– Если позволите, спрашивать буду я, мэм.
Тут Сьюки заметно побледнела. Все же, хотя она была напугана с самого начала и пугалась все больше, по мере того как прояснялись обвинения против нее и Джоба, она упорно стояла на своем: отсюда она направилась прямиком в Хафем и находилась там безотлучно. Даже Биссетт не смогла ее сбить, смогла только довести до слез. Пришлось мистеру Эмерису признать, что под такие свидетельства ордер на арест ее и Джоба получить не удастся – хотя в виновности последнего он по-прежнему не сомневался и был убежден, что докажет свою правоту, стоит только предъявить мистеру Лимбрику инструмент и допросить самого Джоба.
Вскоре после полудня, при безоблачном небе, мы вышли на улицу: мать в белом прогулочном платье и соломенной шляпе от солнца, я в белой касторовой шляпе и бледно-голубом платьице. Мы направились в центр деревни и вскоре миновали деревенскую церквушку с большим неухоженным кладбищем. Из приземистых коттеджей с темными окошками прямо в голубое небо поднимался дым.
На ходу мы обсуждали происшедшее, и матушка повторила, что, как она думает, в дом вломился давешний бродяга.
– Если он мне опять попадется, – заверил я, – я его задержу и крикну мистера Эмериса.
Вдруг встревожившись, матушка встала как вкопанная.
– Обещай, Джонни, никогда не заговаривать с незнакомыми людьми.
– В деревне и чужих-то никогда не бывает, – пожаловался я и перевел взгляд вправо. – Оттого в постоялом дворе закрыли извозчичьи конюшни.
Напротив церкви находился единственный в деревне постоялый двор, старое, наполовину деревянное здание, которое словно склонялось к дороге, высматривая возможных гостей. Что и понятно, поскольку недавно была выстроена дорожная застава, большая дорога проходила теперь в полумиле от деревни, путники там больше не появлялись, и постоялый двор превратился в простой трактир. Прошел год, как перестал слышаться здесь грохот карет, несшихся к почтовой станции, и они сделались для меня не более чем воспоминанием, смутным, но славным.
– Можешь прочесть вывеску? – спросила матушка.
– Да. «Роза и Краб». – Но тут же я признался: – По правде я не читаю, а знаю, что здесь написано. Но «Р» я узнал бы и без этого, и «К», конечно, тоже. Ты же понимаешь.
Когда, уже в давние времена, я спросил матушку, почему гостиница звалась так странно, она предположила, что слово «краб» обозначало сорт яблони. Как бы то ни было, картина на вывеске так выцвела от непогоды (да и живописец не отличался мастерством), что уверенно опознать можно было только розу, предмет же на заднем плане мог быть чем угодно, и мне нравилось видеть в нем не хорошо знакомый фрукт, а зловещего, похожего на паука морского обитателя.
– Еще немного, и ты будешь читать все что угодно, – заверила матушка, и мы, бредя через центр деревни, это обсудили.
Далее дома стали встречаться реже, по правую руку дорога вышла к реке и начала спускаться к Лугам, которые открылись теперь нашему взгляду: вокруг дома, в середине мутный пруд. Чтобы срезать путь к Силвер-стрит, где, как мне было известно, жили родные Сьюки, нужно было держаться правее, по краю Лугов. Но матушка никогда не ходила этим путем, потому что в паводок дорогу заливало и вообще это была не самая приятная часть деревни. Мы отвернули от Лугов и двинулись налево.
У домика на краю Лугов, где две пожилые сестры держали школу (я часто видел, как ходили туда и обратно ученики с книжками и грифельными дощечками), я спросил:
– Когда я научусь читать, я пойду в эту школу?
– Нет, я и дальше буду сама тебя учить. У нас будет собственная маленькая школа, очень веселая. Я попросила дядю Марти купить нам целую кучу книг, во вчерашнем письме сказано, что он их отправил, теперь их можно ждать со дня на день. Вот эту новость я и хотела тебе вчера рассказать. – Она схватилась за лоб. – Ох, за этой суматохой я забыла утром ответить на письмо. Напомнишь мне позднее, Джонни?
– Как по-твоему, какие он выбрал книги?
– Ну, – отвечала она, – он был немножко нездоров, а потому попросил другого джентльмена, чтобы тот выбрал книги, – мистера Сансью, мы оба его знаем.
Мы миновали пруд, где скапливалась речная вода, и в конце Лугов достигли моста; там дорога разветвлялась. Левая дорога большим кругом шла по деревне – этим путем мы пользовались всегда; другая, нами не хоженная, поднималась на Висельный холм, к дорожной заставе.
– Ну, пожалуйста, давай поднимемся на холм.
– Тебе было сказано уже сто раз, что никаких виселиц там больше нет.
Это было правдой, но я не мог поверить, что там так уж и не на что смотреть.
– Да ну их, виселицы. Я другое хочу увидеть, ты знаешь.
– Хорошо, мы пройдемся туда, но только до заставы. Вначале дорога была зажата между высокой стеной слева и разросшейся живой изгородью справа, и по пути ничего нельзя было разглядеть. Однажды нам пришлось буквально вжаться в стену, когда с холма, подскакивая на дорожных камнях, прокатилась с грохотом большая повозка. Дальше верх стены местами был обломан, и мы видели по ту сторону густо-зеленый волнистый склон долины, там и сям украшенный случайным деревцем.
– Там вроде бы что-то блестит, – воскликнул я. – Как ты думаешь, это озеро?
– Это лесопарк при большом имении, – мягко заметила мать.
– Я вижу оленя!
– Да, они сохраняют дичь. – Через несколько шагов она добавила: – Кстати, Джонни, никогда не спрашивай Сьюки о ее отце. Ты сделаешь ей очень больно. Когда подрастешь, я тебе объясню.
Но я не слушал, потому что вот-вот должна была показаться застава. Временами я подскакивал, чтобы заглянуть за высокую живую изгородь, и однажды заметил верх большого фургона, который предшествовал нам под прямым углом к нашему пути. Немного дальше мне уже не потребовалось подпрыгивать, чтобы увидеть груз – высокие охапки соломы – и человека наверху, но не кучера и не лошадей; поэтому казалось, что человек этот парит по волшебству над изгородью, как мальчик из арабских сказок. Двигалась эта громоздкая колымага на удивление быстро – явно быстрее, чем я, пеший. Взволновавшись, я повернулся и крикнул:
– Это, наверно, застава!
– Нам пора обратно.
– Ну, еще чуть-чуть, – заныл я.
– Нет. Погода портится, того и гляди пойдет дождь.
Это была правда, на востоке голубизна неба немного потемнела, хотя на западе по-прежнему светило солнце.
Мать потянулась ко мне, но я припустил в гору. К вершине путь сделался пологим, проезд расширился и превратился в грязное устье, откуда налево и направо расходились колеи. Внезапно я очутился на большой дороге: широкая, совершенно плоская каменистая полоса простиралась в обе стороны, местами терялась во впадинах хребта, неизменно появлялась снова и окончательно исчезала из виду на расстоянии две или три мили в том и другом конце. Я поскреб ее ногой, но зацепил лишь несколько мелких камешков; щебень держало твердое, смолянистое покрытие, какого я никогда не видел. У поворота стоял столб-указатель с надписью: «Л: CLIX», и теперь я знаю, какой город был обозначен буквой «Л».
День клонился к вечеру, небо начало темнеть, поднялся холодный ветер. Я посмотрел вниз на совсем крохотную деревню, и попытался найти среди крыш нашу. Потом повернулся к парку и увидел, что в каких-нибудь нескольких ярдах находится выход прямо на заставу. По обе стороны стояли высокие столбы, увенчанные каменными шарами, большие ворота были распахнуты.
Тут меня догнала мать и, тяжело дыша, схватила за плечо.
– Ты в самом деле испорченный мальчик. Биссетт права.
– Ой, раз уж мы здесь, дождемся, пока проедет почтовая карета! – выкрикнул я.
Прежде чем матушка успела ответить, из ворот выкатилась карета, запряженная парой лошадей. Такого великолепия я не видел даже в те времена, когда в «Розе и Крабе» останавливались путешественники. Это было отлакированное, канареечно-желтое ландо, с нарядным кучером на козлах, а везли его превосходные серые лошади, подобранные под пару. Но в особенности привлекли мое внимание гербы на филенках.
Карета повернула к нам, и я заметил, как матушка внезапно побледнела. Рядом с нами карета словно бы притормозила, потому что я успел заметить двух седоков, которые, как мне показалось, высунулись наружу, рассматривая нас.
Это были старый джентльмен и мальчик, несколькими годами старше меня. Джентльмен сидел с нашей стороны, л я хорошо его рассмотрел. Волосы у него были редкие, седые, на выпуклом лбу залысины, лоб и все лицо уродовали большие пятна, напомнившие мне коричневатых пауков. Нижняя губа нависала над длинной выступающей челюстью. Но больше всего поражали глаза, красные, глубоко запавшие, и под ними темные морщинистые мешки. Удаляясь, он повернул голову, словно не мог оторваться от лица моей матери, она тоже повернулась, волей-неволей отвечая на этот зловещий взгляд.
– Знала я, нельзя нам сюда, – пробормотала она, когда карета скрылась. – Ох, Джонни, что же ты наделал. Пошли, нам нужно немедленно вернуться.
Она пустилась в обратный путь, мне пришлось перейти на бег, чтобы не отстать.
– Кто был тот старый джентльмен? – спросил я. – Ты с ним знакома?
– Пожалуйста, Джонни, не задавай вопросов. – Матушка внезапно повысила голос. – Ты и так из рук вон плохо себя вел.
Мы шли быстро и молча, а я думал о том, о чем не осмелился ее спросить. Как я заметил, щит герба на дверце кареты был поделен по диагонали. На одной половине был изображен краб, как в жизни – с множеством ног, торчащих из панциря, с уродливыми клешнями у самой головы, – так что я, конечно, был прав относительно «Розы и Краба»! Но еще более примечательной оказалась вторая половина, с точно такой же фигурой из пяти четырехлепестковых роз, как на серебряной шкатулке для писем, которую я видел накануне.
Дома я был удивлен, наткнувшись на плотника и кузнеца: их, по распоряжению моей матери, вызвала в наше отсутствие Биссетт, и теперь в доме кипела работа. На передней и задней двери были установлены более прочные засовы, на все окна, достижимые с земли, набиты перекладины. Даже задняя калитка в саду была снабжена острыми зубцами и висячим замком. Но этого мало, на следующий день работники вернулись и дополнили металлическими остриями также верх садовой стены и ворота. Вдобавок мать распорядилась, чтобы впредь с наступлением темноты слуги задвигали засовы на задней двери и запирали на замок садовую калитку.
Мне, однако, было не до того, потому что к нам прибыл с посыльным большой пакет. Матушка настаивала на том, чтобы я прежде допил чай, но я шумел до тех пор, пока не получил разрешение вскрыть пакет немедленно. К моему восторгу, там оказалась коробка с двумя десятками букварей, иллюстрированных чудесными офортами, среди которых немало было цветных.
– Давай начнем прямо сейчас, – кричал я, в восторге перелистывая то один, то другой.
– Хорошо, только сперва я отвечу на письмо дяди Марти, поблагодарю за то, что он так замечательно все объяснил мистеру Сансью. – Матушка вышла из комнаты.
Вскоре раздался крик тревоги, и матушка вбежала обратно в общую комнату.
– Пропала отцова шкатулка для писем!
Призвав на помощь Биссетт, миссис Белфлауэр и Сьюки, мы обыскали все, что только можно. В конце концов нам пришлось отступиться.
– Это он их утащил, мэм. – Биссетт не нужно было уточнять, о ком она говорит.
– Похоже, да, – согласилась матушка. Потом пробормотала себе под нос: – Пусть бы что угодно другое, только не ее.
Я спросил удивленно:
– Она такая дорогая?
– А как же, мастер Джонни, – вмешалась Биссетт, – она ведь из серебра!
Но матушка лишь печально покачала головой.
– Пока вас не было, – поведала Биссетт, когда миссис Белфлауэр и Сьюки вышли, – приходил мистер Эмерис и сказал, мистер Лимбрик, мол, клялся и божился, что тот инструмент не Джоба и вообще не кровельный. – Она покачала головой. – Какие прожженные бывают негодяи, даже представить себе трудно.
– Я никогда не верила, что это сделал Джоб, – сказала матушка. – А также и тому, что миссис Белфлауэр его узнала.
Биссетт тем не менее не отреклась от идеи, что Джоб был в этом деле замешан, и продолжала упорно ее отстаивать.
Глава 4
С прибытием из Лондона посылки с книгами в моей жизни началась новая глава. По утрам, после завтрака, мы с матушкой усаживались за противоположные концы стола в общей комнате, на колени она клала вышивку, а перед собой – открытый букварь, откуда читала мне урок, я же слушал, или, высунув от усердия язык и сосредоточенно хмуря брови, вырисовывал буквы на грифельной доске, или корпел над задачником.
Математика под матушкиным руководством продвигалась туго, зато мне очень нравилось слушать чтение и учиться читать самому.
Еще не умея разбирать слова, я был заворожен видом книг: иллюстрациями и оформлением. В первую очередь меня манили геральдика и карты – в особенности карты, которых имелось в доме немало, а больше всего одна, громадная, на веленевой бумаге, изображавшая окрестности Хафема и датированная почти веком ранее, – ее я рассматривал часами. (Загадка: в углу старинным почерком была написана фамилия дяди Мартина – «Фортисквинс».) Видя мой интерес, матушка договорилась с дядей Мартином, чтобы он послал мне карту Лондона, и в один прекрасный день к нам прибыл объемистый пакет: захватывающе подробная карта на двадцати двух страницах, опубликованная на следующий год после моего рождения. Я изучал ее час за часом, восхищаясь обширностью Лондона. Город сделался для меня местом не действительным, а воображаемым; чтобы прочитать сотни названий улиц, я торопился освоить грамоту. Вскоре я уже жадно поглощал «Дневник Чумного года» Дефо и страйповское издание «Обозрения Лондона» Стоу, справлялся одновременно по карте и завороженно отмечал, как менялся город со временем. Таким способом я «узнал» Лондон и был уверен, что не заблудился бы, по крайней мере, в его центральных районах.
Наверное, я сделался, что называется, странным ребенком. Помню, как выглядывал ночью в окно и дивился, как странно все устроено: здесь деревья и дома, а там, наверху, луна и звезды, а самое странное, что я тут сижу и их рассматриваю. Я знал, что сверху на меня глядит Господь, потому что так говорили Биссетт и матушка. Няня уверяла, что, если я буду хорошим, то отправлюсь на веки вечные на небеса, а если буду плохим, то отправлюсь в ад. Однажды, лежа в постели, я попытался представить себе эти «веки вечные». У меня в воображении возникла гигантская пропасть, куда я падаю, падаю и падаю, потому что дна у нее нет; матушка, няня, деревня – все это, по мере падения в нескончаемый пролом, делалось крохотным, отдаленным и бессмысленным; волосы у меня встали дыбом, сердце отчаянно заколотилось, и наконец я с усилием сосредоточил мысли на чем-то другом.
Как, наверное, все дети, я страшился в вещах их необусловленности, сомнительности. Мне хотелось, чтобы все имело цель, составляло часть композиции. Казалось, если я пренебрегу справедливостью, то нарушу композицию, и тогда, сотворив нечто безобразное и бессмысленное, лишусь права осуждать несправедливость, направленную против меня самого, и, еще того хуже, лишусь права надеяться на то, что в мире существует справедливость и порядок. Свою жизнь я видел как постепенное развертывание замысла, а удалось мне это или нет, еще предстоит узнать.
Выучившись читать, я нашел в книгах неиссякаемый источник удовольствия. В исторических и художественных сочинениях (я поглощал их часами, лежа на полу в общей комнате, при дневном свете, падавшем в окна у меня за спиной) мне виделась некая свобода, богатство опыта, которого мне, жившему в затворничестве, так не хватало. Иногда, наскучив чтением, я развлекался иначе: глядел из большого окна, как мимо проходит деревенский люд. Вот спешит фельдшер Джеймс Феттиплейс, а вот почтмейстер мистер Пассант со своей маленькой дочуркой. Вот неуверенно ступает под дождем в башмаках на толстой деревянной подошве мисс Медоукрофт. А по солнечным дням появлялись маленькие Яллопы, сыновья главного деревенского бакалейщика, с молодым викарием, приставленным их учить. Дети, в отличие от взрослых, бросали иной раз взгляд на наш дом, и мне чудилось, что они при этом посмеиваются. Ни с кем из этих людей я не разговаривал, но их жизнь меня интересовала, и я сочинял про них истории: как мистер Яллоп в детстве сбежал на корабль, нажил себе состояние и женился на миссис Яллоп против воли ее родителей. Викарий был богатым герцогом, который инкогнито явился в деревню, чтобы искать руки мисс Летиции Медоукрофт, дочери приходского священника. Я спрашивал про них миссис Белфлауэр и Сьюки, но мои фантазии казались мне не такими скучными и, как ни странно, более правдоподобными, чем их рассказы.
Шли месяцы, миновал год, потом другой, и мне надоело запускать волчок и катать обруч на лужайках-террасах; я все больше злился из-за того, что не могу выйти за пределы Дома и сада.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11