- "Вхожу я в сад и вижу: на всех кустах растет эскимо - шоколадное и сливочное. Я срываю эскимо и сразу же вырастает новое - клубничное и земляничное". Хорошее сочинение?
- Превосходное!
Митя взял Анину тетрадку и тихонько потянул к себе.
- Ну ладно, - сказала она, махнув рукой, - читай! Только оно маленькое и плохое.
Сочинение и правда было очень маленькое, всего четыре строчки: "Если бы я была невидимкой, я бы пошла ночью в большой лес и увидела бы всех зверей, когда они идут на водопой".
- Так вот, дорогой мой Поливанов, статья не пойдет, - сказал Савицкий.
- Почему? - спросил Митя, глядя на него в упор и постукивая пальцами по ручке кресла.
- Шеф сказал: не пойдет.
- Могу я знать, какие у шефа соображения?
- Не будем притворяться, Поливанов, не будем задавать праздных вопросов, дорогой друг. Вы все сами понимаете, не хуже меня.
- Нет, не понимаю. Не хочу понимать. Девчонка получила тринадцать очков из двадцати. И принята. Другие получили восемнадцать - и не приняты. Все яснее ясного. Материал проверен до последней буквы. Я вчера снова ездил в университет и фотографировал экзаменационные листки и приказ о приеме. Так в чем же дело?! Я хочу понять, в чем дело?
- Дорогой друг!..
Больше Поливанов не хотел слышать, что он "дорогой друг". Он слышал это с самого утра, с него хватит.
"Поливанов, перестаньте дурить", - говорили ему одни. "Да что вы, сами не понимаете?" - говорили другие. "Подите выпейте валерьянки, - советовали третьи. - Зачем вы ломитесь в открытые двери? Шеф вас любит, как родного сына. Но терять из-за вас свое место он все-таки не хочет".
Последние недели Поливанов жил мыслью об этой статье, она не давала ему покоя, даже дома только и разговору было что о ней.
- Митя, неужели же не напечатают? Ведь несправедливо! - говорила Аня.
- Папа, а ты им скажи! Что в самом-то деле! - не отставала Катя.
Саша молчала. Но он знал, что она думает. Когда он сказал: "Знаешь, в редакцию пришло письмо. В университет не приняты получившие восемнадцать из двадцати возможных и зачислены получившие тринадцать", Саша спросила:
- Ты напишешь об этом?
В ту минуту он еще не знал, будет ли писать. Но после ее вопроса поехал в университет и стал читать подряд личные дела всех, кто принят на истфак. Он видел экзаменационный листок девушки, набравшей восемнадцать баллов из двадцати. Профессор, принимавший экзамен по истории, нашел нужным отметить ее выдающийся ответ - по специальному предмету у нее "пять с плюсом"! Но она не принята.
А вот юноша - у него пятнадцать баллов из двадцати. Он принят. Вот девушка - у нее тринадцать баллов из двадцати. Она принята. Какие же это обстоятельства сделали тринадцать проходным баллом? Девушка - дочь заместителя министра. Отец юноши - преподаватель университета.
- Ну как, - сказал он Саше, - писать?
- Конечно, писать. Знаешь, как я назвала бы эту статью? "Доброе имя". Доброе имя, полученное от родителей - большое счастье, но оно не должно облегчать жизненный путь.
И он написал статью. "Нельзя, - писал он, - чтоб заслуги отцов механически становились заслугами детей. Чтоб перед одним жизненная дорога лежала как есть, незамещенная, со всеми ухабами и препятствиями, а перед другими с первой минуты открывалась гладкая, услужливо покрытая асфальтом". Он написал статью о том, что всякая правда становится ложью, если считать, что для одних она хороша, а другие и без нее обойдутся. Для всех одинаково должно стать непреложным: доброе имя, высокое положение отца не дает никаких прав, оно только обязывает.
Вот так он написал и верил, что статья увидит свет. Она Пыла сдана в набор, сверстана, она должна была идти в номер... И вот редактор сказал "не пойдет".
Поливанов шел по коридору редакции не оглядываясь, не здороваясь со встречными. Дробно, наперебой стучали машинки в машбюро. Кто-то кричал:
- Отрежьте хвост у Перепелкиной!
- Я официально заявляю, что больше ни строки не сокращу! - истерически кричал в ответ женский голос.
Все это смешалось для Поливанова с бешеным стуком его сердца. Он сейчас терпеть не мог себя, свою статью, редакцию. Ему было худо, а между тем, если поглядеть со стороны, по редакционному коридору, по узкой ковровой дорожке, спокойно шел человек высокого роста, тщательно выбритый, в чистой рубашке. Он шел походкой, которая со стороны могла показаться самоуверенной. Никто не догадался бы, что этот человек полон ненависти и жаждет гибели чуть ли не половины редакции.
- Дмитрий Александрович! - окликнули его. Навстречу шла Лаврентьева. Она, видимо, только что поднялась по лестнице и чуть задыхалась.
- Что с вами стряслось? - сказала она. Ее голос звучал участливо, пристальные серые глаза глядели спокойно и дружелюбно.
- А, это вы, Марина Алексеевна, здравствуйте! Со мной ничего, - сказал он, и стоило ему это сказать, как рухнуло все, чем он держался, и он заговорил обо всем, что мучило его с утра, что не давало ему покоя уже несколько дней. Он старался говорить сдержанно, а губы не хотели слушаться, они дергались, и он сам это чувствовал. - ...Дело не в том, что забраковали материал... Это бывает... Но каков аргумент?.. "Почему это вы, Поливанов, тащите в газету один негативный материал за другим?" Нет, лучше камни таскать... Лучше... Да стану я шофером, в конце-то концов...Не могу я сесть снова за стол, потеряв к себе всякое уважение. От одной профессии, от самого любимого дела мне пришлось отказаться. Так не для того же, чтоб делать что-нибудь и кое-как. Так вот, поймите: дошло. Трусость, подлость и мерзость! Поймите...
- Что ж, - ответила она, не повышая голоса. - Я-то понимаю. Но оттого, что вы мне все так великолепно рассказали, дело не подвинется. Что ж шуметь в коридоре. Крик ничего не меняет. Надо стукнуть по столу.
- Стучал!
- Плохо стучали. Впрочем, стучать по столу кулаком тоже не так уж полезно. Ну, какой же смысл? Стол пострадает, кулак тоже. Я лично считаю, что...
- Только не говорите, что мне надо выпить валерьянки...
- Нет, этого я вам не скажу. Прежде всего успокойтесь и, если верите в свое, идите прямо к шефу и, глядя прямо ему в глаза, скажите, что он трус... Один раз - от неожиданности - и поможет. Я не поборница сермяжной правды, я бы так не сделала. Но каждый должен действовать так, как свойственно ему. И если после этого шеф вас не: уволит - я на это очень надеюсь, - у меня есть к вам серьезное предложение. А за баранку вы сесть успеете, с этим спешить не надо. Итак, к шефу!
И он сделал это: он пошел к редактору. Правда, он не сказал: "Вы трус". Он... как бы это сказать... отредактировал эту фразу. Он сказал:
- По-моему, это - трусость.
Шеф не оторвался от газеты, которую не спеша просматривал. Переворачивая страницу, он холодно произнес:
- В последних ваших материалах, Поливанов, наблюдается, м-м-м... определенная тенденциозность. Некое определившееся стремление к м-м-м... негативной стороне действительности... Нашу задачу, задачу газеты... м-м-м... я вижу в другом...
Поливанов слышал это не однажды. Ну что ж, хуже не стало. Стало ли лучше, этого никто не знал. И вообще, что за этим последует, было неизвестно. Но это было позади. Все.
- Ваше приказание выполнено, - сообщил он, разыскав Марину Алексеевну в буфете за стаканом кофе. - Какие будут дальнейшие распоряжения?
Она не ответила. Надкусила печенье и сказала:
- Вот что. В разъездной редакции не хватает очеркиста, фотокорреспондента и очень бы не помешал шофер. Как я понимаю, вы - едины в трех лицах. Вы есть тот самый человек, которого нам не хватает. А вам верьте моему опыту - очень полезно будет исчезнуть из редакции на неделю другую.
И она снова принялась за свой кофе.
- Я подумаю, - ответил Поливанов.
***
Через неделю после Митиного отъезда пришла телеграмма из Калуги: "Несчастье. Выезжай с Аннушкой".
Саша держала в руках телеграмму, читала и перечитывала ее. "Несчастье. Выезжай с Аннушкой". Николай Петрович заболел? Нет, умер. Здесь это не сказано. Но это так.
Они выехали в тот же вечер. Аня, убаюканная равномерным стуком колес, крепко спала, а Саша не могла заснуть. Пыталась - не вышло. В купе было полутемно. Храпел на верхней полке пассажир. Внимательно поглядывал на нее сосед, сидевший по другую сторону столика. Он был молод и словоохотлив:
- Вы в Калугу домой? В командировку?
И так не хотелось отвечать, что на этот раз ее ведет в Калугу горе.
Она ездила в Калугу трижды. В первый раз с Андреем. Сначала они долго стояли у окна и глядели на проплывавшие мимо поля, деревья. Потом она легла, и Андрей долго сидел рядом... Было много народу, и они стеснялись даже разговаривать. Он залез на свою верхнюю полку, но она знала, что он не спит. И лишь когда погасла белая яркая лампа и загорелся синий огонек, он робко свесил навстречу ее руке свою руку. Руки соединились и расстались. Он был тут. Ее щека лежала на ладони, которую только что тронул Андрей. И тогда она уснула, дождалась утра.
Второй раз она с Аней ездила в Калугу накануне войны, три года спустя после смерти Андрея.
Николай Петрович встретил ее на вокзале. Она видела его через стекло: сухое лицо, очки, седые волосы. Он был подобран, строг. Увидев его, Аня крикнула:
- Де-едушка!
И вдруг лицо Николая Петровича задрожало, он подхватил Аню с верхней ступеньки вагона, прижал к себе, поставил рядом с собой на перрон. Аня крепко держала его за палец и прыгала.
Николай Петрович поцеловал Сашу и вдруг заплакал. Она заплакала в ответ, и оба они стояли, плача, на калужском вокзале. И кто-то, оглянувшись на них, сказал:
- К доктору невестка приехала. Покойника сына жена.
Николай Петрович утер платком слезы и повел их с вокзала домой. А там, дома, дня три спустя, сказал беззлобно и горько:
- Что-то с вами случилось хорошее, дитя мое. Неужели он понял тогда то, чего она еще сама не понимала? Затем добавил печально:
- На то и жизнь. А теперь его нет...
Никого не осталось в этой семье. Из троих, обитавших в этом доме. И только Аня ("Аннушка" - называл ее дед) хранит в себе ускользающие черты их умершей семьи. Рука Ани похожа на руку деда, глаза и брови - это глаза и брови отца. И, должно быть, есть в ней еще нечто, чего не сможет угадать никто, даже Саша... Черты давно умершей бабки - той женщины в кружевной блузке с высоким воротником. Она была когда-то жива, эта женщина. Она жива и сейчас. Она продолжает жить в Ане, единственной своей внучке, дочери единственного сына Андрея.
"Теперь я бессмертный, потому что есть ты... "Откуда послышались Саше эти слова? Они из письма Андрея, из письма, которое он написал своей только что родившейся дочке.
"Я буду жить в тебе и в нашей Анюте", - писал он из Испании... Давно это было. Как глубоко запрятала память эти слова. А они живы и сейчас: зовут, окликают...
Николай Петрович был стар. Когда однажды после войны он приехал в Москву навестить Аню, он был согбенный; горемычный, почти слепой.
- Ты только Анин дедушка или мой тоже? - спросила Катя. И почти ослепшие глаза улыбнулись ей.
- Я всехний дедушка. Все малыши на свете зовут меня дедушка. Иду по улице, окликают: "Дедушка!" Еду в метро, слышу: "Дедушка!"
И еще вспоминается: Николай Петрович прилег на диван и уснул. Аня посидела около него, потом вдруг вскочила, побежала к своему столу, взяла флажок, ленту, вернулась и стала тихонько помахивать флажком около его лица. Потом лентой, потом снова флажком. Саша спросила:
- Зачем ты это делаешь? И Анюта ответила:
- Я показываю ему сны.
Ей было лет семь тогда. Он проснулся и долго гладил ее по голове.
...Он был еще жив. Он сидел на кровати, дыхание со свистом вылетало из его груди. Возле Николая Петровича хлопотали врач и сестра, в сторонке, странно безучастная, сидела Елена Кирилловна и, устало опустив руки, глядела в одну точку.
- Аннушка приехала, - вдруг сказал Николай Петрович и заметался сильнее. - Темно, темно. Не вижу, - повторял он, и голова его перекатывалась на подушке.
Саша стала у его изголовья и положила руки ему на плечи.
- Кончается... - вдруг сказала Елена Кирилловна. Но Саша ощутила под руками толчок, другой. "Ты еще здесь, - подумала она, - ты еще с нами".
- Пульса нет... - шепнула сестра.
"Ты еще тут, ты еще с нами", - еще раз подумала Саша. Его плечи были живыми и теплыми, на сгибе у локтя виднелся след укола.
Губы его стали синими, и он затих. Она все еще стояла над его изголовьем и думала странно и сбивчиво: "Об этом поздно жалеть... Поздно. Но почему я так редко писала тебе? А когда ты приезжал, я так мало бывала с тобой. А в последний раз накануне твоего отъезда - куда я ушла? В гости? В кино?" Она никогда не говорила ему "ты". А теперь он лежал тихий и безучастный и не отвечал ей. Нет. Сейчас уже не дозовешься.
- Голубчик! Голубчик! - плача, повторяла Елена Кирилловна. - Отмучился, мой голубчик, успокоился.
Где она слышала это слово? Ну конечно, так Нина Викторовна говорит отцу: "Голубчик, не волнуйся".
Я хочу сейчас же увидеть папу. Сейчас же. Я живу с ним в одном городе и не видела его целую неделю. А ведь настанет - настанет день, и я вот так же... Нет, нет, не хочу...
- Вот она, жизнь наша. Вот оно как бывает, - повторяла Елена Кирилловна.
Саша вдруг увидела застывшее, оцепенелое лицо Анюты.
Она подошла к девочке и крепко обняла ее. Анюта не ответила на объятие, она дрожала частой, мелкой дрожью, и зубы ее стучали.
Врач и сестра молча собирали осколки ампул, иглы, стетоскоп. У кровати стояла Елена Кирилловна. Осторожно, словно боясь сделать ему больно, она гладила Николая Петровича по голове, по щекам. Она закрыла ему глаза и сложила на груди руки. Чуть погодя она повернулась к Ане и сказала:
- Он все про тебя вспоминал. Говорил: "Нет больше Москвиных, одна Аннушка". А потом велел отбить телеграмму - хочу, говорит, увидеть перед смертью. И вот увидел. Слышали, как сказал: "Аннушка приехала".
Саша нагнулась и поцеловала старика в лоб. Он был еще чуть теплый. Зажмурившись, Аня тоже прикоснулась ко лбу деда крепко стиснутыми губами.
Саша увела ее. Они вошли в комнату, где в углу стояло глубокое кресло, а вдоль стены у окна широкий диван. Настене, как и прежде, висел портрет женщины в кружевной блузке с высоким воротником.
Саша уложила Анюту в кровать и прилегла рядом. Да, это была та же комната, и тот же куст сирени заглядывал в окно. Оно было открыто, и казалось, комната вплывает в сад.
- Анюта, ты спишь?
- Сплю. - И чуть погодя:
- Зачем он умер?
- Он долго жил. Он был старый. Он просто уснул.
- Зачем ты говоришь так, будто немаленькая? Нет, когда спят, такие не бывают. Когда спят - теплые. И потом просыпаются. А он не проснется.
Саша молчала.
- Мама, значит, он уже никогда не придет? И письма не напишет? Совсем? Никогда?
Никогда... Никогда... Какое страшное слово. Зачем я взяла ее с собой? Зачем не поберегла? Но как от этого убережешь? Разве убережешь человека от жизни, от смерти? Все надо увидеть в свой срок. И кто знает, когда придет этот срок.
Аня лежала, крепко прижавшись к матери, уткнувшись лицом в ее плечо. Саша гладила ее волосы, провела рукой по мокрым глазам и щеке. Аня длинно, судорожно вздохнула и вдруг притихла под материнской рукой.
И опять зашуршал на улице дождь, и сердце, тяжелое как камень, не давало дышать. И только Анино тепло не позволяло одиночеству и тоске затопить эту комнату.
- Ты спишь? - шепотом спросила Саша.
Аня не ответила. Тогда Саша, стараясь не разбудить ее, тихонько высвободила руку и, неслышно ступая, вышла в кабинет Николая Петровича. Обмытый, он уже лежал на столе в черном костюме. Лицо его было строго, скорбно и чем-то даже сердито. А руки - прекрасные в своей величавости, большие, твердые руки врача.
Они сидели по обе стороны стола - Саша и Елена Кирилловна, и обе молчали.
- Я всю жизнь свою в памяти собрала... - сказала вдруг Елена Кирилловна, - всю жизнь... И как маленькая была, и как молодая. Темно я жила, неприкаянно. У нас отец пил мертвую. Мать в могилу вогнал, братьев, сестру из дому выкинул, - весь дом, как есть, распустошил. Я тоже ушла, всех растеряла, одна, как пень. Если б не он, - она вскинула глаза на Николая Петровича, - и нечем бы мне свою жизнь вспомнить. Он ту свою жизнь про себя хранил. Не рассказывал. Если, бывало, и спрошу что - молчит. Но меня сильно жалел, не обижал. Пальцем никогда не тронул. А к людям какой он был... Никогда никому не откажет.
Ночью ли, днем ли, болен он, здоров - чуть позовут - идет. Потому доктор... Ты, говорит, не забывай: я доктор. И ничего-то он не боялся. Ни пули, ни немца. И при немцах - ходил, лечил: "Я доктор".
Она умолкла. Взглянула на Сашу, провела рукой по глазам.
- Спасибо тебе, что письма ему писала. Он твои письма вон сюда складывал - видишь, шкатулочка. И каждый вечер перед сном сидит, письма заново читает. А когда немцы тут были и мы про тебя не знали ничего, тосковал. Бывало ,ночью встанет и вот ходит, и вот ходит...
И снова молчание, снова ничем не нарушаемая тишина.
- А скажи, - вдруг заговорила Елена Кирилловна, - а скажи... Андрей на нас не обижался?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33