На этот вопрос отец всегда делал такие загадочные глаза, что можно было подумать о наличии во всех оставшихся у него зубах пломб весом не менее, чем в два карата…
Спал отец в маленькой подсобке, оборудовав ее наподобие комнатки; питался со стола начальника, доедая за ним рыбу-фиш, постепенно отъедался и даже завел небольшой кругленький животик, который в досужие часы любил поглаживать…
Из окошка кухни ему была хорошо видна дверка в заборе, так жестоко разделившей мужские и женские судьбы, и иногда Иосиф открывал форточку, прислушиваясь к улице. Ему казалось, что из-за забора доносятся веселые женские крики, смех, игривые призывы, и от этих галлюцинаций он становился сам не свой, его душа приходила в нервное состояние, а рука сама собой опускалась в лагерные штаны…
Как-то весенним мартовским утром отцу стало совсем плохо. Он понял, что пройди еще один месяц, лишенный женского тепла и его тело с душой не выдержат и разъединятся…
Иосиф решил действовать! Он выковырял из зуба пломбу с последним бриллиантом и пошел к начальнику лагеря на поклон.
— Чего ты хочешь за него? — ласково спросил начальник. Иосиф мгновение помялся и, потупив печальные очи, ответил:
— Хочу ходить вечерами в дверку…
Взяточник захохотал и, сально отсмеявшись, дал свое «добро», но, однако, предупредил, что на женской половине ему можно находится только один час в сутки, с восьми до девяти вечера, когда там отсутствует жестокая Ши Линь — главная надзирательница. Она люто ненавидит мужчин, и попадись ей Иосиф — быть ему тогда евнухом на все оставшиеся времена… Напоследок начальник выписал отцу пропуск и, тут же забыв о нем, стал разглядывать свой бриллиант в лупу…
Этот день Иосиф решил отмечать как религиозный праздник, всю жизнь. Он целых десять минут благодарил Моисея, шепча молитвы, и сочувствовал своим далеким предкам, добровольно отказавшимся от женщин, дабы служить религии. Затем отец побрился, подстриг запущенные волосы, а завершил гигиенические процедуры мытьем тела в пищевой кастрюле, из которой обычно ели младшие надзиратели зоны.
Посвежевший, в чистых штанах, он все же робко подходил к двери, загодя доставая из кармана пропуск. Часовой, пробежав бумажку глазами, распахнул перед Иосифом врата рая, и он шагнул в него, заранее задыхаясь от восторга, готовый припуститься во всю прыть к райскому строению… Его свежий порыв остановил часовой.
— У тебя три минуты, — предупредил он. — Скоро девять…
Господи, охолонуло Иосифа. Всего три минуты… Не раздумывая, влекомый могучим инстинктом, он, словно волк за бараном, помчался со всех ног к ближайшему бараку и, считая время про себя, успел лишь краем глаза заглянуть в окошко, как пришлось уже бежать обратно, чтобы не попасть в кровавые объятия Ши Линь…
Ночью, лежа без сна в своей подсобке, отец вспоминал увиденное. Кроме темноты он, конечно, ничего не различил, но воспаленному мозгу рисовались сказочные и эротические картины. Иосиф был уверен, что видел женщин в прозрачных одеждах, что одна из них даже была с обнаженной грудью маленькой и крепкой, еще не целованной и не ласканной мужской ладонью. Ему казалось, что женщина тоже заметила его и ответила однозначным взглядом, переполненным любовью; и что она тоже, как и он, лежит сейчас без сна и думает о нем…
Иосиф все же заснул в эту ночь, а наутро очнулся с теми же мыслями и фантазиями, пунктиром прошедшими через все сновидения… До восьми часов была еще целая вечность, и отцу пришлось плестись на кухню, чтобы сготовить начальнику завтрак, обед, а заодно и ужин… Он был крайне рассеян, еда подгорела, и начальник ткнул его кулаком по носу…
Иосиф опять стал готовиться к походу, опять брился и поправлял прическу. В восемь часов, секунда в секунду, он переступил границу, разделявшую мужской и женский миры, и засеменил мелкими шажками к ближайшему бараку. Он робко зашел в него, в темный и плохо пахнущий, прищурил глаза, привыкая к мраку, и постепенно стал угадывать человеческие очертания.
Когда его глаза совсем освоились в темноте и Иосиф стал различать женщин, он вдруг был поражен, что они похожи друг на друга, словно родные сестры, — все ужасно худые, косоглазые и унылые… Иосиф на секунду засовестился, что выбирает из живых людей, словно из стада, но в мгновение подавил в себе это чувство, оправдываясь, что такие уж обстоятельства вышли, над которыми он не властен, а жить надо. И жить надо с женщиной…
Лишь одна из них привлекла внимание Иосифа. Она была еще худее остальных, еще косоглазее, и унылая, будто осенний лист, спадающий в тлен… У отца вдруг защемило сердце, увлажнились глаза, он испытал неожиданно нежность к этой узнице, и будь в этот момент в бараке раввин или коммунистический поверенный, Иосиф тут же сочетался бы с этой доходяжкой законным браком. Он подошел к ней, защитившийся от десятков любопытных глаз своей нежностью, положил ладонь на ее плечо и словно пустил через руку в тщедушное тело женщины свое жизненное тепло… И она вдруг подняла глаза. В них что-то на миг сверкнуло, а затем погасло бенгальским огнем, и помертвели зрачки, и плечико вдруг стало острее…
Господи, подумал Иосиф. Она может умереть. Ее нужно без промедления спасать!..
И он представил себя узником гетто, несмотря на все опасности спасающим черноглазых детей, которым назавтра назначен огонь…
Отец вдруг спохватился. Его внутренние часы прозвонили об окончании отведенного часа, он на прощание заглянул в мертвые глаза китаянки и побежал, сначала медленно, потом быстрее — в свое мужское племя, в котором не было ни Торы, ни религии, в котором блуждала тоска…
На следующий день начальник лагеря получил в обед и ужин урезанные порции.
Впрочем, он этого не заметил, а Иосиф, довольный, завернул украденное в тряпочку и, будто мать в предвкушении кормления ребенка, дрожал до назначенного часа всем телом…
Отец переступил порог женского барака и застал свою женщину сидящей все в той же позе, с еще более мертвыми глазами…
Ее соседки по бараку, словно голодные собаки, учуяли запах пищи и медленно, как привидения, стали обступать Иосифа. А он, словно заядлый собачник, отталкивал их грязные руки, даже покрикивал. А одной, самой надоедливой, отвесил сочную оплеуху, после которой она отстала и улеглась на свои нары, подвывая дурным голосом…
Иосиф развернул тряпочку и стал вкладывать в рот своей женщине крошечные кусочки рыбы. Она вяло жевала и с трудом глотала… Отец кормил ее и все заглядывал в глаза — не ожили ли они, не появился ли в них тот блеск, который означает рождение чувства, способного окрылить мужчину…
В этот раз глаза его возлюбленной не ожили… И в другой в них ничего не изменилось, и в следующий… Тридцать раз приходил Иосиф в женский барак, тридцать рыбин скормил, тридцать раз произносил молитву, и на тридцать первый женщина назвала ему свое имя…
Ее звали Дзян Цин. Иосиф принялся ухаживать за ней с еще большим усердием. Он выхаживал Дзян Цин, как недоношенного ребенка, и когда щеки ее зарозовели, когда улыбка стала касаться тонких губ, а меж них отец увидел два ряда белоснежных зубов (только одного не хватало), его сердце возликовало, будто он окунулся в животворный источник, и тот предмет, о котором он так волновался, вновь стал камнем…
Женщины вокруг Дзян Цин пухли и умирали от голода, а она распускалась, как весенний цветок, и в бараке-могиле все чаще слышался ее волнующий смех…
Вскоре Дзян Цин понемногу стала рассказывать о себе. Она уже шесть лет находилась в лагере, а осуждена была за убийство мужа — крупного работника сельского хозяйства, который по природе своей был садистом. После поездок в капиталистические страны он привозил всевозможные предметы для истязаний — плетки с металлическими наконечниками, кожаные рубашки без рукавов, всякие хитроумные машинки… И после, занимаясь с Дзян Цин любовью, применял эти предметы по своему назначению…
В один прекрасный день Дзян Цин наточила огромный кухонный нож, дождалась, пока муж вернется с работы, и прямо на пороге вонзила тесак ему в грудь…
Словно консервную банку, она вскрыла мужнину грудную клетку, вырезала из нее сердце и запихнула ему в синий рот, предварительно наперчив и посолив… Затем и сама решила умереть. Отмыла нож от крови покойника и засунула его себе между ребер… Но выжила, была вылечена, осуждена и отправлена в колонию…
Закончив рассказ, Дзян Цин подняла лагерную рубашку и показала Иосифу под маленькой грудью бледный шрам. Иосиф трогал его грубыми пальцами, задевал сосок и с удовлетворением замечал, как он напрягается, какого он красивого цвета, и, улыбаясь припадал к нему губами, всасывая в себя вкусную пустоту…
Иосиф говорил, что Дзян Цин может его не бояться, что в нем нет никаких извращенческих наклонностей, что он, наоборот, представитель еврейско-индийской сексуальной культуры, отличающейся гуманностью и высоким познанием предмета…
После этих разговоров Иосиф обычно сгонял с верхних нар толстую старуху, брал Дзян Цин за округлившиеся бедра и возносил ее на второй этаж. Затем сам взлетал и приземлялся голубем сверху, проникая во все уголки тела своей возлюбленной…
Так, ежедневно, они коротали отведенный им час, ни разу ни сумевшие до конца насладиться друг другом… Им не хватало этого часа! Им не хватило бы и месяца, они бы не сумели и за год!..
Шло время… Как-то Иосиф пришел к своей Дзян Цин и, зная, что та по времени должна болеть естественной болезнью, решил ограничиться ласками. Но возлюбленная с какой-то хитрецой смотрела ему в глаза, соблазняла действием, а потом сообщила недоумевающему любовнику, что тот вскоре станет отцом маленького китайца и что он с этого дня должен приносить ей еды больше.
Душа Иосифа, в радости от этих слов, словно ракета, взлетела к небесам, но тут же, чего-то испугавшись, вернулась обратно и задрожала травинкой…
— Как же, здесь, в лагере? — спросил он.
— Не знаю… — отвечала Дзян Цин, пожимая плечами. — Может, как-нибудь…
Иосифа немного раздражала такая беспечность подруги, но он сам был настолько счастлив, что тревоги на сердце улеглись туманом, и отец вновь ласкал Дзян Цин, уже не в качестве любовницы, но как жену…
Проходили дни… Живот китаянки надувался мячиком, и в нем время от времени слышалась жизнь. Иосиф любил прикладываться ухом к пупку жены, как к замочной скважине, и подслушивать, чем там занят его будущий отпрыск. Если он слышал какое-нибудь шебуршение, то на лице появлялась самодовольная улыбка; если же в животе была тишина, то он стучался в него костяшками пальцев, вновь прикладывался ухом и слушал чрево, как радио, по которому собираются передать важное правительственное сообщение…
Начальник лагеря почти перестал есть.
— Может быть, мои блюда не вкусны? — спрашивал Иосиф.
Начальник кривился лицом и отвечал, что дело не в том, просто аппетит пропал почему-то, а если он и кушает, заставляя себя насильно, то после наступает плохой стул и в желудке режет самурайским мечом…
Отец стал готовить всякие кашки на молоке, пытался впихнуть в того хоть пару ложек и ласково уговаривал отправиться сегодня же к врачу. Начальник отнекивался, а Иосиф наблюдал, как кожа на его лице все больше желтеет живот, несмотря на то, что человек почти не ест, набухает вулканом… Как он похож на мою жену, думал в такие минуты Иосиф. У него также растет живот. Только у Дзян Цин живот распирает жизнь, а живот начальника надувает смерть…
Отец как в воду глядел… Начальник все же сходил к врачу и вышел от лекаря с удрученным лицом, и все улыбался в сторону Иосифа, приговаривая:
— Ты смотри-ка, рак у меня… Желудка рак… А у тебя, видать, рака нету…
Нету, — соглашался Иосиф, принимаясь утешать смертельно больного. — Как знать,
— говорил он. — Сейчас рака нет, а завтра может и случиться… Может и на глазу вылезти, и сердце зацепить клешней, а может и прямую кишку скрутить…
Вот где муки-то, когда в туалет по-человечески не сходишь…
— Да… — соглашался начальник и с надеждой смотрел на заключенного. — Может быть, у тебя все-таки будет рак?.. Знаешь, как умирать одному неохота!.. Ни детей нет, ни жены, ни родственников…
— Это верно, — подтверждал Иосиф. — Человеку в одиночестве умирать, что собаке… Все мы под Богом ходим, может, и я завтра раком заболею…
Они посидели немного молча, затем начальник встал, подошел к сейфу, открыл его и вытащил коробочку от патронов. Он вскрыл ее, посмотрел с минуту на два сверкающих камешка и сказал:
— А зачем мне теперь бриллианты?.. Что с ними делать? Али проглотить, чтоб рак своими краями порезали?..
И не успел Иосиф что-нибудь сказать в ответ, как тот опрокинул коробочку в рот и сглотнул камешки…
— Вдруг помогут, — произнес он скорее себе, чем отцу. сел на стул, грустно прислушиваясь к опухоли…
В этот день Иосиф заткнул дырку унитаза тряпкой, дождался, пока начальник опорожнится, переложил фекалии в сито для муки и словно старатель, промыл их под краном. Он был рад, когда в остатках дерьма засверкали бриллианты, так и не помогшие больному избавиться от рака…
Через месяц начальник скончался. И никто в лагере о нем не сожалел, кроме Иосифа…
Был назначен новый руководитель. К счастью для отца, он на был приверженцем каких-либо преобразований и принял в наследство от покойного хозяйство, не собираясь ничего в нем менять.
И Иосиф остался при нем, исполняя свои кулинарные обязанности…
Чтобы обновить пропуск на женскую половину, Иосиф предпринял попытку подкупить нового начальника, и это ему удалось без особых трудностей — достаточно было одного бриллианта…
И жизнь пошла своим чередом… Чем ближе Дзян Цин была к родам, тем больше Иосифа беспокоила одна мысль… Мыслью этой был побег… Крутилась она в голове отца, даже когда он спал, когда ласкал набухающие молоком груди жены, даже когда в сортире сидел…
Нужно бежать, думал он. Во что бы то ни стало уносить из этой загадочной страны свои кривые ноги…
Иосиф сушил сухари, коптил рыбу, еще не зная плана будущего побега, но уже отчетливо видя себя в своей московской квартирке, поглаживающего смуглую головку своего первенца.
Как он там, мой Шива?. — И на отца вдруг накатывали сладкие и горькие воспоминания о прошлом: о солнечной Индии, о первой и горячо любимой жене Индире, разорванной бешеным тигром, о молодости… И были эти воспоминания для него старой милой сказкой, которую ему кто-то когда-то рассказал, как будто он и не был в ней самым главным участником…
Через три месяца, когда лето перевалило за половину, Иосиф стоял над корчившейся в родовых схватках Дзян Цин, от страха вторил ее стонам и сквозь зажмуренные глаза смотрел — не появилась ли оттуда головка младенца… Но ребенок все не рождался, дожидаясь, пока отойдет вся водичка, а тем временем часы перевалили за девять и угроза нависала над молодыми родителями апокалипсисом.
Пошел, пошел!.. — заорал Иосиф нечеловеческим голосом, когда увидел синюю макушку младенца…
На их беду, именно в эту минуту мимо барака проходила надзирательница Ши Линь в сопровождении своих телохранителей. На ней были высокие хромовые сапоги, обтягивающий френч, и в руке она держала маленький хлыст… Она услышала доносящиеся из барака крики, вошла в него, увидела мужчину, держащего на руках вопящего младенца, и Дзян Цин, засыпающую после тяжкой работы…
Телохранители Ши Линь доставили Иосифа с новорожденным младенцем и бессильной Дзян Цин в комнату для допросов Лицо отца к этому времени было уже рассечено надзирательницы, а под пупком невыносимо болело от удара хромового сапога…
Иосифа привязали к стулу, а его жена тем временем держала на руках младенца, который наплевав на критическую ситуацию, сосал материнскую грудь.
Ши Линь отослала своих телохранителей вон и принялась разогревать в печке какие-то инструменты, которые, как впоследствии понял отец, должны были лишить его фигуру мужских особенностей…
Надзирательница уже сдергивала с Иосифа штаны, когда вдруг почувствовала в шее невыносимую боль… Дзян Цин вцепилась зубами в сонную артерию мучительницы, и уже через секунду из разорванной кожи в белый потолок застенка била струя крови… Новорожденный не плакал, не спал, а смотрел на своих родителей глазами полными мудрости и всепонимания…
Китаянка развязала Иосифа, подхватила младенца на руки, они всей семьей выпрыгнули в окно и помчались в сторону мужской зоны, полные страха и отчаяния. Они уже слышали за своей спиной погоню, а когда подбегали к спасительной двери, то отмахивались от свистящих пуль, как от назойливых мух… Иосиф застучал в дверь, и когда охранник отворил ее, уже благодарил Бога за спасение…
Часовой, не говоря ни слова, пропустил отца в мужскую зону, а когда Дзян Цин пошла за мужем, толкнул ее жестоко прикладом в грудь.
1 2 3 4 5 6 7 8
Спал отец в маленькой подсобке, оборудовав ее наподобие комнатки; питался со стола начальника, доедая за ним рыбу-фиш, постепенно отъедался и даже завел небольшой кругленький животик, который в досужие часы любил поглаживать…
Из окошка кухни ему была хорошо видна дверка в заборе, так жестоко разделившей мужские и женские судьбы, и иногда Иосиф открывал форточку, прислушиваясь к улице. Ему казалось, что из-за забора доносятся веселые женские крики, смех, игривые призывы, и от этих галлюцинаций он становился сам не свой, его душа приходила в нервное состояние, а рука сама собой опускалась в лагерные штаны…
Как-то весенним мартовским утром отцу стало совсем плохо. Он понял, что пройди еще один месяц, лишенный женского тепла и его тело с душой не выдержат и разъединятся…
Иосиф решил действовать! Он выковырял из зуба пломбу с последним бриллиантом и пошел к начальнику лагеря на поклон.
— Чего ты хочешь за него? — ласково спросил начальник. Иосиф мгновение помялся и, потупив печальные очи, ответил:
— Хочу ходить вечерами в дверку…
Взяточник захохотал и, сально отсмеявшись, дал свое «добро», но, однако, предупредил, что на женской половине ему можно находится только один час в сутки, с восьми до девяти вечера, когда там отсутствует жестокая Ши Линь — главная надзирательница. Она люто ненавидит мужчин, и попадись ей Иосиф — быть ему тогда евнухом на все оставшиеся времена… Напоследок начальник выписал отцу пропуск и, тут же забыв о нем, стал разглядывать свой бриллиант в лупу…
Этот день Иосиф решил отмечать как религиозный праздник, всю жизнь. Он целых десять минут благодарил Моисея, шепча молитвы, и сочувствовал своим далеким предкам, добровольно отказавшимся от женщин, дабы служить религии. Затем отец побрился, подстриг запущенные волосы, а завершил гигиенические процедуры мытьем тела в пищевой кастрюле, из которой обычно ели младшие надзиратели зоны.
Посвежевший, в чистых штанах, он все же робко подходил к двери, загодя доставая из кармана пропуск. Часовой, пробежав бумажку глазами, распахнул перед Иосифом врата рая, и он шагнул в него, заранее задыхаясь от восторга, готовый припуститься во всю прыть к райскому строению… Его свежий порыв остановил часовой.
— У тебя три минуты, — предупредил он. — Скоро девять…
Господи, охолонуло Иосифа. Всего три минуты… Не раздумывая, влекомый могучим инстинктом, он, словно волк за бараном, помчался со всех ног к ближайшему бараку и, считая время про себя, успел лишь краем глаза заглянуть в окошко, как пришлось уже бежать обратно, чтобы не попасть в кровавые объятия Ши Линь…
Ночью, лежа без сна в своей подсобке, отец вспоминал увиденное. Кроме темноты он, конечно, ничего не различил, но воспаленному мозгу рисовались сказочные и эротические картины. Иосиф был уверен, что видел женщин в прозрачных одеждах, что одна из них даже была с обнаженной грудью маленькой и крепкой, еще не целованной и не ласканной мужской ладонью. Ему казалось, что женщина тоже заметила его и ответила однозначным взглядом, переполненным любовью; и что она тоже, как и он, лежит сейчас без сна и думает о нем…
Иосиф все же заснул в эту ночь, а наутро очнулся с теми же мыслями и фантазиями, пунктиром прошедшими через все сновидения… До восьми часов была еще целая вечность, и отцу пришлось плестись на кухню, чтобы сготовить начальнику завтрак, обед, а заодно и ужин… Он был крайне рассеян, еда подгорела, и начальник ткнул его кулаком по носу…
Иосиф опять стал готовиться к походу, опять брился и поправлял прическу. В восемь часов, секунда в секунду, он переступил границу, разделявшую мужской и женский миры, и засеменил мелкими шажками к ближайшему бараку. Он робко зашел в него, в темный и плохо пахнущий, прищурил глаза, привыкая к мраку, и постепенно стал угадывать человеческие очертания.
Когда его глаза совсем освоились в темноте и Иосиф стал различать женщин, он вдруг был поражен, что они похожи друг на друга, словно родные сестры, — все ужасно худые, косоглазые и унылые… Иосиф на секунду засовестился, что выбирает из живых людей, словно из стада, но в мгновение подавил в себе это чувство, оправдываясь, что такие уж обстоятельства вышли, над которыми он не властен, а жить надо. И жить надо с женщиной…
Лишь одна из них привлекла внимание Иосифа. Она была еще худее остальных, еще косоглазее, и унылая, будто осенний лист, спадающий в тлен… У отца вдруг защемило сердце, увлажнились глаза, он испытал неожиданно нежность к этой узнице, и будь в этот момент в бараке раввин или коммунистический поверенный, Иосиф тут же сочетался бы с этой доходяжкой законным браком. Он подошел к ней, защитившийся от десятков любопытных глаз своей нежностью, положил ладонь на ее плечо и словно пустил через руку в тщедушное тело женщины свое жизненное тепло… И она вдруг подняла глаза. В них что-то на миг сверкнуло, а затем погасло бенгальским огнем, и помертвели зрачки, и плечико вдруг стало острее…
Господи, подумал Иосиф. Она может умереть. Ее нужно без промедления спасать!..
И он представил себя узником гетто, несмотря на все опасности спасающим черноглазых детей, которым назавтра назначен огонь…
Отец вдруг спохватился. Его внутренние часы прозвонили об окончании отведенного часа, он на прощание заглянул в мертвые глаза китаянки и побежал, сначала медленно, потом быстрее — в свое мужское племя, в котором не было ни Торы, ни религии, в котором блуждала тоска…
На следующий день начальник лагеря получил в обед и ужин урезанные порции.
Впрочем, он этого не заметил, а Иосиф, довольный, завернул украденное в тряпочку и, будто мать в предвкушении кормления ребенка, дрожал до назначенного часа всем телом…
Отец переступил порог женского барака и застал свою женщину сидящей все в той же позе, с еще более мертвыми глазами…
Ее соседки по бараку, словно голодные собаки, учуяли запах пищи и медленно, как привидения, стали обступать Иосифа. А он, словно заядлый собачник, отталкивал их грязные руки, даже покрикивал. А одной, самой надоедливой, отвесил сочную оплеуху, после которой она отстала и улеглась на свои нары, подвывая дурным голосом…
Иосиф развернул тряпочку и стал вкладывать в рот своей женщине крошечные кусочки рыбы. Она вяло жевала и с трудом глотала… Отец кормил ее и все заглядывал в глаза — не ожили ли они, не появился ли в них тот блеск, который означает рождение чувства, способного окрылить мужчину…
В этот раз глаза его возлюбленной не ожили… И в другой в них ничего не изменилось, и в следующий… Тридцать раз приходил Иосиф в женский барак, тридцать рыбин скормил, тридцать раз произносил молитву, и на тридцать первый женщина назвала ему свое имя…
Ее звали Дзян Цин. Иосиф принялся ухаживать за ней с еще большим усердием. Он выхаживал Дзян Цин, как недоношенного ребенка, и когда щеки ее зарозовели, когда улыбка стала касаться тонких губ, а меж них отец увидел два ряда белоснежных зубов (только одного не хватало), его сердце возликовало, будто он окунулся в животворный источник, и тот предмет, о котором он так волновался, вновь стал камнем…
Женщины вокруг Дзян Цин пухли и умирали от голода, а она распускалась, как весенний цветок, и в бараке-могиле все чаще слышался ее волнующий смех…
Вскоре Дзян Цин понемногу стала рассказывать о себе. Она уже шесть лет находилась в лагере, а осуждена была за убийство мужа — крупного работника сельского хозяйства, который по природе своей был садистом. После поездок в капиталистические страны он привозил всевозможные предметы для истязаний — плетки с металлическими наконечниками, кожаные рубашки без рукавов, всякие хитроумные машинки… И после, занимаясь с Дзян Цин любовью, применял эти предметы по своему назначению…
В один прекрасный день Дзян Цин наточила огромный кухонный нож, дождалась, пока муж вернется с работы, и прямо на пороге вонзила тесак ему в грудь…
Словно консервную банку, она вскрыла мужнину грудную клетку, вырезала из нее сердце и запихнула ему в синий рот, предварительно наперчив и посолив… Затем и сама решила умереть. Отмыла нож от крови покойника и засунула его себе между ребер… Но выжила, была вылечена, осуждена и отправлена в колонию…
Закончив рассказ, Дзян Цин подняла лагерную рубашку и показала Иосифу под маленькой грудью бледный шрам. Иосиф трогал его грубыми пальцами, задевал сосок и с удовлетворением замечал, как он напрягается, какого он красивого цвета, и, улыбаясь припадал к нему губами, всасывая в себя вкусную пустоту…
Иосиф говорил, что Дзян Цин может его не бояться, что в нем нет никаких извращенческих наклонностей, что он, наоборот, представитель еврейско-индийской сексуальной культуры, отличающейся гуманностью и высоким познанием предмета…
После этих разговоров Иосиф обычно сгонял с верхних нар толстую старуху, брал Дзян Цин за округлившиеся бедра и возносил ее на второй этаж. Затем сам взлетал и приземлялся голубем сверху, проникая во все уголки тела своей возлюбленной…
Так, ежедневно, они коротали отведенный им час, ни разу ни сумевшие до конца насладиться друг другом… Им не хватало этого часа! Им не хватило бы и месяца, они бы не сумели и за год!..
Шло время… Как-то Иосиф пришел к своей Дзян Цин и, зная, что та по времени должна болеть естественной болезнью, решил ограничиться ласками. Но возлюбленная с какой-то хитрецой смотрела ему в глаза, соблазняла действием, а потом сообщила недоумевающему любовнику, что тот вскоре станет отцом маленького китайца и что он с этого дня должен приносить ей еды больше.
Душа Иосифа, в радости от этих слов, словно ракета, взлетела к небесам, но тут же, чего-то испугавшись, вернулась обратно и задрожала травинкой…
— Как же, здесь, в лагере? — спросил он.
— Не знаю… — отвечала Дзян Цин, пожимая плечами. — Может, как-нибудь…
Иосифа немного раздражала такая беспечность подруги, но он сам был настолько счастлив, что тревоги на сердце улеглись туманом, и отец вновь ласкал Дзян Цин, уже не в качестве любовницы, но как жену…
Проходили дни… Живот китаянки надувался мячиком, и в нем время от времени слышалась жизнь. Иосиф любил прикладываться ухом к пупку жены, как к замочной скважине, и подслушивать, чем там занят его будущий отпрыск. Если он слышал какое-нибудь шебуршение, то на лице появлялась самодовольная улыбка; если же в животе была тишина, то он стучался в него костяшками пальцев, вновь прикладывался ухом и слушал чрево, как радио, по которому собираются передать важное правительственное сообщение…
Начальник лагеря почти перестал есть.
— Может быть, мои блюда не вкусны? — спрашивал Иосиф.
Начальник кривился лицом и отвечал, что дело не в том, просто аппетит пропал почему-то, а если он и кушает, заставляя себя насильно, то после наступает плохой стул и в желудке режет самурайским мечом…
Отец стал готовить всякие кашки на молоке, пытался впихнуть в того хоть пару ложек и ласково уговаривал отправиться сегодня же к врачу. Начальник отнекивался, а Иосиф наблюдал, как кожа на его лице все больше желтеет живот, несмотря на то, что человек почти не ест, набухает вулканом… Как он похож на мою жену, думал в такие минуты Иосиф. У него также растет живот. Только у Дзян Цин живот распирает жизнь, а живот начальника надувает смерть…
Отец как в воду глядел… Начальник все же сходил к врачу и вышел от лекаря с удрученным лицом, и все улыбался в сторону Иосифа, приговаривая:
— Ты смотри-ка, рак у меня… Желудка рак… А у тебя, видать, рака нету…
Нету, — соглашался Иосиф, принимаясь утешать смертельно больного. — Как знать,
— говорил он. — Сейчас рака нет, а завтра может и случиться… Может и на глазу вылезти, и сердце зацепить клешней, а может и прямую кишку скрутить…
Вот где муки-то, когда в туалет по-человечески не сходишь…
— Да… — соглашался начальник и с надеждой смотрел на заключенного. — Может быть, у тебя все-таки будет рак?.. Знаешь, как умирать одному неохота!.. Ни детей нет, ни жены, ни родственников…
— Это верно, — подтверждал Иосиф. — Человеку в одиночестве умирать, что собаке… Все мы под Богом ходим, может, и я завтра раком заболею…
Они посидели немного молча, затем начальник встал, подошел к сейфу, открыл его и вытащил коробочку от патронов. Он вскрыл ее, посмотрел с минуту на два сверкающих камешка и сказал:
— А зачем мне теперь бриллианты?.. Что с ними делать? Али проглотить, чтоб рак своими краями порезали?..
И не успел Иосиф что-нибудь сказать в ответ, как тот опрокинул коробочку в рот и сглотнул камешки…
— Вдруг помогут, — произнес он скорее себе, чем отцу. сел на стул, грустно прислушиваясь к опухоли…
В этот день Иосиф заткнул дырку унитаза тряпкой, дождался, пока начальник опорожнится, переложил фекалии в сито для муки и словно старатель, промыл их под краном. Он был рад, когда в остатках дерьма засверкали бриллианты, так и не помогшие больному избавиться от рака…
Через месяц начальник скончался. И никто в лагере о нем не сожалел, кроме Иосифа…
Был назначен новый руководитель. К счастью для отца, он на был приверженцем каких-либо преобразований и принял в наследство от покойного хозяйство, не собираясь ничего в нем менять.
И Иосиф остался при нем, исполняя свои кулинарные обязанности…
Чтобы обновить пропуск на женскую половину, Иосиф предпринял попытку подкупить нового начальника, и это ему удалось без особых трудностей — достаточно было одного бриллианта…
И жизнь пошла своим чередом… Чем ближе Дзян Цин была к родам, тем больше Иосифа беспокоила одна мысль… Мыслью этой был побег… Крутилась она в голове отца, даже когда он спал, когда ласкал набухающие молоком груди жены, даже когда в сортире сидел…
Нужно бежать, думал он. Во что бы то ни стало уносить из этой загадочной страны свои кривые ноги…
Иосиф сушил сухари, коптил рыбу, еще не зная плана будущего побега, но уже отчетливо видя себя в своей московской квартирке, поглаживающего смуглую головку своего первенца.
Как он там, мой Шива?. — И на отца вдруг накатывали сладкие и горькие воспоминания о прошлом: о солнечной Индии, о первой и горячо любимой жене Индире, разорванной бешеным тигром, о молодости… И были эти воспоминания для него старой милой сказкой, которую ему кто-то когда-то рассказал, как будто он и не был в ней самым главным участником…
Через три месяца, когда лето перевалило за половину, Иосиф стоял над корчившейся в родовых схватках Дзян Цин, от страха вторил ее стонам и сквозь зажмуренные глаза смотрел — не появилась ли оттуда головка младенца… Но ребенок все не рождался, дожидаясь, пока отойдет вся водичка, а тем временем часы перевалили за девять и угроза нависала над молодыми родителями апокалипсисом.
Пошел, пошел!.. — заорал Иосиф нечеловеческим голосом, когда увидел синюю макушку младенца…
На их беду, именно в эту минуту мимо барака проходила надзирательница Ши Линь в сопровождении своих телохранителей. На ней были высокие хромовые сапоги, обтягивающий френч, и в руке она держала маленький хлыст… Она услышала доносящиеся из барака крики, вошла в него, увидела мужчину, держащего на руках вопящего младенца, и Дзян Цин, засыпающую после тяжкой работы…
Телохранители Ши Линь доставили Иосифа с новорожденным младенцем и бессильной Дзян Цин в комнату для допросов Лицо отца к этому времени было уже рассечено надзирательницы, а под пупком невыносимо болело от удара хромового сапога…
Иосифа привязали к стулу, а его жена тем временем держала на руках младенца, который наплевав на критическую ситуацию, сосал материнскую грудь.
Ши Линь отослала своих телохранителей вон и принялась разогревать в печке какие-то инструменты, которые, как впоследствии понял отец, должны были лишить его фигуру мужских особенностей…
Надзирательница уже сдергивала с Иосифа штаны, когда вдруг почувствовала в шее невыносимую боль… Дзян Цин вцепилась зубами в сонную артерию мучительницы, и уже через секунду из разорванной кожи в белый потолок застенка била струя крови… Новорожденный не плакал, не спал, а смотрел на своих родителей глазами полными мудрости и всепонимания…
Китаянка развязала Иосифа, подхватила младенца на руки, они всей семьей выпрыгнули в окно и помчались в сторону мужской зоны, полные страха и отчаяния. Они уже слышали за своей спиной погоню, а когда подбегали к спасительной двери, то отмахивались от свистящих пуль, как от назойливых мух… Иосиф застучал в дверь, и когда охранник отворил ее, уже благодарил Бога за спасение…
Часовой, не говоря ни слова, пропустил отца в мужскую зону, а когда Дзян Цин пошла за мужем, толкнул ее жестоко прикладом в грудь.
1 2 3 4 5 6 7 8