– Ишь ты, приехала, не заржавела, а волос у ее длинный, как фост у сороки, но сама пригожа – вот то-ко плохо у нее с зубишком-то: золота, значит, у нее нет, так она железу на зуб-то приладила. Ну, это ничё – зубов-то у ей сто…
Черт знает как я был рад Нельке, но командировка и железнодорожный билет лежали у меня в нагрудном кармане. Нелька не огорчилась:
– Это даже к лучшему, Никита! Я так измотана… – И прикусила язык. – Прости, родной! Похудел, побледнел, сутулится. Да что они с тобой сделали в последний момент в этой самой Академии?
Я не сказал Нельке, что огказался от черноморского курорта, чтобы только скорее вернуться в «Зарю», без которой буквально пропадал, а сообщил:
– У нас с тобой теперь новая конспиративная квартира сроком на три года. Товарищ по Академии уезжает в Нигерию…
Я с трепетом вспомнил о своем страхе быть посланным корреспондентом «Зари» за границу. Я свободно «спикал», и вдруг пришла мысль: «Вот и поедешь в англоязычную страну спецкором!» Уехать из СССР, чтобы за это время Валька Грачев или Андрей Коростылев сели на место Ивана Ивановича? Лучше сигануть с моста с железякой, привязанной к шее…
– Нелька, – сказал я, – Нелька, я счастлив, но мне надо бежать домой за вещичками… Кроме того, я трушу.
– Ты? Трусишь? Давно так не смеялась!
– Нет, серьезно, Нелька. Я мог дисквалифицироваться.
– Да ну тебя, ослище!
Я и на этот раз не взял в толк, почему лгу такому близкому человеку, как Нелька. Она бы только развеселилась, узнав, что я заранее не хотел привозить хороший очерк, чтобы не носить по-прежнему только один титул – очеркист.
Я сам удивился тому, как естественно все у меня получилось. Вернувшись из командировки, я два дня не мог начать очерк: напишу один абзац – трепотня, напишу второй – сопливая сентиментальность, напишу третий – пафосность, трибуна. Подвальный очерк, который раньше я писал часов за двенадцать, отнял у меня пятидневку, и вот тогда я впервые пожалел тех ребят, которые впопыхах, не имея призвания, бросились на журналистские факультеты. Хотеть и не мочь при том условии, что у тебя есть все для создания шедевра: белая бумага, шариковая ручка, целиком исписанный блокнот. Это большая человеческая беда, а я раньше посмеивался над несчастными… Набравшись сил, сконцентрировав всю волю на том, чтобы на лице не было и тени неуверенности, я пришел к Илье Гридасову, полубросил очерк на стол:
– Вот! Накорябал!
Он неожиданно быстро ответил:
– Главный ждет очерк. Через час заходи – прочту!
Илья Гридасов не был большим ценителем очерков, обычно мои он только просматривал, расставляя пропущенные мною или машинистками знаки препинания, но удачу от поражения отличить умел. По прошествии часа, когда я уже собрался к Гридасову, он сам вошел в мой кабинет. Тяжело дыша от полноты, Илья Гридасов сказал:
– Это плохой очерк, Никита! Даже очень плохой. – И вдруг солнечно улыбнулся. – Все будет хорошо, Никита, все будет хорошо!
Мое лицо стало трагично, губы вздрагивали от желания расхохотаться, но ничего этого Гридасов не заметил. Он дружелюбно спросил:
– А может, покажем еще кому-то?
Я сказал:
– Верни очерк. Ты прав!
II
Вот так начался в моей жизни тоскливый период хорошо скроенных и ловко сшитых статей, которые называются «постановочными» и в газете ценятся превыше всего. О неудачном очерке Иван Иванович сказал только: «Детренаж!», и жизнь плавно покатилась дальше, и как будто все забыли, какие очерки писал раньше Никита Ваганов. Итак, я ездил за постановочными статьями и отлично писал их. Крупными статьями я создавал себе в высших инстанциях репутацию думающего, серьезного и, несомненно, перспективного журналиста. Вот ведь как удобно устроен я, Никита Ваганов, если всем существом воспротивился несолидности очерков и несерьезности фельетонов!
… Теперь я, смертельно больной, не удивляюсь тому, что редактор Иван Иванович как бы не обратил внимания на неудачу с очерком, и вообще мои дела в газете «Заря» шли все лучше и лучше. Надев очки меньшего размера, вспомнив школу Ивана Мазгарева, всегда аккуратно подстриженный, я незаметно – простите! – становился мил коллективу немногословностью, добрым лицом, скромной походкой, редкими выступлениями на редакционных летучках. Одним словом, я навел порядок в вопросах «посредственность и одаренность», «серость и яркость»: быть как все, но самую чуточку впереди, в этой смешной гонке к двухметрового размера углублению в земле…
* * *
В общем жил – не тужил, если бы не надвигалась большая забота – моя жена Вера собралась рожать второго ребенка, и мы с тревогой задумывались, как четверым разместиться в двухкомнатной квартире, чтоб я мог спокойно высыпаться. Вам эта проблема кажется простой: в одной комнате Вера и ребенок, в другой – отец семейства и первенец Костя. Так вот, знайте: спать в одной комнате с Костей – значило спать с «Вождем краснокожих» из новеллы О’Генри. Он разговаривал во сне, угрожая кому-то, пел популярные песни и, главное, ругался, как последний извозчик. Работал я, сами понимаете, от светла до поздней ночи и пересиживал иногда самого Игнатова, на день рождения которому ребята преподнесли иностранную надувную раскладушку – удивительно удобную. Игнатов поблагодарил без малейшего юмора и сразу же напомнил дарителям, что номер еще «висит в воздухе». Вполне понятно, что, работая в пустой и гулкой редакции, мы забегали иногда друг к другу и очень скоро подружились, если можно назвать дружбой одну улыбку за вечер и переход на «ты», что считалось роскошью в отношениях с Игнатовым. Я научился по-игнатовскп делать сразу несколько дел, все помнить, но записывать на квадратике твердой бумаги; от него я перенял манеру держать людей на некотором расстоянии от себя: «Окажется хорошим – радость, окажется дрянью – нет разочарования!»
Однажды, в глухой тиши редакции, совершенно серьезный, я составил список перемещений: вот он – Илья Гридасов уходит в какой-нибудь ведомственный журнал, его место занимаю я, затем один из заместителей тоже куда-то перемещается, и я сажусь в его кабинет. Представьте, я не заботился о превращении заместителя редактора в главного редактора – мне эта метаморфоза казалась легче ухода Гридасова, а место заместителя редактора казалось утесом, который мог на длинные-длинные годы преградить мне путь в главные редакторы. Значит, опять ждать, ждать и ждать. «Будем ждать!» – подумал я с легкостью человека, знающего, что мышь непременно высунется из норы. Кроме того, я имел огромный опыт выжидания.
Чем был силен Илья Гридасов? Он сам и его отдел никогда не делали ошибок. Сотрудники доставляли Гридасову материал. Он трижды прочитывал его, раз десять звонил в нужные инстанции: на заводы, фабрики, в советские органы, чтобы проверить какой-нибудь пустяк; потом устраивал с автором беседу по статье, затем в его кабинете появлялся специалист той отрасли промышленности, о которой рассказывалось в статье. Остряки показывали, как некий специалист, выйдя из кабинета Гридасова, плюнул, погрозил дверям кулаком да еще и показал ядреную дулю. Перестраховка, недоверие к коллегам, приглаживание всех материалов сыграли роковую роль: совершенно разучили проверять материалы; кому охота звонить на какой-нибудь завод, чтобы, например, сверить такую строку: «…двадцать восьмой цех перешел на производство подшипников меньшего диаметра…» На этом Илья – употребляю слово, которым пользовались в редакции, – «фрайернулся»… Об этом я буду рассказывать отдельно.
* * *
Я так и этак присматривался к заместителю редактора по партийной жизни и пропаганде Андрею Витальевичу Коростылеву, с которым был знаком давно, но не коротко. Однажды мой сосед по столу в академической аудитории загадочно сказал:
– Я тебе сегодня покажу такого мужичка – пальчики оближешь! И тоже журналист…
Мой товарищ жил в общежитии в комнате на двоих: вот в этой комнате я и познакомился с Андреем Коростылевым – человеком, не играющим «под мужичка», а с истинно мужицкой хваткой. Среднего роста, в башмаках на очень толстой подошве, и, как выяснилось впоследствии, не для того, чтобы казаться выше, а потому, что именно такими ботинками торговали тогда в ГУМе. Он пожал мне руку, сказал, что много слышал обо мне и хотел бы подружиться. «Преферанс? Да я от валета короля не отличу, а вот в теннис играю: не слишком мощно, но со мной можно побросать мячик до благодатного пота…» Оказалось, что Андрей, как всякий сибиряк, до седых волос не сможет обходиться без прекрасных русских слов, которые безжалостный Ожегов – нужен новый словарь, ах, как нужен! – снабдил сигнатуркой «мст.» – местное. За годы работы в «Знамени», потом – спецкором «Зари» я неплохо овладел верхушками «обского» языка.
– Да кака может быть жизнюха, кода перекреститься некода, а ты про мяч, – сказал я.
Андрей Коростылев охотно засмеялся, спросил:
– Значит, из наших, из чалдонов?
Я печально ответил:
– Коренны москвичи мы будем.
Поверите или не поверите – как вам угодно! – но с самой первой минуты знакомства с Андреем Коростылевым я почувствовал, что нам в жизни придется встретиться, вспомнить друг друга. Скажу сразу: Андрей Витальевич был помещен в «Зарю» с единственной целью – заменить Ивана Ивановича, если он выпустит из рук кормило…. Эх, и это скажу! Андрей Коростылев не знал, что его прочат в Главные, не допускал мысли, что может занять пост Ивана Ивановича.
Я же буду со временем считать А. В. Коростылева соперником номер один…
До моего возвращения в редакцию Андрей Витальевич функционировал в «Заре» около семи месяцев: срок вполне достаточный для того, чтобы быть понятым. Меня поразило, что почти все – а это больше ста человек – говорили об Андрее Коростылеве только хорошее и отличное и, конечно, заставили меня вспомнить свое собственное положение в сибирской областной газете «Знамя», где Никита Ваганов был тоже всеобщим любимчиком. Я подумал: «Ох, это стало опасно – быть всеобщим любимчиком!»
Надо обязательно иметь некоторые недостатки.
* * *
… А дни и недели шли, я приближался к тридцатипятилетию, наживал себе смертный приговор, и ничего по-ирежнему не было новенького под луной. «А скучно жить на этом свете, господа!» Говорят, что с помощью современной медицины Николай Васильевич Гоголь прожил бы до ста лет, мало того, современные препараты создали бы великому писателю хорошее настроение… На дураков, умудряющихся быть счастливыми без движения вперед и вверх, я смотрел как на богдыханов. А может быть, у меня где-то в области головы существует крохотный отросточек, своего рода аппендикс, который не дает жить тихо и чисто этому Никите Ваганову. Ну, через полгода я подсижу Илью Гридасова и буду прав: плохим работникам надо искать такую работу, которая у них получалась бы хорошо! Но ощущение радости будет недолгим: максимум трое суток… Раздумывая об этом, я шел по Тверскому бульвару, был второй час ночи или третий – не помню: так мы заработались с Игнатовым. Совершенно незаметно я оказался у памятника Гоголю – того, что перенесли на Суворовский бульвар; памятник работы скульптора Андреева… Эта согбенная спина, спина как бы без позвоночника; эта как бы перебитая шея; эта усталость, уход всех сил, доступных только гению; эти руки, из которых выпало почти невесомое перо; руки, не способные поднять и приставить к виску пистолет… Его спасли бы теперь, но он умер так же рано, как умру я, не дожив до успеха еще одного гения – врача в белом поварском колпаке… Эх! Зимнее небо было безоблачно. Я поднял голову к звездам, к вечности, к безумию бесконечности: чтобы перестали дрожать руки, мерзнуть спина близ позвоночника, нашел три ярких звезды, горящих рядом, на одной линии, точно сигнальные фонари, – созвездие Орион; летом, когда меня преследуют неудачи, его на небе нет! Эх!..
* * *
Подошел милиционер; потребовал документы, внимательно изучил, потом, смущаясь, протянул уважительно:
– Вага-а-анов! Из газеты? – и немедленно вернул документы.
Я поблагодарил, но большой или даже ощутимой радости не почувствовал. Это надо объяснить: меня никогда не привлекала собственная подпись, учиненная машиной, не трогал вал поздравлений, мне казалось, объясняется это жестким принципом: «Что сделано – умерло!» Однако эскулапы с лысинами и залысинами впоследствии объявили, что было это результатом огромного нервного напряжения. За полгода до объявления о приходе сухорукой сволочи я пойму, в чем дело: мне было плевать на имя, я жил всей газетой, начиная с первоколонной «шапки» и кончая какой-нибудь пустяковиной вроде: «Лось вышел на трамвайные рельсы, но его торжественно увели…» Слава газеты для меня была превыше всего! Если вы думаете, что я оправдываюсь, пудрю вам мозги, позвольте послать вас к черту, а коли вам услышится: «Посочувствуйте!» – я ваш жестокий враг. Не служил же я химере? Невозможно подумать…
III
Илья Гридасов медленно и верно приближался к ведомственному журналу с заковыристым названием, и, как вы понимаете, из двух слов «верно» и «медленно» мне не нравилось второе. Пришлось запускать машину, созданную и обкатанную мной в «учебные» годы работы в сибирской газете «Знамя». Было два пути: сделать что-то такое сильное, чтобы очередная встреча редактора «Зари» с Никитой Петровичем Одинцовым кончилась такой примерно фразой последнего: «А молодец наш Никита. Перспективно мыслит!»; второй путь – подвести Гридасова под монастырь, так сказать… Первый путь не вязался с уроком, данным мне Иваном Мазгаревым, второй путь… В нашем отделе полтора года работал очень молодой литсотрудник Виктор Алексеев. За полтора года он опубликовал в «Заре» десяток информации и небольшой очерк о водолазах – это меня насмешило, ибо история с Виктором Алексеевым была повторением моей истории, когда Гридасов браковал лучшие очерки, а посредственные шли в печать. А парнишка-то был с дарованием, судя даже по «Водолазам». Я нарушил молчаливое согласие: попросил Виктора показать забракованные материалы. А через два часа сидел в кабинете Игнатова; шел первый час ночи, но я не мог ждать до утра.
– Ты только посмотри, что делается! – искренне говорил я. – Ты посмотри, какие очерки Виктора Алексеева зарезал на корню Гридасов… Ты понимаешь…
Он почти грубо прервал меня:
– Очерки – на стол! И хватит краснобайства!
Когда Игнатов читал, он упрямо наклонял голову, свободной рукой проделывал какие-то манипуляции, но сам был неподвижен, как сфинкс, – минуты полнейшего отключения от внешней среды, это было профессиональное чтение, когда читающий брал на себя полную ответственность за все последующее: публикацию и результаты публикации. Такова редакционная жизнь: прочел материал – значит дал оценку, значит включился в число тех, на кого можно указать пальцем: «Тоже читал!» После третьего очерка Игнатов поднял на меня карающие глаза, словно это я гробил материалы. Он медленно спросил:
– И этот мальчишка больше никому очерки не показывал?
– Нет, только Гридасову!
– Тогда хватит тебе разгуливать по чужим кабинетам, вычитай внимательно очерк «На коне» и сдавай в набор.
Четыре очерка он вложил в папку, аккуратно выровнял страницы и поднял на меня взгляд:
– Я, кажется, просил вычитать очерк и сдать его в набор…
Через сутки в редакции праздношатающиеся устраивали маленькие летучки в коридорах и кабинетах: «Клевый очерк! Этот Алексеев покажет»; «Ой, братцы, представьте, что будет петь Главный Гридасову! Не хотел бы я быть на его месте!» Редакционный народ кость обгрызает до блеска, как молодой пес, но вот на редакторской половине было тихо, хотя я знал, что Игнатов четыре ненабранных очерка отдал Главному. Реакции на рукописи не было до очередной летучки, и за это время я понял, какой сильный человек Илья Гридасов – он вел себя так, словно ничего не произошло и происходить не могло.
… Он был редактором заковыристого ведомственного журнала, когда навестил меня в больнице. После его ухода я почувствовал прилив сил: он вел себя так, точно я был совершенно здоров.
… Я не умру в такой палате, я хочу умереть дома, в обстановке, приближенной некоторым образом к редакционной… Илья Гридасов ушел только тогда, когда лечащий врач закричал:
– Вы не можете понять, что ухудшаете состояние Никиты Борисовича!
Я горячо сказал:
– Он – единственный человек, который положительно действует…
– Позвольте вам не поверить… До свидания, товарищ!
* * *
Из пяти очерков Виктора Алексеева были опубликованы четыре, два из них премированы, один долго висел на доске «Лучших материалов месяца». Виктор Алексеев оказался благодарным человеком – улучал каждую минуту, чтобы повидаться со мной, понемножку влюблялся в заместителя редактора промышленного отдела, привез мне из командировки в Архангельск роскошный подарок – гигантского омара, засушенного, специально обработанного и пригвожденного к твердому картону.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49