Так что «Смелого» еще и видно не было, а уж деревенский народ на берегу ожидающе примолк, когда за речной излучиной, за синими кедрачами пароход тоненько и радостно пискнул.
Шел, шел долгожданный пароход «Смелый»!
На кетском берегу из улымского народа не было теперь только самых древних стариков, которые с полатей не поднимались, да совсем титешних ребятишек, за которыми присматривали немощные бабки; все же остальные грудняшки прибыли на берег с матерями и спали мирно до тех пор, пока насыщало материнское молоко. Когда же оно кончалось, грудняшки поднимали крик на весь берег, бушевали до тех пор, пока матери не затыкали им рты длинными коричневыми сосками.
Девки, молодайки, женщины средних лет и некоторые старухи были одеты хорошо. На молодых – модные в то время крепдешиновые и креп-жоржетовые кофточки, юбки сатиновые или плисовые, многие имели цветные береты с заколками-бонбончиками, а на ногах молодайки Ульяны Мурзиной сидели высоко шнурованные ботинки из «ранешных»; женщины средних лет оделись в кофты с оборками, в юбки до щиколоток, головы туго повязали платками с цветастыми бордюрами – васильки или на худой конец ромашки; старухи оделись потеплее – в кацавейки из плиса или бархата, в длинные, до земли, юбки, а головы украсили полушалками с кистями. Мужчины и парни были в яловых сапогах, в длинных рубахах, перетянутых витыми шнурами. Мальчишки – в темных косоворотках, гладко причесаны; девчонки бегали в широких ситцевых платьишках, простоволосые и нешумные.
Минут через двадцать пароходишко появился на острой кетской излучине. Другой народ – не улымский – закричал бы от радости «ура!», но улымчане, наоборот, совсем притихли, еще теснее сдвинувшись, улыбались застенчиво и робко.
«Смелый» забавно кренился на левый бок. Он был неустойчивым из-за узости, и на носовой части палубы стояла бочка с булыжником, которую матросы перекатывали с борта на борт, когда суденышко опасно кособочилось. Перекатив бочку, матросы подходили к борту, мерили взглядом расстояние до воды и уходили, сплевывая в реку, беззаботно смеясь.
Понятно, что матросов с берега узнавали.
– Который шеи нету – это Сережка Малининский, а кто рукава закатаны – Семен Вагин, – послышалось на улымском берегу. – Ну, вылитый он! Да ты лучшее, ты пуще глянь…
«Смелый» был ярко-белым, спасательные круги горели красным, труба ядовито-зеленого цвета, а сама надпись «Смелый» сделана черными полуметровыми буквами; на капитанском мостике стоял капитан Иван Веденеевич, держал в руках жестяной мегафон и показывал им рулевому, куда править. Пароход описывал плавную дугу, приближался, вырастал на глазах, и улымский народ все притихал да притихал. Матери прижимали к груди детишек, молодайки уже не перешептывались, старухи, вздыхая, придерживали подбородки щепоткой пальцев; стали серьезными парни, с непроницаемыми лицами молчали мужчины средних лет и ходячие старики.
– Охо! – вздыхали бабы. – Охо-хо!
За два года до войны в деревне не было еще ни почты, ни телеграфа, ни телефона, и кто мог поручиться за то, что кособокий пароходишко «Смелый» причаливает к берегу только с радостными новостями! Ведь это он, белый пароход, примотал на плицах колес весть о войне в Китае, это он, узкоплеченький, привез в деревню первого раненого с озера Хасан… Бог знает что таилось теперь на борту белого парохода «Смелый»!
Пароход шипел паром и стучал по темной воде плицами, разбивая ее до белой белости; капитан Иван Веденеевич подбоченивался рукой с мегафоном; матросы, перекатив бочку, стояли плечисто в пролете; пассажиры, конечно, толпились на палубе, любопытные к тому, что на берегу народу было так густо, словно наступал праздник Первомай.
– Тихай! – знаменитым на всю область басом прокричал капитан Иван Веденеевич и для приободрения улымского народа добавил: – Тихай, мать вашу за ногу!
Пароходишко сработал назад маленькими колесами, шипнул паром коротко, словно чихнул, и как-то разом прилип к яру, такому высокому, что верхняя палуба «Смелого» оказалась внизу, и только вершинка ядовито-зеленой трубы была с берегом вровень. Понятно, что улымчане от парохода невольно попятились, безмолвные, как темная кетская вода, начали с прищуром глядеть на капитана Ивана Веденеевича, который поднимался вверх по земляным ступенькам с дерматиновой полевой сумкой в руках – на этот раз совсем плоской. За ним шагал матрос с кипой газет и журналов под мышкой.
Вышедши на берег, капитан Иван Веденеевич остановился на самом краешке яра, вынув из кармана трубку, неторопливо пыхнул дымом – трубка была такая, что и в кармане не гасла.
– Доброго привету, мужики! – браво поздоровался Иван Веденеевич. – Доброго привету, бабоньки! Здорово, весь остальной честной народ!
И вынул из полевой сумки два письма:
– Обои товарищу Трифонову, Анатолию Амосовичу. Который тут Трифонов?
Тогда-то и вздохнул радостно кетской берег.
Первыми зашумели облегченно старики и старухи, знающие толк в горе, потом завизжали отчаянно парнишки и девчонки, затем заверещали сорочьими голосами молодухи, и сделался такой шум, что в нем и незаметно было, как младший командир запаса Анатолий Трифонов получил два письма. Так бы и дальше продолжалось, если бы что-то не случилось вдруг на кромке яра, где народ неожиданно пошатнулся, подавшись назад, оставил в одиночестве улымскую девчонку лет десяти. Она тоже пятилась и кричала тоненько:
– Ой, глядитя, глядитя!
По земляным ступенькам на улымский берег подымалась девушка не девушка, девчончишка не девчончишка, баба не баба, а просто не разбери-поймешь, кто такая: по высокому росту вроде бы баба, по волосам, что распущены, вроде бы девушка, но вот так тонка и голенаста, что вроде бы девчончишка. На груди у нее – ни-ни, сзади тоже – ни-ни, но на руке часы.
– Ой, глядитя, глядитя!
Эта самая, которая не поймешь кто, на крутой яр поднималась легко, на длинных ногах, юбка у нее была вся в мелких складочках, на ногах – туфли при высоком каблуке, волосы белые, как солома, а глаза – это невозможно: большие-пребольшие, зеленые-презеленые. Кофты на ней не было, а надета была такая же рубашка с синим воротником, какую носили матросы «Смелого». Под рубашкой – надо же! – тельняшка.
– Ой, глядите-ка!
В одной руке у этой самой был чемодан, в другой – патефон, точь-в-точь такой, как у учительши Капитолины Алексеевны Жутиковой. Чемоданчик, видать, легкий, а патефон, чувствовалось, тяжелый, так как эта, которая не поймешь кто, кособочилась на ту сторну, где патефон. А ресницы у нее были большие и загнутые, как у молодой коровы.
Ах ты, мать честная, кто же это такая будет?
– Товарищи, – спросила приехавшая, – а где Петр Артемьевич Колотовкин?
– А здесь я! – отозвался колхозный председатель.
Тогда эта, которая при тельняшке, поставила на землю чемоданчик и патефон, медленно приблизившись к Петру Артемьевичу, поглядела на него боязливо. Ресницы у нее вдруг сделались мокрыми, нижняя полная губа задрожала.
– Дядя, – сказала она негромко. – Папа умер…
Председатель сделал шаг вперед, открыл было рот, чтобы ответить что-то, да так и не ответил – обмер с перекошенной от ранения щекой.
Тихо было.
Пароход «Смелый» паром пошипливал осторожно, чайки по вечернему времени над рекой Кетью не галдели, и народ, любящий председателя Петра Артемьевича, стоял мертво, глядя в землю, – вот оно и пришло, несчастье.
– Раюха! – наконец сказал председатель Петр Артемьевич. – Племяшка моя! Да как же это, кровинушка?
Тут к ним подошел капитан Иван Веденеевич, встав посередке, проговорил тихо:
– Всем городом хоронили Николая Артемьевича. Оркестр, за ним – батальон красноармейцев. Впереди всего народу сам первый секретарь обкома партии товарищ Неедлов…
Ни один из грудников не плакал – затаились все, мальчишки и девчонки уткнулись в материнские юбки; старые старухи и старики лили медленные слезы; мужики средних лет привычно глядели в землю; парни не отрывали удивленных глаз от председателевой племянницы, а младший командир Анатолий Трифонов и про свои письма забыл – держал их в руках нераспечатанными.
– Племяшка моя!… – тише прежнего сказал Петр Артемьевич. – Да чего ты стоймя стоишь, мать? Это ведь племяшка наша, Раюха…
После того метнулась неслышно к приехавшей жена председателя Мария Тихоновна, прижала девичью голову к своей груди, обхватила ее всю мягкими руками, но голосить при народе не стала; а потом выдвинулись вперед все три сына Петра Артемьевича, отгородив спинами от народа мать и двоюродную сестру, оглядев всех грозно – в каждом около двух метров росту, все погодки, – сказали поочередно:
– Драствуйте, Рая! С приездом вас! Счастливого прибытия! Милости просим к нашему шалашу!
А в самом центре улымской толпы, где сидел на бревнышке не разгибающийся в пояснице старый старик дед Крылов, послышалось не то кудахтанье, не то смех, не то кашель – это дед шибко взволновался происходящим. А когда председатель Петр Артемьевич с женой и сыновьями начали выводить из гущи народа дорогую племяшку, чтобы доставить скорее домой, дед Крылов пронзительным по задушевности голосом сказал:
– Того быть не может, чтоб это случилась племяшка. Это народ, племяш! Называется он шотландца, такех я до сколька раз на картинках у родного дядю видывал… У них, у шотландца, баба ходит при штанах, а мужик – при юбке… – И опять занервничал: – Да ты глянь на его, народ! Кака же это племяшка, когда у его сзади – одне бугорки… Шотландца – голову даю на отсек!
3
С тех пор и зажила в Улыме странная девица Раиса Колотовкина. На второй день после приезда в деревню она отправилась в райцентр кончать десятилетку – всего год оставался. А через зиму, в конце июня, Рая вернулась в Улым, чтобы готовиться к экзаменам в политехнический институт.
Пока племянница училась в райцентровской средней школе, дядя Петр Артемьевич с помощью лучших улымских плотников прирубил к своему большому дому еще одну комнату – окнами в палисадник. В прирубке густо покрасили полы, навесили тюлевые занавески, поставили этажерку для книг. Жена председателя Мария Тихоновна на станке собственноручно выткала для племянницы цветастую половую дорожку, каждый из трех братьев Колотовкиных выделил двоюродной сестре по подушке; ватное одеяло заказали в райцентре, а остальное у Раисы было, хотя Мария Тихоновна пришла в ужас, когда увидела войлочный потник, на котором Раиса спала. Сам войлок был тонкий и твердый, чехол на нем – из грубой парусины, а на чехол кто-то пришил пятиконечную звезду, видимо, снятую с боевого седла. Пахло от войлока густым лошадиным потом, сухими травами и еще чем-то таким, что заставляло чихать.
Поужасавшись, Мария Тихоновна живенько наладилась одарить племяшку периной – кой-какой пух был у нее в запасе, а все остальное она добрала, обойдя улымские дворы, хозяйки которых, узнав про войлочный потник, кривились от жалости к сиротинке. Пуха поэтому собралось перины на полторы, но тут случилось непредвиденное: Раиса заявила, что на перине спать не будет.
– То ись как? – отчаянно удивилась Мария Тихоновна. – Это с какой корысти ты на перине спать не желаишь, Раюха, когда у тебя от потника вся беда?… Кака беда? – еще больше удивилась она, когда племянница на нее поглядела исподлобья. – Да та беда, что на тебе бабьего мясу нету!
Тетка всплеснула белыми руками и, опустив их, застыла в горестно-задумчивой позе. Круглое ее лицо покрылось добрыми морщинками, глаза обесцветились, а губы сделались прозрачными, словно их пронзили насквозь солнечные лучи.
– Так вот я тебе выражу, Раюх, что это все от его, от потника, проклятушшего! – печально сказала она. – Потник мясу наращиваться не дает! Когда ты спишь, он, потник то ись, тебя только в длину расти пушшат, а в ширину мяса не дает. Еще сказать, от потника лошадем вонят! А это ладно ли, ежели тебе пора замуж выходить?
После выпускных экзаменов Раиса приехала в Улым усталая, в лице ни кровиночки; три дня она отсыпалась в своей большой чистой комнате, а на четвертый – вечером – снарядилась погулять по деревне. Из матросского костюма она чуточку выросла, но все же решила надеть его. Костюм целый год провисел в кедровом шкафу, а все равно пахнул городом, детством, просторной отцовской квартирой.
Прежде чем выйти на улицу, Рая походила по крашеному полу, потом присела на высокую кедровую табуретку и стала глядеть в распахнутое окно, за которым приглушенно чирикали сытые воробьи. У одного хвост был выдран – наверное, постаралась соседская кошка, у остальных хвосты были в целости, но перья серели от уличной пыли. Потом откуда-то непрошено прилетела чистенькая сорока, повертевшись на ветке, замерла, глядя на воробьев укоризненно, – надо полагать, думала, что воробьи еще большие сплетники, чем она сама.
Улымская улица была пустынна и тиха, пыль на дороге лежала шелковая и нежная на взгляд.
Солнце уже скатывалось на зареченский запад, было слышно, как позванивают боталами коровы…
«Надо, надо прогуляться, – подумала Рая, улыбаясь самой себе. – Выйду на берег, посижу, подумаю…» Улыма она еще как следует не видела – все бегом да рысью, и было любопытно, что ждет ее на длинной улице, какова деревня, в которой родился и вырос отец.
Сорока заверещала, затрясла хвостом и улетела, кренясь почему-то на бок, словно на улице был ветер, хотя в палисаднике листья на черемухах висели мертво, такие же серые от пыли, как воробьиные перья… «На берег не пойду, – подумала Рая решительно. – Лучше посмотрю, что делается в клубе…» После этого она поднялась с табуретки, взяла с этажерки томик Чехова и развернула книгу на рассказе «Ванька» – сразу стало жарко щекам и под тельняшкой сильно застучало сердце.
– «Ванька Жуков, девятилетний мальчик, отданный три месяца тому назад в учение к сапожнику Аляхину…» – басом прочла Рая и откинула назад прядь волос со лба точно так, как это делал герой фильма «Учитель»…
После этого девушка громко рассмеялась, бросила книгу на гору подушек – одна одной меньше, закружившись, надула юбку колоколом и, когда коленям стало холодно, сама себе погрозила пальцем: «Легкомысленна ты, Райка, на удивление. Я в твоем возрасте ротой командовал!»
Разгладив юбку, девушка чинным шагом вышла из дому.
Все в мире было так, как в тот сентябрьский день, когда «Смелый» привез Раю в деревню, – клонилось большое красное солнце, тайга заботливой стенкой окружала дома улымчан, над темной Кетью белыми гребешками волн парили спокойные чайки; над Заречьем еще при солнце вызревал остророгий месяц, похожий на смеющийся рот, прозрачный, как промасленная бумага.
По длинной желтой улице гуляла спокойная молодежь, лузгая кедровые орехи; старики и старухи, как только схлынул зной, уселись на лавочки возле своих домов и умиротворенно помалкивали. Мальчишки проволочными загогулинами катали по улице обручи от колесных ступиц. Быстро ездил на единственном в деревне велосипеде брат учительши Жутиковой – пятнадцатилетний Володька. За ним бежала стайка почтительных приятелей.
Прошагав метров двести медленными шагами, Раиса заторопилась, так как все не успевала поздороваться первой с вежливыми стариками и старухами: она только повертывала голову к оградной скамейке, только открывала рот, чтобы сказать: «Здравствуйте!», как те уже кланялись ей издалека, поднявшись со скамейки, говорили почтительно: «Драствуйте!» – и глядели на нее, как на солнце, сощурившись. Поэтому девушка ускорила шаг, но и это не помогло – старики и старухи опережали, считая долгом здороваться первыми с незнакомым человеком. Так, опаздывая, Раиса перездоровалась со всеми старшими Мурзиными и Сопрыкиными, Кашлевыми и Колотовкиными – ее разнообразными родственниками, с остяками Кульманаковыми и Ивановыми, похожими друг на друга стариками и старухами – у всех торчали из желтых зубов прямые длинные трубки с медными колечками на чубуках.
Едва Рая отдалялась от поздоровавшихся стариков и старух, они медленно повертывались друг к другу, помолчав для солидности, обменивались впечатлениями. Конечно, выход на улицу председателевой племянницы был делом необычным, событийным для тихого Улыма, и потому за девушкой катилась волна возбуждения, как перед новым кинофильмом или приездом в деревню районного начальства. У большого дома Сопрыкиных, например, сам родоначальник, дед Сысой, живущий на земле девяносто три года, проводив девушку взглядом, нюхнул воздух, пососав впалыми губами ус, сказал своей глуховатой старухе тихо:
– Не одобряю я Петру Артемича! Нет, не одобряю! Чего это он племяшку на инженершу сбирается выучивать, когда ее надоть обратно от грамоты ослобонить…
Старик помахал в воздухе палкой и обозлился:
– Ты думаешь, почему она така худюща? От грамоты… Ты не молчи, язва, кода с тобой мужик говорет!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
Шел, шел долгожданный пароход «Смелый»!
На кетском берегу из улымского народа не было теперь только самых древних стариков, которые с полатей не поднимались, да совсем титешних ребятишек, за которыми присматривали немощные бабки; все же остальные грудняшки прибыли на берег с матерями и спали мирно до тех пор, пока насыщало материнское молоко. Когда же оно кончалось, грудняшки поднимали крик на весь берег, бушевали до тех пор, пока матери не затыкали им рты длинными коричневыми сосками.
Девки, молодайки, женщины средних лет и некоторые старухи были одеты хорошо. На молодых – модные в то время крепдешиновые и креп-жоржетовые кофточки, юбки сатиновые или плисовые, многие имели цветные береты с заколками-бонбончиками, а на ногах молодайки Ульяны Мурзиной сидели высоко шнурованные ботинки из «ранешных»; женщины средних лет оделись в кофты с оборками, в юбки до щиколоток, головы туго повязали платками с цветастыми бордюрами – васильки или на худой конец ромашки; старухи оделись потеплее – в кацавейки из плиса или бархата, в длинные, до земли, юбки, а головы украсили полушалками с кистями. Мужчины и парни были в яловых сапогах, в длинных рубахах, перетянутых витыми шнурами. Мальчишки – в темных косоворотках, гладко причесаны; девчонки бегали в широких ситцевых платьишках, простоволосые и нешумные.
Минут через двадцать пароходишко появился на острой кетской излучине. Другой народ – не улымский – закричал бы от радости «ура!», но улымчане, наоборот, совсем притихли, еще теснее сдвинувшись, улыбались застенчиво и робко.
«Смелый» забавно кренился на левый бок. Он был неустойчивым из-за узости, и на носовой части палубы стояла бочка с булыжником, которую матросы перекатывали с борта на борт, когда суденышко опасно кособочилось. Перекатив бочку, матросы подходили к борту, мерили взглядом расстояние до воды и уходили, сплевывая в реку, беззаботно смеясь.
Понятно, что матросов с берега узнавали.
– Который шеи нету – это Сережка Малининский, а кто рукава закатаны – Семен Вагин, – послышалось на улымском берегу. – Ну, вылитый он! Да ты лучшее, ты пуще глянь…
«Смелый» был ярко-белым, спасательные круги горели красным, труба ядовито-зеленого цвета, а сама надпись «Смелый» сделана черными полуметровыми буквами; на капитанском мостике стоял капитан Иван Веденеевич, держал в руках жестяной мегафон и показывал им рулевому, куда править. Пароход описывал плавную дугу, приближался, вырастал на глазах, и улымский народ все притихал да притихал. Матери прижимали к груди детишек, молодайки уже не перешептывались, старухи, вздыхая, придерживали подбородки щепоткой пальцев; стали серьезными парни, с непроницаемыми лицами молчали мужчины средних лет и ходячие старики.
– Охо! – вздыхали бабы. – Охо-хо!
За два года до войны в деревне не было еще ни почты, ни телеграфа, ни телефона, и кто мог поручиться за то, что кособокий пароходишко «Смелый» причаливает к берегу только с радостными новостями! Ведь это он, белый пароход, примотал на плицах колес весть о войне в Китае, это он, узкоплеченький, привез в деревню первого раненого с озера Хасан… Бог знает что таилось теперь на борту белого парохода «Смелый»!
Пароход шипел паром и стучал по темной воде плицами, разбивая ее до белой белости; капитан Иван Веденеевич подбоченивался рукой с мегафоном; матросы, перекатив бочку, стояли плечисто в пролете; пассажиры, конечно, толпились на палубе, любопытные к тому, что на берегу народу было так густо, словно наступал праздник Первомай.
– Тихай! – знаменитым на всю область басом прокричал капитан Иван Веденеевич и для приободрения улымского народа добавил: – Тихай, мать вашу за ногу!
Пароходишко сработал назад маленькими колесами, шипнул паром коротко, словно чихнул, и как-то разом прилип к яру, такому высокому, что верхняя палуба «Смелого» оказалась внизу, и только вершинка ядовито-зеленой трубы была с берегом вровень. Понятно, что улымчане от парохода невольно попятились, безмолвные, как темная кетская вода, начали с прищуром глядеть на капитана Ивана Веденеевича, который поднимался вверх по земляным ступенькам с дерматиновой полевой сумкой в руках – на этот раз совсем плоской. За ним шагал матрос с кипой газет и журналов под мышкой.
Вышедши на берег, капитан Иван Веденеевич остановился на самом краешке яра, вынув из кармана трубку, неторопливо пыхнул дымом – трубка была такая, что и в кармане не гасла.
– Доброго привету, мужики! – браво поздоровался Иван Веденеевич. – Доброго привету, бабоньки! Здорово, весь остальной честной народ!
И вынул из полевой сумки два письма:
– Обои товарищу Трифонову, Анатолию Амосовичу. Который тут Трифонов?
Тогда-то и вздохнул радостно кетской берег.
Первыми зашумели облегченно старики и старухи, знающие толк в горе, потом завизжали отчаянно парнишки и девчонки, затем заверещали сорочьими голосами молодухи, и сделался такой шум, что в нем и незаметно было, как младший командир запаса Анатолий Трифонов получил два письма. Так бы и дальше продолжалось, если бы что-то не случилось вдруг на кромке яра, где народ неожиданно пошатнулся, подавшись назад, оставил в одиночестве улымскую девчонку лет десяти. Она тоже пятилась и кричала тоненько:
– Ой, глядитя, глядитя!
По земляным ступенькам на улымский берег подымалась девушка не девушка, девчончишка не девчончишка, баба не баба, а просто не разбери-поймешь, кто такая: по высокому росту вроде бы баба, по волосам, что распущены, вроде бы девушка, но вот так тонка и голенаста, что вроде бы девчончишка. На груди у нее – ни-ни, сзади тоже – ни-ни, но на руке часы.
– Ой, глядитя, глядитя!
Эта самая, которая не поймешь кто, на крутой яр поднималась легко, на длинных ногах, юбка у нее была вся в мелких складочках, на ногах – туфли при высоком каблуке, волосы белые, как солома, а глаза – это невозможно: большие-пребольшие, зеленые-презеленые. Кофты на ней не было, а надета была такая же рубашка с синим воротником, какую носили матросы «Смелого». Под рубашкой – надо же! – тельняшка.
– Ой, глядите-ка!
В одной руке у этой самой был чемодан, в другой – патефон, точь-в-точь такой, как у учительши Капитолины Алексеевны Жутиковой. Чемоданчик, видать, легкий, а патефон, чувствовалось, тяжелый, так как эта, которая не поймешь кто, кособочилась на ту сторну, где патефон. А ресницы у нее были большие и загнутые, как у молодой коровы.
Ах ты, мать честная, кто же это такая будет?
– Товарищи, – спросила приехавшая, – а где Петр Артемьевич Колотовкин?
– А здесь я! – отозвался колхозный председатель.
Тогда эта, которая при тельняшке, поставила на землю чемоданчик и патефон, медленно приблизившись к Петру Артемьевичу, поглядела на него боязливо. Ресницы у нее вдруг сделались мокрыми, нижняя полная губа задрожала.
– Дядя, – сказала она негромко. – Папа умер…
Председатель сделал шаг вперед, открыл было рот, чтобы ответить что-то, да так и не ответил – обмер с перекошенной от ранения щекой.
Тихо было.
Пароход «Смелый» паром пошипливал осторожно, чайки по вечернему времени над рекой Кетью не галдели, и народ, любящий председателя Петра Артемьевича, стоял мертво, глядя в землю, – вот оно и пришло, несчастье.
– Раюха! – наконец сказал председатель Петр Артемьевич. – Племяшка моя! Да как же это, кровинушка?
Тут к ним подошел капитан Иван Веденеевич, встав посередке, проговорил тихо:
– Всем городом хоронили Николая Артемьевича. Оркестр, за ним – батальон красноармейцев. Впереди всего народу сам первый секретарь обкома партии товарищ Неедлов…
Ни один из грудников не плакал – затаились все, мальчишки и девчонки уткнулись в материнские юбки; старые старухи и старики лили медленные слезы; мужики средних лет привычно глядели в землю; парни не отрывали удивленных глаз от председателевой племянницы, а младший командир Анатолий Трифонов и про свои письма забыл – держал их в руках нераспечатанными.
– Племяшка моя!… – тише прежнего сказал Петр Артемьевич. – Да чего ты стоймя стоишь, мать? Это ведь племяшка наша, Раюха…
После того метнулась неслышно к приехавшей жена председателя Мария Тихоновна, прижала девичью голову к своей груди, обхватила ее всю мягкими руками, но голосить при народе не стала; а потом выдвинулись вперед все три сына Петра Артемьевича, отгородив спинами от народа мать и двоюродную сестру, оглядев всех грозно – в каждом около двух метров росту, все погодки, – сказали поочередно:
– Драствуйте, Рая! С приездом вас! Счастливого прибытия! Милости просим к нашему шалашу!
А в самом центре улымской толпы, где сидел на бревнышке не разгибающийся в пояснице старый старик дед Крылов, послышалось не то кудахтанье, не то смех, не то кашель – это дед шибко взволновался происходящим. А когда председатель Петр Артемьевич с женой и сыновьями начали выводить из гущи народа дорогую племяшку, чтобы доставить скорее домой, дед Крылов пронзительным по задушевности голосом сказал:
– Того быть не может, чтоб это случилась племяшка. Это народ, племяш! Называется он шотландца, такех я до сколька раз на картинках у родного дядю видывал… У них, у шотландца, баба ходит при штанах, а мужик – при юбке… – И опять занервничал: – Да ты глянь на его, народ! Кака же это племяшка, когда у его сзади – одне бугорки… Шотландца – голову даю на отсек!
3
С тех пор и зажила в Улыме странная девица Раиса Колотовкина. На второй день после приезда в деревню она отправилась в райцентр кончать десятилетку – всего год оставался. А через зиму, в конце июня, Рая вернулась в Улым, чтобы готовиться к экзаменам в политехнический институт.
Пока племянница училась в райцентровской средней школе, дядя Петр Артемьевич с помощью лучших улымских плотников прирубил к своему большому дому еще одну комнату – окнами в палисадник. В прирубке густо покрасили полы, навесили тюлевые занавески, поставили этажерку для книг. Жена председателя Мария Тихоновна на станке собственноручно выткала для племянницы цветастую половую дорожку, каждый из трех братьев Колотовкиных выделил двоюродной сестре по подушке; ватное одеяло заказали в райцентре, а остальное у Раисы было, хотя Мария Тихоновна пришла в ужас, когда увидела войлочный потник, на котором Раиса спала. Сам войлок был тонкий и твердый, чехол на нем – из грубой парусины, а на чехол кто-то пришил пятиконечную звезду, видимо, снятую с боевого седла. Пахло от войлока густым лошадиным потом, сухими травами и еще чем-то таким, что заставляло чихать.
Поужасавшись, Мария Тихоновна живенько наладилась одарить племяшку периной – кой-какой пух был у нее в запасе, а все остальное она добрала, обойдя улымские дворы, хозяйки которых, узнав про войлочный потник, кривились от жалости к сиротинке. Пуха поэтому собралось перины на полторы, но тут случилось непредвиденное: Раиса заявила, что на перине спать не будет.
– То ись как? – отчаянно удивилась Мария Тихоновна. – Это с какой корысти ты на перине спать не желаишь, Раюха, когда у тебя от потника вся беда?… Кака беда? – еще больше удивилась она, когда племянница на нее поглядела исподлобья. – Да та беда, что на тебе бабьего мясу нету!
Тетка всплеснула белыми руками и, опустив их, застыла в горестно-задумчивой позе. Круглое ее лицо покрылось добрыми морщинками, глаза обесцветились, а губы сделались прозрачными, словно их пронзили насквозь солнечные лучи.
– Так вот я тебе выражу, Раюх, что это все от его, от потника, проклятушшего! – печально сказала она. – Потник мясу наращиваться не дает! Когда ты спишь, он, потник то ись, тебя только в длину расти пушшат, а в ширину мяса не дает. Еще сказать, от потника лошадем вонят! А это ладно ли, ежели тебе пора замуж выходить?
После выпускных экзаменов Раиса приехала в Улым усталая, в лице ни кровиночки; три дня она отсыпалась в своей большой чистой комнате, а на четвертый – вечером – снарядилась погулять по деревне. Из матросского костюма она чуточку выросла, но все же решила надеть его. Костюм целый год провисел в кедровом шкафу, а все равно пахнул городом, детством, просторной отцовской квартирой.
Прежде чем выйти на улицу, Рая походила по крашеному полу, потом присела на высокую кедровую табуретку и стала глядеть в распахнутое окно, за которым приглушенно чирикали сытые воробьи. У одного хвост был выдран – наверное, постаралась соседская кошка, у остальных хвосты были в целости, но перья серели от уличной пыли. Потом откуда-то непрошено прилетела чистенькая сорока, повертевшись на ветке, замерла, глядя на воробьев укоризненно, – надо полагать, думала, что воробьи еще большие сплетники, чем она сама.
Улымская улица была пустынна и тиха, пыль на дороге лежала шелковая и нежная на взгляд.
Солнце уже скатывалось на зареченский запад, было слышно, как позванивают боталами коровы…
«Надо, надо прогуляться, – подумала Рая, улыбаясь самой себе. – Выйду на берег, посижу, подумаю…» Улыма она еще как следует не видела – все бегом да рысью, и было любопытно, что ждет ее на длинной улице, какова деревня, в которой родился и вырос отец.
Сорока заверещала, затрясла хвостом и улетела, кренясь почему-то на бок, словно на улице был ветер, хотя в палисаднике листья на черемухах висели мертво, такие же серые от пыли, как воробьиные перья… «На берег не пойду, – подумала Рая решительно. – Лучше посмотрю, что делается в клубе…» После этого она поднялась с табуретки, взяла с этажерки томик Чехова и развернула книгу на рассказе «Ванька» – сразу стало жарко щекам и под тельняшкой сильно застучало сердце.
– «Ванька Жуков, девятилетний мальчик, отданный три месяца тому назад в учение к сапожнику Аляхину…» – басом прочла Рая и откинула назад прядь волос со лба точно так, как это делал герой фильма «Учитель»…
После этого девушка громко рассмеялась, бросила книгу на гору подушек – одна одной меньше, закружившись, надула юбку колоколом и, когда коленям стало холодно, сама себе погрозила пальцем: «Легкомысленна ты, Райка, на удивление. Я в твоем возрасте ротой командовал!»
Разгладив юбку, девушка чинным шагом вышла из дому.
Все в мире было так, как в тот сентябрьский день, когда «Смелый» привез Раю в деревню, – клонилось большое красное солнце, тайга заботливой стенкой окружала дома улымчан, над темной Кетью белыми гребешками волн парили спокойные чайки; над Заречьем еще при солнце вызревал остророгий месяц, похожий на смеющийся рот, прозрачный, как промасленная бумага.
По длинной желтой улице гуляла спокойная молодежь, лузгая кедровые орехи; старики и старухи, как только схлынул зной, уселись на лавочки возле своих домов и умиротворенно помалкивали. Мальчишки проволочными загогулинами катали по улице обручи от колесных ступиц. Быстро ездил на единственном в деревне велосипеде брат учительши Жутиковой – пятнадцатилетний Володька. За ним бежала стайка почтительных приятелей.
Прошагав метров двести медленными шагами, Раиса заторопилась, так как все не успевала поздороваться первой с вежливыми стариками и старухами: она только повертывала голову к оградной скамейке, только открывала рот, чтобы сказать: «Здравствуйте!», как те уже кланялись ей издалека, поднявшись со скамейки, говорили почтительно: «Драствуйте!» – и глядели на нее, как на солнце, сощурившись. Поэтому девушка ускорила шаг, но и это не помогло – старики и старухи опережали, считая долгом здороваться первыми с незнакомым человеком. Так, опаздывая, Раиса перездоровалась со всеми старшими Мурзиными и Сопрыкиными, Кашлевыми и Колотовкиными – ее разнообразными родственниками, с остяками Кульманаковыми и Ивановыми, похожими друг на друга стариками и старухами – у всех торчали из желтых зубов прямые длинные трубки с медными колечками на чубуках.
Едва Рая отдалялась от поздоровавшихся стариков и старух, они медленно повертывались друг к другу, помолчав для солидности, обменивались впечатлениями. Конечно, выход на улицу председателевой племянницы был делом необычным, событийным для тихого Улыма, и потому за девушкой катилась волна возбуждения, как перед новым кинофильмом или приездом в деревню районного начальства. У большого дома Сопрыкиных, например, сам родоначальник, дед Сысой, живущий на земле девяносто три года, проводив девушку взглядом, нюхнул воздух, пососав впалыми губами ус, сказал своей глуховатой старухе тихо:
– Не одобряю я Петру Артемича! Нет, не одобряю! Чего это он племяшку на инженершу сбирается выучивать, когда ее надоть обратно от грамоты ослобонить…
Старик помахал в воздухе палкой и обозлился:
– Ты думаешь, почему она така худюща? От грамоты… Ты не молчи, язва, кода с тобой мужик говорет!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19