Попроси Раков, гору для него сейчас свернет Федор, невозможное сделает, чтобы услужить трактористу.
Тропинка, ведущая к бараку, проходит мимо будки электростанции, и, чтобы пройти, они должны подняться на бугорок, спуститься, на спуске срезав угол возле станции. Когда Раков и Титов проходят будку, они почти задевают ее плечом.
«Зайти или нет? – колеблется Федор. – Скажу Георгию, что забыл топор!» Раков быстро шагает впереди, размахивает руками. «Нет, пожалуй, не буду заходить! Завтра!» – думает Федор, и в это время тропинка ведет под уклон. Ноги сами бегут по ней, он тоже, как Раков, размахивает руками, боясь поскользнуться на дорожке, которую от блеска луны почти не видно, и только черная будка впереди помогает ориентироваться. Федор успевает замедлить бег как раз к изгибу тропинки рядом с электростанцией. Он даже схватывается за нее руками, чтобы не упасть.
– Я забегу на станцию! – кричит он Ракову. – Топор забыл! Ты не жди меня!
– Ладно! – несется снизу.
«Не хозяин я над собой!» – думает Федор, а сам открывает дверь будки. Здесь темно, как в подвале, но вместе с Федором заглядывает луна, свет ее ложится стремительной дорожкой на кругляшки меди, приборы, мазутный пол. Федор не знает, куда спрятал бутылку механик, и сомнение охватывает его: «А вдруг выпил?» Но тотчас же представляется лицо Изюмина. «Такой не станет один пить. Это я могу! Эх, Федор, Федор!» Но раздумывать некогда – торопливо тянется к контактам выключателя, боясь, что ударит током. От этого его движения делаются вкрадчивыми, воровскими. Федор шарит боязливо, точно опасается наткнуться на острое. Когда, наконец, контакт нащупан, он резко отдергивает руку – бьет током, – но все же успевает накинуть проводок на штырь. Однако лампочка не зажигается.
Федор длинно и затейливо ругается – нужно надевать еще один проводок, а спичек у него нет. Не от удара током – он слаб – ругается Титов, а оттого, что вором лазит по станции, что победило в нем желание выпить, и еще оттого, что он немного боится тишины, возвращения Ракова и чего-то непонятного, сумрачного. Ему представляется, что в станции затаилось живое, испуганное им существо.
Он набрасывает второй контакт. Вспыхивает маленькая лампочка, освещает станцию. Здесь чисто, уютно, хорошо пахнет маслом и бензином. На столе, развернутая, лежит книга с картинкой: полуголая женщина тянется губами к мужчине в жокейских сапогах.
Под столом бутылки нет, он перекидывает лампочку на проводе за мотор – тоже нет, затем в другую сторону – тоже нет. Стараясь сообразить, где водка, он постепенно обносит лампу по всем углам станции и сердито решает: «Выпил! Вот тебе и механик!», и в это время лампочка освещает пол, а особенно ярко одну из половиц, прибитую непрочно.
«Здесь!» – радуется Федор и приподнимает половицу, сует под нее руку.
Пальцы натыкаются на что-то мягкое, продолговатое. Федор машинально схватывает предмет и вытаскивает из-под половицы большой брезентовый сверток. Развернув, тихо ойкает:
– Вот это да! Откуда у него?
На брезенте лежит целое богатство – два провода высокого напряжения, несколько запальных свечей, поршневые кольца, части магнето, ротор и еще что-то, завернутое в отдельную тряпочку.
– Запасливый мужик! – с восхищением восклицает Федор, развертывая тряпочку. – Ого! – шепчет он.
Покачиваясь маятником на тонком проводе, висит бобина. Точно такая бобина, за какой ходил Григорий Семенов в леспромхоз. Она поблескивает свежей краской, она новенькая, точно сейчас привезена с завода. Бобина все покачивается в руке, и ее колебания сначала затихают, но потом она снова начинает раскачиваться – все сильнее и сильнее. Это происходит оттого, что рука Федора вздрагивает. Он бросает бобину. Она глухо ударяется об пол. И ему думается, что то страшное, что испуганно поеживалось и сжималось в электростанции, – это и есть бобина… Федор садится на пол, упирается руками позади, и от этого кажется, что он готов в любое мгновение сорваться с места, чтобы отпрянуть от бобины, если она оживет.
Так, молча, напряженно, он сидит несколько минут, потом срывается с места, ударяется о низкую будку и, весь искривившись от боли, оседает на пол. Во второй раз он выпрямляется осторожно, берет бобину за кончик провода и тихонько выходит из станции, запирает тщательно дверь на щеколду.
Он несет бобину за проводок так, как носят убитую змею: за кончик хвоста.
7
В вечернем бараке весело. Никита Федорович Борщев – босоногий, в распахнутой нижней рубахе – сидит на табуретке посредине комнаты и кажется мохнатым с ног до головы: так много на нем волос.
Лесозаготовители хохочут. Борис Бережков совсем посинел от хохота, икает и просит заморенным голосом:
– Вы дальше рассказывайте, дальше!
– Дальше, как говорится, обыкновенно, – собирает на лбу гармошку морщин старик. – Она, конечным делом, втрескалась в него и ничего слушать не хочет. У нас, говорит, с ним любовь платоническая… – Никита Федорович значительно прищуривается и поясняет: – Это значит, что они по темным углам не шарят… Дарьи нет? Нет, как говорится! Это хорошо!..
– Вы дальше, дальше!
– Чем дальше в лес, тем больше дров!.. Прихожу однажды домой, смотрю, а она, то есть девка моя, в моих парадных штанах вышагивает. Ах, будь ты неладна! Я, конечным делом, хвать ее и страшным голосом говорю: что ты, говорю, окаянная, делаешь, почто мои праздничные штаны напялила? Она вроде стушевалась, а потом глазами зырк-зырк в зеркало и на меня – вы, говорит, ничего не понимаете, это, говорит, теперь модно, и все культурные барышни на мотоциклах в штанах катаются. Ты, говорит, папа, отойди в сторону… Я, конечным делом, в сторону не отошел, а нагнулся и достал из сундука великой страпшости солдатский ремень. Помахал я этой страхолюдиной перед ее носом и говорю: без промедления сымай праздничные штаны, а мы, говорю, разберемся, какие еще такие мотоциклы! Ну, она, понятно, сопротивляется, штаны скидывать не хочет, и тут как раз выкатывается из сеней моя старуха и в голос: «Ой, батюшки-светы! Микита, Микита!..» Она меня по-старинному кличет – Микитой… «Ой, Микита, Микита, ты погляди, она с Гаврюшкой, с охломоном этим, на мотоцикле в лес собирается!..»
Никита Федорович весело смотрит на лесозаготовителей, покатывающихся от смеха. Семенов трясется мелко, судорожно, а парни изнемогают. Петр Удочкин полуоткрыл рот, да так и остался.
– Ну, просмеялись? – спрашивает их старик. – Повествую дальше!.. Как я про мотоцикл-то услыхал, сразу пырск на крылец, и – что ты думаешь! – сидит этот самый Гаврюшка на мотоциклетке и уже ко всему готовый, потому как у него под задом тарахтит и дым идет черный-пречерный. Я было рот разинул, но и слова сказать не успел, как выскакивает на крылец старуха и опять в голос: «Доченька моя милая, не езди ты с этим охломоном, не езди! Он тебя на этой тарахтелке куды хошь завезет! Ты ведь с нее не слезешь! Он ведь как оглашенный носится, видала я, сама видала!» Тут и до меня, конечным делом, дошло. И правда, думаю, как с нее соскочишь, завезет куда вздумает, а потом разбирайся – платоническая любовь у них или нет? И взяло тут меня зло! А в руках у меня, как вы знаете, ремень страхолюдной толщины. Ну, я, конечным делом, размахнулся им и для первости Гаврюшку легонько стебанул. Он перевился ужасом и – на меня: что вы, говорит, Никита Федорович, делаете? А ничего, отвечаю, а получи еще! Да хлесть его ремнем через спину, да хлесть второй раз!
Барак стонет от смеха, и даже огонек лампешки весело подпрыгивает, и Никита Федорович доволен: отошли ребята душой после тяжелого дня, налились смехом, а это – старик знает по себе – лучшее средство от усталости. Готов хоть до утра развлекать товарищей Никита Федорович.
– Третий раз хлобыстнуть Гаврюшку меня бог не привел, – с сожалением говорит Никита Федорович. – Под задницей у него диковинно громко затрещало, дым повалил какой-то прозрачный. Я и руку поднять не успел – нет Гаврюшки! Только пыль на улице, а его корова языком слизнула!.. Вот, говорю дочке, разве на таком ходу соскочишь! Да ни в жизнь! Это же убийство, а не мотоциклетка… Она, конечным делом, в рев. Ты, плачет, нашей любви не понимаешь! Понимаю, говорю, очень даже хорошо понимаю, а про себя думаю: у нас со старухой всякая любовь была, и платоническая и обыкновенная, а дети все одно рожались. Ты, думаю, дура этакая, восьмая по счету, дал бог – всякого насмотрелись! Ну и для форсу, для острастки разок и дочку перетянул ремнем, слегка, как говорится! – Старик делает паузу, строго сдвигает брови и заключает: – Не помог ремень, нет! Обратно стал ездить Гаврюшка. На Первый май свадьбу играть думают. Не знаю, даст ли бог случай праздновать!
Смех постепенно стихает, а слова Никиты Федоровича о Первом мае настраивают лесозаготовителей на задумчивый: лад. Да, весенний праздник близок! Но кто знает, где будут встречать его лесозаготовители! Мало надежды на то, что до Первомая начнется молевой сплав и сплавщики возьмут лес из Глухой Мяты, а вместе с ним и лесозаготовителей. Скорее всего к пятому, а не то и к десятому мая будут дома они.
– Спать, товарищи! – разрушает задумчивость людей бригадир. – Спать!..
Не ноют, не болят сегодня ноги Никиты Федоровича, отошли и теперь все лето, до самой осени, будут молодыми. Быстро засыпает старик; едва успевает прислониться щекой к подушке, как глаза закрываются. Спит Глухая Мята, и только Силантьев ворочается. Он один слышит, как возвращается из лесосеки Георгий Раков, как тихонько укладывается на матрас, как сразу же засыпает, коротко всхрапнув напоследок.
Безмолвие в бараке, спокойствие, да ненадолго… Гремит входная дверь, как выстрел раздается бухающий удар.
– Вставайте, люди! – кричит Федор Титов, и Силантьев видит его руку с зажженной спичкой: рука мелко вздрагивает.
8
– Вставайте, люди! – кричит Федор так, как кричат в деревнях мужики, обегая сонные улицы, с одного края освещенные тревожным отблеском пожара.
Просыпается от этого крика улица, жители вываливают из теплых сонных домов, живой рекой струятся по переулкам, улицам, толпой пробегают площади, их лица краснеют от зарева, которое все разгорается, захватывает уже полнеба, гонит темень из деревни, и уже видны в окнах приплюснутые носы испуганных ребятишек. Ревут в хлевах коровы, бьются нежными ногами о стены конюшен лошади, овцы сбиваются в тесную груду. Холодной тревогой переполняется деревня, и звон набата летит в небо, и все слышится клич: «Вставайте, люди!» В этом кличе – вера в людей, надежда, что живой поток человеческих тел захлестнет яркое зарево, не даст ему охватить всю деревню.
– Вставайте, люди!
Встряхивается Глухая Мята. Мерещится спросонок людям, что затрещала, забилась земля, несется над ней ветер весноводья, снимая шкуру зимы. Думается им, не проснувшимся еще, что пошла, наверное, коварная речушка Коло-Юл, взломала лед.
– Коло-Юл тронулся?! – испуганно кричит бригадир Семенов.
Нет, не тронулся Коло-Юл! Спокойно течет вода под метровым льдом. Нет, не тронулся еще Коло-Юл, дерзкая речушка!
Просыпается Глухая Мята. Открывает стариковские глаза семидесятилетний Никита Федорович Борщев, глядит подозрительно на Федора Титова:
– Ты, как говорится, не пьяный ли?
Нет, не пьян Федор! Ни маковой росинки не было во рту Титова, забыл он о бутылке, спрятанной в дощатой будке электростанции, и поэтому, как никогда, ясна холодной трезвостью голова тракториста, и только руки дрожат оттого, что висит в них схваченная за кончик провода бобина…
Разбуженная тревожным криком, выныривает из снов и забытья Глухая Мята. Знатный тракторист Георгий Раков приподнимается на локте, надменно, строго глядит на Федора, едва разжимает губы.
– Ложись спать, Федор! – недовольно говорит он, не разобравшись спросонок, что случилось, почему кричит Титов и почему дрожат его пальцы.
Нет, не хочет ложиться спать Федор Титов, а бросается к столу, к лампе, выкручивает огонек огромным чадящим языком. Свет заливает комнату, гонит по стенам лохматые тени и, точно отблеск далекого пожара, ложится на лицо Федора. С опаской, как змею, поднимает он над столом бобину и держит ее высоко, чтобы все могли видеть. Сначала бобина висит неподвижно, а потом начинает раскачиваться все сильнее и сильнее. Красненькими блестящими точечками посверкивает она, и это тоже как отблеск пожара.
– Что? – непонимающе произносит кто-то.
Как завороженные глядят люди на блестящий металл и не могут понять: что за притча? Зачем притащил Федор бобину, почему держит ее над столом, что надо беспокойному, взбалмошному Федьке?
– Прикрути лампу-то! – раздосадованно кричит на него Никита Федорович. – Прикрути, баламут! Коптит!
Нет, не собирается Федор Титов прикручивать лампу, не слушается он старика, а, звякнув бобиной об стол, говорит:
– Эту бобину я нашел под половицей в электростанции!
Лампа коптит, потрескивает, жадное пламя лижет стекло, как пламя пожара стену дома, и оттого, что верх стекла закоптился, на потолке дрожит круглая тень. Большой пожар в лампе, фитиль которой Федор вывернул чуть не наполовину. И лесозаготовители глаз не могут оторвать от нее.
– На шерстяной тряпочке лежала бобина. Смазанная! – говорит Титов и проводит пальцем по ее поверхности.
– Приверни лампу! – прикрикивает на него Георгий Раков, и Федор прикручивает фитиль. Черное пятно на потолке расплывается, стушевывается, мрак ложится на лица людей. Из соседней комнаты неслышной тенью появляется Дарья. Вся в белом, как привидение, застывает она в двери, молитвенно сложив руки.
Бобина блестит смазанной, зеленоватой поверхностью.
Не могут оторваться лесозаготовители от бобины – слепит она, гипнотизирует. Молчат люди и слушают, как на лавке, где спит механик Изюмин, задыхаясь, шуршит одеяло, шаркает твердая материя. Не могут смотреть на механика эти люди, нет силы встретиться с ним глазами, но знают, что он, торопясь, надевает штаны. Понимают они, что самое страшное для него сейчас – предстать перед людьми в голубых шелковых кальсонах. Путается руками в брюках Изюмин, материя шуршит испуганно, и Дарье становится страшно – вот оно, начинает сбываться предчувствие.
Целую вечность плутает механик руками, и кажется людям, что никогда он не натянет брюки, никогда не прекратится шарк толстой материи.
– Ой, мамочки! – шепчет Дарья ватными губами. Смолкает, наконец, задыхающееся шуршание, босые ноги шлепают по полу – шлеп, шлеп! Видимо, механик встал на ноги, но все равно трудно, невозможно поднять на него глаза, увидеть лицо со вздернутой верхней губой над ровными, хорошо чищенными зубами, и от этого люди мучаются, страдают великим стыдом и неловкостью за другого. Им немного легче оттого, что лампа перестала коптить, что смолк шорох материи, но в груди все равно холодеет, и нет сил посмотреть на механика. Что делать им? Что сказать? Как скинуть гипнотизирующую скованность? Не знают этого они, и только Георгий Раков медленно начинает подниматься с матраса.
– Ясно! – вдруг раздается негромкий, спокойный голос, и лесозаготовители оборачиваются на него. Это бригадир Григорий Семенов – высокий, под потолок – застегивает пуговицы на нижней рубашке, медленно надевает штаны из простой материи, тянет их на белые застиранные кальсоны. – Ясно!
Половицы гнутся, скрипят, когда Григорий медленно проходит к столу, садится на табуретку и обращает лицо в сторону механика.
Лесозаготовители осторожно переводят дыхание. Вот кто скажет первое слово – их бригадир! Тот самый человек, что ходил за бобиной по вздувшейся Оби, кто тонул, кто за дела Глухой Мяты отвечает больше всех и с кого больше спросится, как с бригадира, как с начальника.
С горячей надеждой на то, что все решится, смотрит на бригадира Федор Титов и думает о том, что Гришка не только бригадир, не только начальник Глухой Мяты, а коммунист. Об этом как-то забывалось Федору, было привычным думать о сверстнике Гришке без того, чтобы прилагать к нему огромное для Федора, наполненное большим волнением слово – коммунист. Но вот сейчас он вспоминает это, и слово «коммунист» связывается с Григорием Семеновым – не с Гришкой-кенгуру, а бригадиром Семеновым.
«Вот он какой! – думает Федор и глядит во все глаза на Григория. – Так вот он какой!»
Как листочки подорожника к солнцу, обращаются лица лесозаготовителей к бригадиру – говори, Григорий Григорьевич, говори за всех! За каждого говори, бригадир!.. Понимает чувства товарищей Григорий; кажется, что они выдвинули его вместе с табуретом вперед, и он стал походить на командира перед строем воинов. Только на секунду оглядывается на товарищей Григорий, но надолго запоминает их лица…
Бледнеет, нервно перебирает одеяло тонкими пальцами Петр Удочкин, молитвенно застыла на пороге Дарья, изумленно вытянули лица парни-десятиклассники, надменно улыбается Георгий Раков, а Никита Федорович хмур, сосредоточен, словно что-то далекое, нездешнее увидел он… Такими и запоминает надолго своих друзей-товарищей Григорий Семенов…
– Ну вот, Изюмин!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23