На болотине поквакивали лягушки, в хлеве сонно возились овцы, чувствующие присутствие хозяев на дворе в неурочный час.
– Амос-то Лукьяныч, когда домой ехал, меня на полях встретил, – сообщил дядя Петр Артемьевич. – Все, говорет, работы на луговине прикончены, рожь стоит хороша, а пашеничка, говорет, подгуляла… Рано, говорет, мы пашеничку-то посеяли… Да-а-а! А потом и спрашивает: «А чего, спрашиват, твоя племяшка на учебу не сбирается?» Он повернулся к тете, помигал на нее значительно. – Ты бы не молчала, мать, а словечко бы вставила… Дело это бабье, так ты и рассуди…
Тетя ответила не сразу: долго сидела неподвижно, потом, не меняя положения ни рук, ни ног, ни туловища, медленно повернула к Рае только голову, посмотрев в ее синее от луны лицо, возвратилась в прежнее положение.
– Трифоновские-то, они сроду были невезучие, – сказала Мария Тихоновна таким тоном, словно разговаривала сама с собой. – В Улыме другого такого роду не было, чтобы одне девки рождались… Ты, конечно, Раюха, не знашь, что у Амоса-то Лукьяныча двенадцать сестер, сам он по счету восьмой, так что до революции беднее их дома в Улыме не было… – Она помолчала. – Лукьян, отец-то Амоса, бывало, лося завалит – на три дня… Голоднущи все, одежонка худа, девкам красну ленту купить не на что… Вот Амос-то и обженился неладно – его Авдотья еще в девках на ноги сяла, как слабые они были, жидкие.
Тетя сняла руки с коленей, поочередно осмотрев их, сунула под фартук – так было привычнее.
– Амос за революцию шибко хорошо воевал, – другим, фартучным голосом сказала она. – И саблю именну принес, и пораненный, а вот беда опять приспела: одне девки почали рождаться… Натолий у него пятым выродился, а ведь это поздно – четверо сестер уже взамуж ушли… Теперь еще двое взамуж ладятся…
Говоря все это, тетя ни к кому не обращалась, вид у нее по-прежнему был такой, словно беседовала сама с собой, но все остальные Колотовкины ее слушали внимательно и так напряженно, словно не знали о том, что у Трифоновых на одного сына приходится восемь дочерей.
– После революции Трифоновы хорошо разжились, – продолжала тетя, пошевеливая пальцами под фартуком. – Девки работящие, покуда взамуж не выскочат, трудодней ладно получают, да и сам передыху не знат – вот и разжился большим хозяйствием…
Шевеля губами, она про себя сосчитала:
– Ну, корова у них одна, телок двое, овечек десятеро да собак трое… А вот с чушками наказанье – цельных четверо!
Как только тетя Мария Тихоновна закончила это перечисление, семейство Колотовкиных опять оживилось: дядя начал искать папиросы «Норд», чтобы закурить, младший брат Андрюшка презрительно оттопырил нижнюю губу, а старший брат Василий согласно кивнул. Что касается среднего брата Федора, то он, только вздохнув, сложил руки на груди.
– Теперь ты, отец, говори, – сказала тетя Мария Тихоновна. – Твое слово последне…
Дядя повернулся к Рае, живо и твердо сказал:
– Мы тебя, Раюха, порешили взамуж трифоновским не отдавать. Дочка у нас одна – чего ее к чушкам ставить. Пущай других дур поишшут!
Было понятно, что эти слова Петр Артемьевич приготовил давно, а решение не отдавать Раю замуж Колотовкины, наверное, приняли коллективно, так как за столом, судя по всему, сидели давно – и дворовая печурка совсем погасла, и чугуны на тычках прясла просохли.
– Отец абсолютно прав, – словами образованного девятиклассника сказал Андрюшка, выбитый из деревенской колеи ответственностью момента. – Надо в институт поступать, а не со свиньями возиться… Погубишь ты себя, Райка, честное слово! Хотела же в политехнический – вот и поступай…
Пока родственники говорили, молчали и подсчитывали, Рая обнаружила, что если прищурить глаз и сделаться неподвижной, то можно заметить, как луна по отношению к скворечнику медленно-медленно, но перемещается. Открыв это, Рая затаила дыхание, стараясь не слушать серьезных Колотовкиных, добилась все-таки своего: дождалась, когда луна острым краем села на конек скворечниковой крыши; это ей доставило большое удовольствие, настроение от лунных штучек-дрючек возникло легкомысленное, и она захохотала бы, если бы не услышала сердитый голос тети.
– Ты чего это выкамариваешь, Раюха? – спросила тетя. – Тебе про серьезное говорят, а ты пришшуривашься да не дышишь… Чего это с тобой деется?
– Ничего со мной не деется! – все-таки улыбнувшись, ответила Рая. – Чего со мной может деется, если я не хо-о-о-очу выхо-о-о-о-дить замуж за вашего Натолия?
Голос у Раи был звонкий, мальчишеский, тонкие руки, взлетев, остановились в отрицающем жесте.
– Не нужен мне ваш Натолий! – насмешливо продолжала Рая и показала ровные зубы. – Вон чего еще придумали: Натолий! Да кто это замыслил? Кто, я вас спрашиваю?
Рая хотела совсем грозно встряхнуть руками, расхохотаться презрительно, но голос у нее вдруг сорвался, руки опустились, и слезы медленно потекли по щекам. «Что-то я часто плачу!» – мельком подумала она, затем вскочила и опрометью бросилась к лестнице на сеновал; она спотыкалась и падала, так как руками закрывала лицо, и очень долго не могла подняться по лестнице, переступала ногами безрезультатно, как в кошмарном сне, а луна тщательно освещала ее.
21
И опять деревня Улым жила в нетерпении и любопытстве, так как все узнали, что Амос Лукьянович заезжал к Петру Артемьевичу, что Мария Тихоновна до этого на скамеечке беседовала с Агафьей Степановной, что Стерлядка измордовала – кто мог ожидать! – раскрасавицу Вальку Капу и что Анатолий Трифонов после нападения Стерлядки на Вальку пообещал отцу жениться на Рае обязательно, хотя бы и убегом.
А на следующее утро не спавшая всю ночь Рая к отзавтракавшим родственникам спустилась по лесенке в семь часов, то есть еще до ухода соседей на колхозную работу, держась сухо и официально, сказала так громко, чтобы все окрест слышали:
– Я все обдумала! Выхожу замуж за Анатолия, остаюсь в деревне… Буду работать учительницей.
Соседи эти слова, конечно, услышали, передавая с крыльца на крыльцо, в десять минут разнесли во всю длину Улыма, и началось уж было обсуждение этой новой новости, как случилось еще одно выдающееся событие – по деревне проскакал на веселом жеребчике сам Амос Лукьянович, сидя бочком на казацком седле; от сосредоточенности он ни с кем из встречных не поздоровался; спешившись у сельповского магазина, купил – батюшки! – четвертинку водки и тем же аллюром пропылил обратно, оставляя за собой недоуменный шум да стариковское оханье.
И совсем уж растерялась деревня и притихла, как перед грозой, когда через полчаса после мужа прошла в сельповский магазин на раздутых водянкой ногах Агафья Степановна. Развязав засаленные концы носового платка, чтобы достать деньги, она купила килограмм конфет-подушечек, граненую бутылочку уксуса – не к пельменям ли? – полкилограмма сахара-рафинада, пачку праздничного цейлонского чаю и – бабы в очереди онемели – зеленую наркомовскую фуражку.
Еще минут через пятнадцать по улице прошла в сарафане и белых тапочках сама Стерлядка. Она, конечно, кланялась гордо – задирала нос, прищуривалась, передергивала плечами, на которых лежал цветастый платок, и даже напевала: «Друга я никогда не забуду, если с ним подружился в Москве…» Волосы у нее были уложены на русский пробор.
После появления на улице Раи Колотовкиной никаких больше событий до самого вечера не произошло – Амос Лукьянович на жеребчике не скакал, младший командир запаса вообще не появлялся, председатель Петр Артемьевич, видать, с утра заседал в колхозной конторе, а раскрасавица Валька Капа на улицу и носа не казала. Одним словом, к вечеру деревня успокоилась, вошла, как говорится, в будничный ритм, и старики на своих скамейках посиживали, как им полагалось, смирно, не шевелясь, чтобы не растрачивать солнечное тепло.
В девятом часу вечера, ожидая возвращения Анатолия с работы, Рая сидела под двумя безмолвными кедрами, вздернув на лоб бровь, считала на пальцах: «От Хвистаря до Гундобинской верети – пять километров, на Березаньке мосточек унесло, значит, прямой дорогой не поедешь, надо объезжать с километр… От Гундобинской верети до меня километра два… Так чего же я волнуюсь?» Успокоившись на этом, Рая прижалась спиной к теплому стволу кедра и занялась обычным делом – начала ни о чем не думать, хотя мысли время от времени все-таки вкрадывались. Во-первых, думалось о том, какой она будет учительницей, во-вторых, о том, что погода через два-три дня может испортиться, и, в-третьих, о том, что тетя утром в колодце утопила ведро. То ли оно было плохо привязано, то ли незаметно перетерлась веревка, то ли в колодце что-то случилось, но веревка внезапно ослабла, тетя заохала, вытащив ее остатки, закручинилась. Дядя тут же решил достать ведро багром, тужась и краснея, полчаса шарил в черной воде и ничего не нашел – ведра не было, словно корова языком слизнула.
Вспомнив о ведре, Рая вздохнула, положила ногу на ногу и стала без интереса наблюдать за тем, как к ее скамейке и кедрам, переваливаясь уткой и блистая черным шелком, поспешала Капитолина Алексеевна… Конечно, им предстояло работать вместе, стать коллегами, но это не значило, что Капитолина имела право нарушать Раино уединение; если человек сидит на лавочке под кедрами, значит, ему нравится сидеть уединенно. «Вот кого мне еще не хватало! – раздраженно подумала Рая. – Надо же!» Потом, когда Жутикова сделала на пути к Рае небольшой зигзаг, обходя кочку, за ее необъятной спиной обнаружился еще и припрыгивающий от нетерпения забулдыга Ленька Мурзин.
– Раиса Николаевна, голубушка, что вы со мной делаете? – еще на бегу зачастила Капитолина Алексеевна. – Неужели у вас нет сердца?
Запыхавшись от быстрой ходьбы, толстуха дышала хрипло, свистела горлом и безостановочно взмахивала руками в ямочках.
– Как вы можете сидеть, Раиса Николаевна, когда в девять часов начинается концертная программа! – ужасалась она. – Как вы можете быть спокойной, ежели по деревне развешаны афиши? Боже мой! Боже мой!
На ее груди поднималась и опадала брошка величиной в пол-ладони, за пять метров пахло пудрой и одеколоном, а на афише, что висела возле клуба, почерком школьных прописей, то есть самой учительницей, было выведено: «Товарищи! Внимание! Силами художественной самодеятельности будет дан большой концерт. В программе: пение, ритмические и народные пляски, художественное чтение, пьеса А.П. Чехова „Предложение“. Начало концерта в девять часов, вход свободный. Руководитель художественной самодеятельности К.А. Жутикова».
– Не надо волноваться, – лениво сказала Рая, жалея о том, что придется отрывать спину от теплого кедра. – Волнения напрасны, если нет жениха… Анатолия-то, говорю, нету…
Как раз в эту секунду из-за спины учительницы возник Ленька Мурзин, перекосив рот, посмотрел на Раю такими умоляющими глазами, словно предполагал, что младший командир запаса сидит в кармане у девушки. Ради большого концерта художественной самодеятельности на Леньке был суконный пиджак с чужого плеча, яловые сапоги блестели, красная рубаха, усыпанная белыми пуговицами, походила на клавиатуру баяна.
– Где Анатолий Амосович? – прижимая ладони к пылающим щекам, вскричала Капитолина Алексеевна. – Где он, когда мы имеем полный клуб колхозников?
– Побегли, Раюха! – жалобно сказал Ленька Мурзин. – Может, Натолий нас в клубе обыскался.
Когда они торопливо шли в сторону клуба, Рая заметила, что стариков и старух на лавочках нет, мальчишки и девчонки на улице не галдели, собаки, задрав хвосты, бежали туда же, куда спешили все жители Улыма, то есть к клубу, и даже рыбацкий костер на левобережье не горел, а чадил, так как и рыбак отправился смотреть большой концерт. Так что тесный клуб народом был набит до отказа, но в нем – тишина, как на берегу Кети, когда приставал кособокий пароходишко «Смелый».
Пробиться через клуб на сцену оказалось трудно, однако в задних рядах дружно закричали: «Пропущайте артистов, пропущайте!» И все трое, быстро пройдя в так называемую гримировочную, печально переглянулись – Анатолия Трифонова здесь не было, хотя другие участники большого концерта оказались в наличности: сидел с баяном на коленях Пашка Набоков, стоял, выставив ногу и выпятив грудь в блестящей рубахе, Виталька Сопрыкин, взгромоздилась на подоконник веселая медсестра Варенцова, чтец-декламатор.
– Где же Анатолий Амосович? – страдая, спросила Капитолина Алексеевна. – Без водевиля мы пропали! Боже мой! Боже мой!
Она покачнулась и села на кедровую табуретку, запахнув сильнее прежнего пудрой и одеколоном, предалась окончательному унынию – начала покачиваться, театрально заламывать руки и стенать:
– Пропали мы пропадом, пропали!
– А кто и не пропал! – нагло улыбнувшись, заявил Виталька Сопрыкин и выступил вперед в своей переливающейся цыганской рубахе. – Я могу все сполнить, что вы пожелаете… Схочете «Цыганочку» – сполню «Цыганочку», схочете «Ритмичну чечетку» – получай «Ритмичну чечетку», зажелаете «Барыню» – я «Барыню» каблучу… Меня народ уважает, хоть весь вечер сполняй…
– Я могу прочесть большой отрывок из «Хаджи-Мурата», – предложила веселая медсестра Варенцова. – А пока мы пляшем и читаем, отыщется Трифонов.
Медсестра Варенцова человеком была городским, образованным, в Улым она приехала жить с досады, после того как то ли сама ушла от мужа, то ли муж ушел от нее, но что-то такое произошло, и Варенцова оказалась в деревне, где, несмотря на веселый нрав, вела себя замкнуто и нелюдимо – все сидела в крохотном медпункте, что ела и пила, неизвестно, куда ходила по ночам, – загадка. В деревне даже поговаривали о том, что Варенцова вовсе и не медсестра, а врачиха, то ли ушная, что ли глазная. Сейчас же Варенцова, сидя на подоконнике, посмеивалась легкомысленно, болтала ногами и наблюдала за Капитолиной Алексеевной.
Режиссерша между тем понемножечку приходила в себя: во-первых, перестала раскачиваться, во-вторых, расцепила руки, а в-третьих, поправила на груди брошку.
– Значица, начнем концерт? – с туманной надеждой спросила она, повертываясь к Варенцовой. – Так что вы предполагаете зачесть?
– Вступление из «Хаджи-Мурата»…
Капитолина Алексеевна нахмурилась, собрала на подбородке четвертую складку, сделав рот ижицей, стала невидяще смотреть на Раю Колотовкину, которая хоронилась в темном углу гримировочной.
– А что-нибудь другое вы можете зачесть? – наконец спросила Капитолина Алексеевна. – Концерт должен быть в разнообразии, в целенаправленности…
Варенцова тоже задумалась. У нее было забавное неправильное лицо, большая голова, выпуклый, почти круглый лоб; одета она была в черную длинную юбку и белую блузку с бантом на груди, из-за чего походила на тех городских комсомолок, которых показывали в кино. Размышляя, веселая медсестра Варенцова морщила лоб, щурилась, наконец, не глядя на режиссершу, сказала:
– Могу прочесть сцену с броневиком из романа Алексея Толстого «Хлеб».
– Ой, спасибо, дорогая Лидия Стефановна!
Когда Капитолина Алексеевна, зачем-то пересчитав участников концерта и громогласно прокашлявшись, пошла открывать концерт, Рая последовала за ней, чтобы притаиться за кромкой ситцевой кулисы – слушать, смотреть и ждать Анатолия.
Ленька Мурзин и торжествующий Виталька Сопрыкин раздвинули половины ситцевого занавеса, не стесняясь того, что видны залу, медленно ушли со сцены, освещенной восемью керосиновыми лампами. В первом ряду, как и было положено на концертах самодеятельности, сидели старики и женщины с грудными ребятишками, во втором располагались Мария Тихоновна, Петр Артемьевич и колхозное начальство помельче: счетовод, два бригадира, учетчица Полина Мурзина, кузнец Сопрыкин с обнаженными до локтя руками и черной каймой вокруг глаз; конюх, доярки и председательский кучер занимали третий и четвертый ряды.
Как только занавес открылся, в клубе установилась сплошная тишина: спали мирно грудные ребятишки, мальчишки и девчонки постарше, схлопотав от родителей подзатыльники, сели на пол между сценой и первым рядом, замолчали с открытыми ртами; слышалось хриплое стариковское дыхание, треск сухих скамеек и редкий осторожный кашель.
Тишина длилась минуту, потом на сцену бабочкой выпорхнула на тоненьких ножках Капитолина Алексеевна. Она улыбалась сладко, руки на манер оперных певиц держала сложенными на груди, ногами переступала так, словно под ней был лед.
– Начинаем ба-а-а-альшой концерт! – пропела Капитолина Алексеевна незнакомым голосом. – На-а-а-шу обширную программу открывает Лидия Варенцова! О-о-трывок из романа товарища Алексея Толстого «Хлеб»! Пра-а-шу-уу!
Зал онемел от восторга, так как Капитолина Алексеевна на саму себя походила только шелковым платьем и брошкой, а все остальное у нее изменилось – походка, голос и лицо.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
– Амос-то Лукьяныч, когда домой ехал, меня на полях встретил, – сообщил дядя Петр Артемьевич. – Все, говорет, работы на луговине прикончены, рожь стоит хороша, а пашеничка, говорет, подгуляла… Рано, говорет, мы пашеничку-то посеяли… Да-а-а! А потом и спрашивает: «А чего, спрашиват, твоя племяшка на учебу не сбирается?» Он повернулся к тете, помигал на нее значительно. – Ты бы не молчала, мать, а словечко бы вставила… Дело это бабье, так ты и рассуди…
Тетя ответила не сразу: долго сидела неподвижно, потом, не меняя положения ни рук, ни ног, ни туловища, медленно повернула к Рае только голову, посмотрев в ее синее от луны лицо, возвратилась в прежнее положение.
– Трифоновские-то, они сроду были невезучие, – сказала Мария Тихоновна таким тоном, словно разговаривала сама с собой. – В Улыме другого такого роду не было, чтобы одне девки рождались… Ты, конечно, Раюха, не знашь, что у Амоса-то Лукьяныча двенадцать сестер, сам он по счету восьмой, так что до революции беднее их дома в Улыме не было… – Она помолчала. – Лукьян, отец-то Амоса, бывало, лося завалит – на три дня… Голоднущи все, одежонка худа, девкам красну ленту купить не на что… Вот Амос-то и обженился неладно – его Авдотья еще в девках на ноги сяла, как слабые они были, жидкие.
Тетя сняла руки с коленей, поочередно осмотрев их, сунула под фартук – так было привычнее.
– Амос за революцию шибко хорошо воевал, – другим, фартучным голосом сказала она. – И саблю именну принес, и пораненный, а вот беда опять приспела: одне девки почали рождаться… Натолий у него пятым выродился, а ведь это поздно – четверо сестер уже взамуж ушли… Теперь еще двое взамуж ладятся…
Говоря все это, тетя ни к кому не обращалась, вид у нее по-прежнему был такой, словно беседовала сама с собой, но все остальные Колотовкины ее слушали внимательно и так напряженно, словно не знали о том, что у Трифоновых на одного сына приходится восемь дочерей.
– После революции Трифоновы хорошо разжились, – продолжала тетя, пошевеливая пальцами под фартуком. – Девки работящие, покуда взамуж не выскочат, трудодней ладно получают, да и сам передыху не знат – вот и разжился большим хозяйствием…
Шевеля губами, она про себя сосчитала:
– Ну, корова у них одна, телок двое, овечек десятеро да собак трое… А вот с чушками наказанье – цельных четверо!
Как только тетя Мария Тихоновна закончила это перечисление, семейство Колотовкиных опять оживилось: дядя начал искать папиросы «Норд», чтобы закурить, младший брат Андрюшка презрительно оттопырил нижнюю губу, а старший брат Василий согласно кивнул. Что касается среднего брата Федора, то он, только вздохнув, сложил руки на груди.
– Теперь ты, отец, говори, – сказала тетя Мария Тихоновна. – Твое слово последне…
Дядя повернулся к Рае, живо и твердо сказал:
– Мы тебя, Раюха, порешили взамуж трифоновским не отдавать. Дочка у нас одна – чего ее к чушкам ставить. Пущай других дур поишшут!
Было понятно, что эти слова Петр Артемьевич приготовил давно, а решение не отдавать Раю замуж Колотовкины, наверное, приняли коллективно, так как за столом, судя по всему, сидели давно – и дворовая печурка совсем погасла, и чугуны на тычках прясла просохли.
– Отец абсолютно прав, – словами образованного девятиклассника сказал Андрюшка, выбитый из деревенской колеи ответственностью момента. – Надо в институт поступать, а не со свиньями возиться… Погубишь ты себя, Райка, честное слово! Хотела же в политехнический – вот и поступай…
Пока родственники говорили, молчали и подсчитывали, Рая обнаружила, что если прищурить глаз и сделаться неподвижной, то можно заметить, как луна по отношению к скворечнику медленно-медленно, но перемещается. Открыв это, Рая затаила дыхание, стараясь не слушать серьезных Колотовкиных, добилась все-таки своего: дождалась, когда луна острым краем села на конек скворечниковой крыши; это ей доставило большое удовольствие, настроение от лунных штучек-дрючек возникло легкомысленное, и она захохотала бы, если бы не услышала сердитый голос тети.
– Ты чего это выкамариваешь, Раюха? – спросила тетя. – Тебе про серьезное говорят, а ты пришшуривашься да не дышишь… Чего это с тобой деется?
– Ничего со мной не деется! – все-таки улыбнувшись, ответила Рая. – Чего со мной может деется, если я не хо-о-о-очу выхо-о-о-о-дить замуж за вашего Натолия?
Голос у Раи был звонкий, мальчишеский, тонкие руки, взлетев, остановились в отрицающем жесте.
– Не нужен мне ваш Натолий! – насмешливо продолжала Рая и показала ровные зубы. – Вон чего еще придумали: Натолий! Да кто это замыслил? Кто, я вас спрашиваю?
Рая хотела совсем грозно встряхнуть руками, расхохотаться презрительно, но голос у нее вдруг сорвался, руки опустились, и слезы медленно потекли по щекам. «Что-то я часто плачу!» – мельком подумала она, затем вскочила и опрометью бросилась к лестнице на сеновал; она спотыкалась и падала, так как руками закрывала лицо, и очень долго не могла подняться по лестнице, переступала ногами безрезультатно, как в кошмарном сне, а луна тщательно освещала ее.
21
И опять деревня Улым жила в нетерпении и любопытстве, так как все узнали, что Амос Лукьянович заезжал к Петру Артемьевичу, что Мария Тихоновна до этого на скамеечке беседовала с Агафьей Степановной, что Стерлядка измордовала – кто мог ожидать! – раскрасавицу Вальку Капу и что Анатолий Трифонов после нападения Стерлядки на Вальку пообещал отцу жениться на Рае обязательно, хотя бы и убегом.
А на следующее утро не спавшая всю ночь Рая к отзавтракавшим родственникам спустилась по лесенке в семь часов, то есть еще до ухода соседей на колхозную работу, держась сухо и официально, сказала так громко, чтобы все окрест слышали:
– Я все обдумала! Выхожу замуж за Анатолия, остаюсь в деревне… Буду работать учительницей.
Соседи эти слова, конечно, услышали, передавая с крыльца на крыльцо, в десять минут разнесли во всю длину Улыма, и началось уж было обсуждение этой новой новости, как случилось еще одно выдающееся событие – по деревне проскакал на веселом жеребчике сам Амос Лукьянович, сидя бочком на казацком седле; от сосредоточенности он ни с кем из встречных не поздоровался; спешившись у сельповского магазина, купил – батюшки! – четвертинку водки и тем же аллюром пропылил обратно, оставляя за собой недоуменный шум да стариковское оханье.
И совсем уж растерялась деревня и притихла, как перед грозой, когда через полчаса после мужа прошла в сельповский магазин на раздутых водянкой ногах Агафья Степановна. Развязав засаленные концы носового платка, чтобы достать деньги, она купила килограмм конфет-подушечек, граненую бутылочку уксуса – не к пельменям ли? – полкилограмма сахара-рафинада, пачку праздничного цейлонского чаю и – бабы в очереди онемели – зеленую наркомовскую фуражку.
Еще минут через пятнадцать по улице прошла в сарафане и белых тапочках сама Стерлядка. Она, конечно, кланялась гордо – задирала нос, прищуривалась, передергивала плечами, на которых лежал цветастый платок, и даже напевала: «Друга я никогда не забуду, если с ним подружился в Москве…» Волосы у нее были уложены на русский пробор.
После появления на улице Раи Колотовкиной никаких больше событий до самого вечера не произошло – Амос Лукьянович на жеребчике не скакал, младший командир запаса вообще не появлялся, председатель Петр Артемьевич, видать, с утра заседал в колхозной конторе, а раскрасавица Валька Капа на улицу и носа не казала. Одним словом, к вечеру деревня успокоилась, вошла, как говорится, в будничный ритм, и старики на своих скамейках посиживали, как им полагалось, смирно, не шевелясь, чтобы не растрачивать солнечное тепло.
В девятом часу вечера, ожидая возвращения Анатолия с работы, Рая сидела под двумя безмолвными кедрами, вздернув на лоб бровь, считала на пальцах: «От Хвистаря до Гундобинской верети – пять километров, на Березаньке мосточек унесло, значит, прямой дорогой не поедешь, надо объезжать с километр… От Гундобинской верети до меня километра два… Так чего же я волнуюсь?» Успокоившись на этом, Рая прижалась спиной к теплому стволу кедра и занялась обычным делом – начала ни о чем не думать, хотя мысли время от времени все-таки вкрадывались. Во-первых, думалось о том, какой она будет учительницей, во-вторых, о том, что погода через два-три дня может испортиться, и, в-третьих, о том, что тетя утром в колодце утопила ведро. То ли оно было плохо привязано, то ли незаметно перетерлась веревка, то ли в колодце что-то случилось, но веревка внезапно ослабла, тетя заохала, вытащив ее остатки, закручинилась. Дядя тут же решил достать ведро багром, тужась и краснея, полчаса шарил в черной воде и ничего не нашел – ведра не было, словно корова языком слизнула.
Вспомнив о ведре, Рая вздохнула, положила ногу на ногу и стала без интереса наблюдать за тем, как к ее скамейке и кедрам, переваливаясь уткой и блистая черным шелком, поспешала Капитолина Алексеевна… Конечно, им предстояло работать вместе, стать коллегами, но это не значило, что Капитолина имела право нарушать Раино уединение; если человек сидит на лавочке под кедрами, значит, ему нравится сидеть уединенно. «Вот кого мне еще не хватало! – раздраженно подумала Рая. – Надо же!» Потом, когда Жутикова сделала на пути к Рае небольшой зигзаг, обходя кочку, за ее необъятной спиной обнаружился еще и припрыгивающий от нетерпения забулдыга Ленька Мурзин.
– Раиса Николаевна, голубушка, что вы со мной делаете? – еще на бегу зачастила Капитолина Алексеевна. – Неужели у вас нет сердца?
Запыхавшись от быстрой ходьбы, толстуха дышала хрипло, свистела горлом и безостановочно взмахивала руками в ямочках.
– Как вы можете сидеть, Раиса Николаевна, когда в девять часов начинается концертная программа! – ужасалась она. – Как вы можете быть спокойной, ежели по деревне развешаны афиши? Боже мой! Боже мой!
На ее груди поднималась и опадала брошка величиной в пол-ладони, за пять метров пахло пудрой и одеколоном, а на афише, что висела возле клуба, почерком школьных прописей, то есть самой учительницей, было выведено: «Товарищи! Внимание! Силами художественной самодеятельности будет дан большой концерт. В программе: пение, ритмические и народные пляски, художественное чтение, пьеса А.П. Чехова „Предложение“. Начало концерта в девять часов, вход свободный. Руководитель художественной самодеятельности К.А. Жутикова».
– Не надо волноваться, – лениво сказала Рая, жалея о том, что придется отрывать спину от теплого кедра. – Волнения напрасны, если нет жениха… Анатолия-то, говорю, нету…
Как раз в эту секунду из-за спины учительницы возник Ленька Мурзин, перекосив рот, посмотрел на Раю такими умоляющими глазами, словно предполагал, что младший командир запаса сидит в кармане у девушки. Ради большого концерта художественной самодеятельности на Леньке был суконный пиджак с чужого плеча, яловые сапоги блестели, красная рубаха, усыпанная белыми пуговицами, походила на клавиатуру баяна.
– Где Анатолий Амосович? – прижимая ладони к пылающим щекам, вскричала Капитолина Алексеевна. – Где он, когда мы имеем полный клуб колхозников?
– Побегли, Раюха! – жалобно сказал Ленька Мурзин. – Может, Натолий нас в клубе обыскался.
Когда они торопливо шли в сторону клуба, Рая заметила, что стариков и старух на лавочках нет, мальчишки и девчонки на улице не галдели, собаки, задрав хвосты, бежали туда же, куда спешили все жители Улыма, то есть к клубу, и даже рыбацкий костер на левобережье не горел, а чадил, так как и рыбак отправился смотреть большой концерт. Так что тесный клуб народом был набит до отказа, но в нем – тишина, как на берегу Кети, когда приставал кособокий пароходишко «Смелый».
Пробиться через клуб на сцену оказалось трудно, однако в задних рядах дружно закричали: «Пропущайте артистов, пропущайте!» И все трое, быстро пройдя в так называемую гримировочную, печально переглянулись – Анатолия Трифонова здесь не было, хотя другие участники большого концерта оказались в наличности: сидел с баяном на коленях Пашка Набоков, стоял, выставив ногу и выпятив грудь в блестящей рубахе, Виталька Сопрыкин, взгромоздилась на подоконник веселая медсестра Варенцова, чтец-декламатор.
– Где же Анатолий Амосович? – страдая, спросила Капитолина Алексеевна. – Без водевиля мы пропали! Боже мой! Боже мой!
Она покачнулась и села на кедровую табуретку, запахнув сильнее прежнего пудрой и одеколоном, предалась окончательному унынию – начала покачиваться, театрально заламывать руки и стенать:
– Пропали мы пропадом, пропали!
– А кто и не пропал! – нагло улыбнувшись, заявил Виталька Сопрыкин и выступил вперед в своей переливающейся цыганской рубахе. – Я могу все сполнить, что вы пожелаете… Схочете «Цыганочку» – сполню «Цыганочку», схочете «Ритмичну чечетку» – получай «Ритмичну чечетку», зажелаете «Барыню» – я «Барыню» каблучу… Меня народ уважает, хоть весь вечер сполняй…
– Я могу прочесть большой отрывок из «Хаджи-Мурата», – предложила веселая медсестра Варенцова. – А пока мы пляшем и читаем, отыщется Трифонов.
Медсестра Варенцова человеком была городским, образованным, в Улым она приехала жить с досады, после того как то ли сама ушла от мужа, то ли муж ушел от нее, но что-то такое произошло, и Варенцова оказалась в деревне, где, несмотря на веселый нрав, вела себя замкнуто и нелюдимо – все сидела в крохотном медпункте, что ела и пила, неизвестно, куда ходила по ночам, – загадка. В деревне даже поговаривали о том, что Варенцова вовсе и не медсестра, а врачиха, то ли ушная, что ли глазная. Сейчас же Варенцова, сидя на подоконнике, посмеивалась легкомысленно, болтала ногами и наблюдала за Капитолиной Алексеевной.
Режиссерша между тем понемножечку приходила в себя: во-первых, перестала раскачиваться, во-вторых, расцепила руки, а в-третьих, поправила на груди брошку.
– Значица, начнем концерт? – с туманной надеждой спросила она, повертываясь к Варенцовой. – Так что вы предполагаете зачесть?
– Вступление из «Хаджи-Мурата»…
Капитолина Алексеевна нахмурилась, собрала на подбородке четвертую складку, сделав рот ижицей, стала невидяще смотреть на Раю Колотовкину, которая хоронилась в темном углу гримировочной.
– А что-нибудь другое вы можете зачесть? – наконец спросила Капитолина Алексеевна. – Концерт должен быть в разнообразии, в целенаправленности…
Варенцова тоже задумалась. У нее было забавное неправильное лицо, большая голова, выпуклый, почти круглый лоб; одета она была в черную длинную юбку и белую блузку с бантом на груди, из-за чего походила на тех городских комсомолок, которых показывали в кино. Размышляя, веселая медсестра Варенцова морщила лоб, щурилась, наконец, не глядя на режиссершу, сказала:
– Могу прочесть сцену с броневиком из романа Алексея Толстого «Хлеб».
– Ой, спасибо, дорогая Лидия Стефановна!
Когда Капитолина Алексеевна, зачем-то пересчитав участников концерта и громогласно прокашлявшись, пошла открывать концерт, Рая последовала за ней, чтобы притаиться за кромкой ситцевой кулисы – слушать, смотреть и ждать Анатолия.
Ленька Мурзин и торжествующий Виталька Сопрыкин раздвинули половины ситцевого занавеса, не стесняясь того, что видны залу, медленно ушли со сцены, освещенной восемью керосиновыми лампами. В первом ряду, как и было положено на концертах самодеятельности, сидели старики и женщины с грудными ребятишками, во втором располагались Мария Тихоновна, Петр Артемьевич и колхозное начальство помельче: счетовод, два бригадира, учетчица Полина Мурзина, кузнец Сопрыкин с обнаженными до локтя руками и черной каймой вокруг глаз; конюх, доярки и председательский кучер занимали третий и четвертый ряды.
Как только занавес открылся, в клубе установилась сплошная тишина: спали мирно грудные ребятишки, мальчишки и девчонки постарше, схлопотав от родителей подзатыльники, сели на пол между сценой и первым рядом, замолчали с открытыми ртами; слышалось хриплое стариковское дыхание, треск сухих скамеек и редкий осторожный кашель.
Тишина длилась минуту, потом на сцену бабочкой выпорхнула на тоненьких ножках Капитолина Алексеевна. Она улыбалась сладко, руки на манер оперных певиц держала сложенными на груди, ногами переступала так, словно под ней был лед.
– Начинаем ба-а-а-альшой концерт! – пропела Капитолина Алексеевна незнакомым голосом. – На-а-а-шу обширную программу открывает Лидия Варенцова! О-о-трывок из романа товарища Алексея Толстого «Хлеб»! Пра-а-шу-уу!
Зал онемел от восторга, так как Капитолина Алексеевна на саму себя походила только шелковым платьем и брошкой, а все остальное у нее изменилось – походка, голос и лицо.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19