Она тоненько звенит по мере того, как зонд погружается в рану.
Я вспомнил вдруг все, что произошло до этой минуты. Скрип тормозов машины, остановившейся у подъезда, гранитные его ступени, еще мокрые от дождя, перспективу знакомой, часто снившейся мне улицы, а затем почтительную улыбку гардеробщика, поймавшего на лету брошенное ему пальто, неспешный взлет лифта и сияющую белизну операционной, где я облачался в белый халат и противно долго мыл руки. Я точно вспомнил, что я, именно я, начал операцию, вскрыл скальпелем прочерченную шрамами грудь и мои руки с профессиональной, привычной умелостью резали, кололи, зондировали. Все это промелькнуло в сознании со скоростью звука и исчезло. Я все забыл. Привычная умелость в руках обернулась испуганной дрожью, и с внезапным ужасом я осознал, что не знаю, как и что делать дальше, не умею этого делать, и любое дальнейшее промедление будет убийством.
Но понимая, что и зачем я делаю, я вынул зонд из раны и уронил его. Он глухо звякнул. В устремленных на меня глазах над марлевыми масками читался один и тот же вопрос: «Что случилось?»
– Не могу, – почти простонал я. – Мне плохо, товарищи.
Чужими, ватными ногами пошел к двери и, полуобернувшись, увидел, как чья-то спина подвинулась на мое место и негромкий басок скомандовал старшей сестре:
– Зонд!
«Бежать!» – подсказала мысль. Чтобы никто не видел, чтоб никого не видеть, не читать дальше того, что я уже успел прочесть в этих широко открытых, изумленных, обвиняющих глазах. Ног я не чувствовал. Меня бросило как шквалом сквозь хирургическую на площадку между двумя расходившимися под прямым углом коридорами и швырнуло на белый, сияющий эмалевым блеском диван.
«Сейчас я этими руками зарезал Олега», – сказал я себе и, сжав виски ледяными ладонями, застонал, может быть, даже завыл.
– Что с вами… Сергей Николаевич, голубчик? – услышал я чей-то перепуганный голос.
Человек в таком же халате, как и я, только без шапочки, с лысым, голым черепом встревоженно спрашивал:
– Что случилось? Как операция?
– Не знаю, – сказал я.
– Как же так?
– Я бросил… я ушел… – еле вымолвил я. – Мне стало плохо.
– Кто же оперирует? Асафьев?
– Не знаю.
– Как же вы не знаете?
– Ничего я не знаю! Я даже вас не знаю! Кто вы такой, как вас зовут, где я, черт побери?! – закричал я.
Он потоптался на месте, глядя на меня изумленными, ничего не понимающими глазами, и побежал в ту же дверь, из которой я только что вырвался.
Я посмотрел ему вслед и встал. Рванул за спиной полы завязанного сзади халата – завязки лопнули. Я вытер им руки и бросил на пол. Туда же швырнул и шапочку. В глубине протянувшегося передо мной коридора мелькнула девушка в белом – врач или сестра, – простучала каблучками-шпильками по паркету и скрылась в одной из комнат. Я машинально пошел в ее сторону мимо одинаково белых дверей. Они вели в кабинеты врачей, чьи имена были отпечатаны на карточках в рамках из белой пластмассы. «Д-р Громов С. Н.», – прочел я на одной из карточек. «Мой» кабинет. Что ж, войдем!
У широкого итальянского окна за «моим» письменным столом сидел Кленов и читал газету.
– Уже? – спросил он сдержанно, но в сдержанности этой прозвучали тревога и страх.
Я молчал.
– Жив?
– А ты почему здесь? – спросил я вместо ответа.
– Ты же сам сказал, чтобы я здесь дожидался! – вспылил Кленов. – Что с ним?
– Не знаю.
Он вскочил:
– Почему?
– Мне стало дурно… Я почти потерял сознание.
– Во время операции?
– Да.
– Кто же оперирует?
– Не знаю. – Я старался не глядеть на него.
– А сейчас почему ты здесь?! Почему не в операционной?! – закричал Кленов.
– Потому что я не хирург, Кленов.
– Ты с ума сошел!
Он не оттолкнул – отшвырнул меня плечом, как в хоккейной баталии, и выбежал в коридор. А я бессмысленно сел на стул посреди комнаты, не мог дотащиться даже до письменного «моего» стола. «Я не хирург», – сказал я Кленову. Но как же тогда я мог начать операцию и благополучно довести ее до критической минуты, не вызывая ни в ком сомнений? Значит, во сне так можно. Тогда откуда же этот страх, почти ужас перед случившимся? Ведь и Олег, и операция, и Кленов, и я сам – все это только призрачный мир сна, и я это знаю. «А вдруг нет?» – сказал Заргарьян. А вдруг нет?
Зазвонил телефон на столе, я отвернулся. Телефон продолжал звонить. Наконец мне это надоело.
– Сережка, это ты? – спросили в трубке. – Ну как?
– Кто говорит? – рявкнул я.
– Не кричи. Уже меня не узнаешь.
– Не узнаю. Кто это?
– Ну, я, я! Галя. Кто же еще.
«Галя волнуется, это вполне естественно, – подумал я. – Но почему по телефону? Уж кому-кому, а ей следовало бы дожидаться в приемной. Приехал же Кленов».
– Ты что молчишь? – удивилась она. – Неужели неудача?
– Видишь ли… – замялся я. – Не могу сказать тебе ничего определенного. Мне стало плохо во время операции. Продолжает ее ассистент…
– Асафьев?
«Опять этот Асафьев. А я знаю, он или не он? И не все ли равно кто, если это только сон?»
И я сказал:
– Наверное. Я не разглядел. Они все в марлевых масках.
– Ты же не доверяешь Асафьеву. Еще утром сказал, что он хирург для амбулатории.
– Когда сказал?
– Когда завтракали. Еще за тобой машина не пришла.
Я знал точно, что утром мы с Галей не завтракали. Я был дома. И никакой машины у меня вообще нет. Но зачем спорить, если все это сон.
– А с тобой что? – продолжала она. – Что значит «плохо»?
– Слабость. Головокружение. Утрата памяти.
– А сейчас?
– Что – сейчас? Ты об Олеге?
– Да не об Олеге – о тебе!
Я даже подивился: откуда у Галки такая черствость? Олег на операционном столе, а она спрашивает, что со мной?
– Полная атрофия памяти, – сказал я сердито. – Все забыл. Где был утром и где я сейчас, кто ты, кто я и почему я хирург, если один вид скальпеля приводит меня в содрогание.
В трубке замолчали.
– Ты слушаешь? – спросил я.
– Я сейчас же еду в больницу, – сказала Галя и положила трубку.
Пусть едет. Не все ли равно когда, куда и зачем? Сны всегда алогичны, только я почему-то наделен способностью рассуждать логически даже во сне. Решимость бежать, созревавшая еще с той минуты, когда я покинул операционную, окончательно во мне укрепилась. «Оставлю какую-нибудь записку для приличия и уйду», – подумал я.
На верхнем листке из блокнота, лежавшего на столе поверх каких-то бумаг, я прочел типографский текст: «Доктор медицинских наук, профессор ГРОМОВ Сергей Николаевич».
И тут я вспомнил свой листок из блокнота, на котором мой предположительный Гайд начертал таинственную, но указующую надпись. Она оказалась ключом к разгадке. Правда, до самой разгадки я еще не добрался, но ключ уже был в замке. «А вдруг нет?» – ответил мне Заргарьян на мой вопрос, сон ли это. А вдруг я по отношению к доктору медицинских наук, профессору Громову Сергею Николаевичу точно такой же невидимый агрессор, как и мой вчерашний Гайд по отношению ко мне? И не следует ли мне по его примеру оставить такую же указующую запись?
И я тут же написал в блокноте профессора:
«Мы с вами двойники, хотя и живем в разных мирах, а может быть, и в разном времени. К несчастью, наша „встреча“ произошла во время операции. Я не смог ее закончить: в моем мире у меня другая профессия. Найдите в Москве двух ученых – Никодимова и Заргарьяна. Они, вероятно, смогут разъяснить вам, что произошло с вами в больнице».
Не перечитывая написанного, я пошел к двери, охваченный одним чувством: куда угодно, только подальше от этой гофманской чертовщины. Напрасно: она поджидала меня у порога.
Не успел я открыть дверь, как вошла Лена. Она была в том же халате и шапочке, как и в операционной, только без марлевой маски. Я отступил на шаг и спросил с той же дрожью в голосе, как спрашивали и меня:
– Ну как?
Она почти не постарела с тех пор, как я видел ее в последний раз после войны, а прошло, должно быть, лет десять. Но с этой Леной из моего сна я был связан прочнее: нас объединяла общность профессии.
– Осколок вынули, – сказала она, почти не разжимая губ.
– А он?
– Будет жить. – И, помолчав, прибавила: – А ты на другое рассчитывал?
– Лена!
– Почему ты это сделал?
– Потому что случилось несчастье. Потеря памяти. Я вдруг забыл все, что знал, все, чему учился. Забыл даже профессиональный навык. Я не мог, не имел права продолжать операцию.
– Ты лжешь! – Она с такой злобой прикусила губы, что они побелели.
– Нет.
– Лжешь! Импровизация или раньше сочинил? Думаешь, кто-либо поверит этим сказкам? Я потребую специальной экспертизы.
– Требуй, – вздохнул я.
– Я уже говорила с Кленовым. Мы напишем письмо в газету.
– Не напишете. Я никого не обманываю.
– Никого? Я ведь знаю, почему ты это сделал. Из ревности.
Я даже засмеялся:
– К кому?
– Он еще смеется, подлец!
Я не успел схватить ее за руки, как она ударила меня по лицу с такой силой, что я с трудом удержался на ногах.
– Подлец! – повторила она сквозь душившие ее слезы; у нее начиналась истерика. – Убийца!.. Если бы не Володька Асафьев, Олег бы умер на операционном столе… Умер, умер!
Внезапная темнота оборвала ее крик.
СОН С ЯРОСТЬЮ
Я словно ослеп и оглох, а тело в параличе прижало к паркету. Я не мог даже пошевелиться, ничего не чувствуя, только холодок навощенного дерева у виска. Сколько часов или минут, а быть может, секунд продолжалось это ощущение, не знаю. Я потерял чувство времени.
Вдруг черноту перед глазами размыло, как тушь на ватмане, когда закрашивают тускло-серым очерченное пространство. Здесь оно обрисовывалось стенами неширокого коридора, освещенного несильной электролампочкой. Коридор впереди упирался в крутую лесенку, уводившую в квадрат дневного света. Я стоял, прижавшись виском к навощенной панели, и держался за поручень, протянутый по стене вдоль коридора.
Лена по-прежнему смотрела на меня, но смотрела совсем по-другому – с непонятным сочувствием.
– Укачало? – спросила она. – Тошнит?
Меня действительно чуточку подташнивало, особенно когда взлетевший, подобно качелям, пол вдруг уходил из-под ног и что-то спазматически скручивало желудок.
– Килевая качка, – пояснила она. – Входим в порт.
– Куда? – не понял я.
– Мы уже в Стамбуле, профессор. Очнитесь.
– Где?
Она засмеялась. Я по-прежнему не мог уловить смысл происшедшего. Новая дьявольская метаморфоза. Из одного сна в другой. Феерия в красках!
– Выйдем на палубу. На ветру полегчает. – Она потащила меня за собой. – Кстати, посмотрим, что это такое. Хотя едва ли разглядим. Дождь идет.
Дождь не шел, а висел кругом тусклым сетчатым маревом. Панорама берега сквозь эту сетку казалась бесформенным абстрактным пятном, кое-где прочерченным мутными бликами минаретов и куполов, отсвечивавших то синью, то зеленью. А над ними, топя и обгоняя друг друга, кишели тучи.
– Придется плащ надевать, – поморщилась Лена, прикрывая глаза рукой от мелких водяных брызг. – В таком виде на берег не пойдешь. Ты в какой каюте, в седьмой? Подожди меня у трапа или на берегу. Ладно?
Теперь я знал номер «своей» каюты. Что ж, пойдем за плащом. Рейс по чужим морям и странам всегда любопытен. Даже в дождь и даже во сне.
В каюте я застал Мишку Сычука, суетившегося у своей койки. Он поспешно рассовывал по карманам какие-то бумажки и свертки и, казалось, был совсем не обрадован моим появлением.
– Идет дождь? – спросил он.
– Идет, – ответил я машинально, недоумевая, почему сны упорно сталкивают меня с одними и теми же персонажами. – Ты чем это карманы набиваешь?
Мишка почему-то смутился.
– Так… сувенирчики для обмена… Значит, дождь идет… – повторил он, пряча глаза. – Плохо. Собьемся в кучу… друг за дружку держаться будем. А то еще потеряешься…
И тут я вспомнил, что сотворил Мишка в действительности. В том же Стамбуле. Наяву, не во сне.
– Как наш теплоход называется? – спросил я.
– А ты забыл? – ухмыльнулся Мишка.
– Склероз. Почему-то не могу вспомнить.
– «Украина». А что? – Он почему-то подозрительно посмотрел на меня.
Все совпадало. Время во сне отставало почти на месяц. Тем лучше: я могу изменить ход событий.
– Да так. – Для убедительности я даже зевнул. – Дождь идет… Давай не пойдем.
– Куда не пойдем?
– На берег. Будут гонять полдня по дождю: мечеть, музей… Тоска. Давай у нас в баре посидим, пивка выпьем.
– Сказал! – усмехнулся Мишка. – Последний иностранный порт, а мы в баре.
– Почему – последний? Будут еще и Варна, и Констанца. Очень красивые города, между прочим.
– Демократические, – пренебрежительно протянул Мишка.
– А тебе обязательно нужен капиталистический?
– За путевку деньги плачены. Что положено, получаем.
– Тридцать сребреников, – сказал я. – Иудины денежки.
В «Метрополе», кстати говоря, тоже во сне, я уже выложил это Мишке. И зря. Выстрелил вхолостую. Мишка путевку не достал и в рейс не поехал. А сейчас я его накрыл вовремя.
– Я ведь знаю, что ты задумал, – продолжал я. – На первой же остановке автобуса два слова полицейскому – и на такси в американское посольство. Да не мельтешись, спокойней! Ну, а в посольстве холуйски попросишь политического убежища.
На мгновение Мишка превратился в соляной столб, в библейский соляной столб, увековеченный женой Лота. Но только на мгновение. Тихий ужас от сознания того, что кто-то заглянул тебе в душу, в самую потаенную ее муть, мелькнул в глазах его и тут же исчез. Актер он был превосходный.
– Трепло, – проговорил он с показным добродушием и потянулся к вешалке за плащом.
– Я не шучу, Сычук, – сказал я.
– Что это значит?
– Что я знаю о предполагаемой подлости и намерен ей помешать.
– Интересно: как? – сорвалось у Мишки.
– Очень просто. Ты до отплытия не выйдешь из этой каюты.
– Я, между прочим, не поддаюсь гипнозу. Так что отваливай, – нахально объявил он и начал одеваться.
Я пересел на край койки, к самой двери. Потом обернул носовым платком левую руку. Я левша и бью левой. Бью без размаха, с напряжением всех мускулов руки и плеча. Удар приобретает дополнительную тяжесть корпуса. Этому меня научил Сажин, чемпион Союза по боксу в полутяжелом весе в конце сороковых годов. Я был тогда помоложе и с удовольствием выслушивал его советы, когда после звонка из редакции забегал к нему в тренировочный зал. Там где-нибудь в уголке я правил его заметки – он собирался стать журналистом, – а потом просил его показать «кое-что». Он показывал. «Боксером ты, конечно, не будешь, – говорил он, – староват да и данных нет… Но ежели что, в драчке какой-нибудь за себя постоишь. Только руки береги».
Мишка тотчас же заметил мои манипуляции и заинтересовался:
– А платок зачем?
– Чтоб кожу на костяшках не сбить.
– Ты что… шутишь?
– Я же сказал тебе: не шучу.
– Так стоит мне крикнуть…
– Не крикнешь, – перебил я его, – тебе же хуже. Я расскажу всем, что ты задумал, и привет, как говорится.
– А кто же поверит?
– Поверят. Раз сигнал поступил, будут думать, как и что… А на берег не пустят.
– Так я про тебя то же самое могу сказать.
– Тогда обоих не пустят. А дома разберемся.
Мишка, как был одетый – в плаще и кепке, – присел против меня на своей койке.
– Ты сумасшедший. Ну откуда тебе взбрело в голову, что я останусь?
– Во сне видел.
– Я серьезно спрашиваю.
– Какая разница? Важно, что я не ошибся. По глазам твоим вижу, что не ошибся.
– Я же советский человек, Сережка.
– Ты не советский человек. Ты подлец. Я и на фронте знал, что ты трус и дрянь, только разоблачить вовремя не сумел.
На щеках Мишки выступили красные пятна. Пальцы нервно перебирали пуговицы на плаще, то застегивая их, то расстегивая. Должно быть, он понял наконец, что хорошо рассчитанный план его может сорваться.
– Я не закричу, конечно. На скандал не пойду. – В голосе у него появились слезливые нотки. – Но даю тебе слово, что все это вздор. Чистый вздор.
– Что у тебя в карманах?
– Я уже сказал тебе: ерунда всякая. Значки, карточки.
– Покажи.
– А почему я должен тебе показывать?
– Не показывай. Ложись на койку и лежи.
Он встал и шагнул к двери. Я прислонился к ней спиной.
– Пусти! – сказал он сквозь зубы и схватил меня за плечи.
Он был сильнее меня и только по трусости не рассчитывал на это. Но сейчас он, явно не задумываясь, шел напролом.
– Пусти! – повторил он и рванул меня на себя.
Я толкнул его коленом, он отлетел и, согнувшись, кинулся на меня, намереваясь ударить головой. Но не успел. Я ударил левой в лицо, в верхнюю челюсть. Он пошатнулся и грохнулся на пол между койкой и умывальником. Из рассеченной губы побежала алая струйка. Он тронул ее пальцем, увидал кровь и взвизгнул:
– Помогит…
И тут же осекся.
– Кричи, – сказал я, – кричи громче. Не страшно.
Глаза его сузились, источая одну только злобу.
– Все одно сбегу, – прошипел он, – в другой раз сбегу.
– А ты имей мужество объявить об этом дома. Официально, во всеуслышание. Скажи откровенно, что тебе не нравится наш строй, наше общество. Выклянчи визу в каком-нибудь посольстве.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14
Я вспомнил вдруг все, что произошло до этой минуты. Скрип тормозов машины, остановившейся у подъезда, гранитные его ступени, еще мокрые от дождя, перспективу знакомой, часто снившейся мне улицы, а затем почтительную улыбку гардеробщика, поймавшего на лету брошенное ему пальто, неспешный взлет лифта и сияющую белизну операционной, где я облачался в белый халат и противно долго мыл руки. Я точно вспомнил, что я, именно я, начал операцию, вскрыл скальпелем прочерченную шрамами грудь и мои руки с профессиональной, привычной умелостью резали, кололи, зондировали. Все это промелькнуло в сознании со скоростью звука и исчезло. Я все забыл. Привычная умелость в руках обернулась испуганной дрожью, и с внезапным ужасом я осознал, что не знаю, как и что делать дальше, не умею этого делать, и любое дальнейшее промедление будет убийством.
Но понимая, что и зачем я делаю, я вынул зонд из раны и уронил его. Он глухо звякнул. В устремленных на меня глазах над марлевыми масками читался один и тот же вопрос: «Что случилось?»
– Не могу, – почти простонал я. – Мне плохо, товарищи.
Чужими, ватными ногами пошел к двери и, полуобернувшись, увидел, как чья-то спина подвинулась на мое место и негромкий басок скомандовал старшей сестре:
– Зонд!
«Бежать!» – подсказала мысль. Чтобы никто не видел, чтоб никого не видеть, не читать дальше того, что я уже успел прочесть в этих широко открытых, изумленных, обвиняющих глазах. Ног я не чувствовал. Меня бросило как шквалом сквозь хирургическую на площадку между двумя расходившимися под прямым углом коридорами и швырнуло на белый, сияющий эмалевым блеском диван.
«Сейчас я этими руками зарезал Олега», – сказал я себе и, сжав виски ледяными ладонями, застонал, может быть, даже завыл.
– Что с вами… Сергей Николаевич, голубчик? – услышал я чей-то перепуганный голос.
Человек в таком же халате, как и я, только без шапочки, с лысым, голым черепом встревоженно спрашивал:
– Что случилось? Как операция?
– Не знаю, – сказал я.
– Как же так?
– Я бросил… я ушел… – еле вымолвил я. – Мне стало плохо.
– Кто же оперирует? Асафьев?
– Не знаю.
– Как же вы не знаете?
– Ничего я не знаю! Я даже вас не знаю! Кто вы такой, как вас зовут, где я, черт побери?! – закричал я.
Он потоптался на месте, глядя на меня изумленными, ничего не понимающими глазами, и побежал в ту же дверь, из которой я только что вырвался.
Я посмотрел ему вслед и встал. Рванул за спиной полы завязанного сзади халата – завязки лопнули. Я вытер им руки и бросил на пол. Туда же швырнул и шапочку. В глубине протянувшегося передо мной коридора мелькнула девушка в белом – врач или сестра, – простучала каблучками-шпильками по паркету и скрылась в одной из комнат. Я машинально пошел в ее сторону мимо одинаково белых дверей. Они вели в кабинеты врачей, чьи имена были отпечатаны на карточках в рамках из белой пластмассы. «Д-р Громов С. Н.», – прочел я на одной из карточек. «Мой» кабинет. Что ж, войдем!
У широкого итальянского окна за «моим» письменным столом сидел Кленов и читал газету.
– Уже? – спросил он сдержанно, но в сдержанности этой прозвучали тревога и страх.
Я молчал.
– Жив?
– А ты почему здесь? – спросил я вместо ответа.
– Ты же сам сказал, чтобы я здесь дожидался! – вспылил Кленов. – Что с ним?
– Не знаю.
Он вскочил:
– Почему?
– Мне стало дурно… Я почти потерял сознание.
– Во время операции?
– Да.
– Кто же оперирует?
– Не знаю. – Я старался не глядеть на него.
– А сейчас почему ты здесь?! Почему не в операционной?! – закричал Кленов.
– Потому что я не хирург, Кленов.
– Ты с ума сошел!
Он не оттолкнул – отшвырнул меня плечом, как в хоккейной баталии, и выбежал в коридор. А я бессмысленно сел на стул посреди комнаты, не мог дотащиться даже до письменного «моего» стола. «Я не хирург», – сказал я Кленову. Но как же тогда я мог начать операцию и благополучно довести ее до критической минуты, не вызывая ни в ком сомнений? Значит, во сне так можно. Тогда откуда же этот страх, почти ужас перед случившимся? Ведь и Олег, и операция, и Кленов, и я сам – все это только призрачный мир сна, и я это знаю. «А вдруг нет?» – сказал Заргарьян. А вдруг нет?
Зазвонил телефон на столе, я отвернулся. Телефон продолжал звонить. Наконец мне это надоело.
– Сережка, это ты? – спросили в трубке. – Ну как?
– Кто говорит? – рявкнул я.
– Не кричи. Уже меня не узнаешь.
– Не узнаю. Кто это?
– Ну, я, я! Галя. Кто же еще.
«Галя волнуется, это вполне естественно, – подумал я. – Но почему по телефону? Уж кому-кому, а ей следовало бы дожидаться в приемной. Приехал же Кленов».
– Ты что молчишь? – удивилась она. – Неужели неудача?
– Видишь ли… – замялся я. – Не могу сказать тебе ничего определенного. Мне стало плохо во время операции. Продолжает ее ассистент…
– Асафьев?
«Опять этот Асафьев. А я знаю, он или не он? И не все ли равно кто, если это только сон?»
И я сказал:
– Наверное. Я не разглядел. Они все в марлевых масках.
– Ты же не доверяешь Асафьеву. Еще утром сказал, что он хирург для амбулатории.
– Когда сказал?
– Когда завтракали. Еще за тобой машина не пришла.
Я знал точно, что утром мы с Галей не завтракали. Я был дома. И никакой машины у меня вообще нет. Но зачем спорить, если все это сон.
– А с тобой что? – продолжала она. – Что значит «плохо»?
– Слабость. Головокружение. Утрата памяти.
– А сейчас?
– Что – сейчас? Ты об Олеге?
– Да не об Олеге – о тебе!
Я даже подивился: откуда у Галки такая черствость? Олег на операционном столе, а она спрашивает, что со мной?
– Полная атрофия памяти, – сказал я сердито. – Все забыл. Где был утром и где я сейчас, кто ты, кто я и почему я хирург, если один вид скальпеля приводит меня в содрогание.
В трубке замолчали.
– Ты слушаешь? – спросил я.
– Я сейчас же еду в больницу, – сказала Галя и положила трубку.
Пусть едет. Не все ли равно когда, куда и зачем? Сны всегда алогичны, только я почему-то наделен способностью рассуждать логически даже во сне. Решимость бежать, созревавшая еще с той минуты, когда я покинул операционную, окончательно во мне укрепилась. «Оставлю какую-нибудь записку для приличия и уйду», – подумал я.
На верхнем листке из блокнота, лежавшего на столе поверх каких-то бумаг, я прочел типографский текст: «Доктор медицинских наук, профессор ГРОМОВ Сергей Николаевич».
И тут я вспомнил свой листок из блокнота, на котором мой предположительный Гайд начертал таинственную, но указующую надпись. Она оказалась ключом к разгадке. Правда, до самой разгадки я еще не добрался, но ключ уже был в замке. «А вдруг нет?» – ответил мне Заргарьян на мой вопрос, сон ли это. А вдруг я по отношению к доктору медицинских наук, профессору Громову Сергею Николаевичу точно такой же невидимый агрессор, как и мой вчерашний Гайд по отношению ко мне? И не следует ли мне по его примеру оставить такую же указующую запись?
И я тут же написал в блокноте профессора:
«Мы с вами двойники, хотя и живем в разных мирах, а может быть, и в разном времени. К несчастью, наша „встреча“ произошла во время операции. Я не смог ее закончить: в моем мире у меня другая профессия. Найдите в Москве двух ученых – Никодимова и Заргарьяна. Они, вероятно, смогут разъяснить вам, что произошло с вами в больнице».
Не перечитывая написанного, я пошел к двери, охваченный одним чувством: куда угодно, только подальше от этой гофманской чертовщины. Напрасно: она поджидала меня у порога.
Не успел я открыть дверь, как вошла Лена. Она была в том же халате и шапочке, как и в операционной, только без марлевой маски. Я отступил на шаг и спросил с той же дрожью в голосе, как спрашивали и меня:
– Ну как?
Она почти не постарела с тех пор, как я видел ее в последний раз после войны, а прошло, должно быть, лет десять. Но с этой Леной из моего сна я был связан прочнее: нас объединяла общность профессии.
– Осколок вынули, – сказала она, почти не разжимая губ.
– А он?
– Будет жить. – И, помолчав, прибавила: – А ты на другое рассчитывал?
– Лена!
– Почему ты это сделал?
– Потому что случилось несчастье. Потеря памяти. Я вдруг забыл все, что знал, все, чему учился. Забыл даже профессиональный навык. Я не мог, не имел права продолжать операцию.
– Ты лжешь! – Она с такой злобой прикусила губы, что они побелели.
– Нет.
– Лжешь! Импровизация или раньше сочинил? Думаешь, кто-либо поверит этим сказкам? Я потребую специальной экспертизы.
– Требуй, – вздохнул я.
– Я уже говорила с Кленовым. Мы напишем письмо в газету.
– Не напишете. Я никого не обманываю.
– Никого? Я ведь знаю, почему ты это сделал. Из ревности.
Я даже засмеялся:
– К кому?
– Он еще смеется, подлец!
Я не успел схватить ее за руки, как она ударила меня по лицу с такой силой, что я с трудом удержался на ногах.
– Подлец! – повторила она сквозь душившие ее слезы; у нее начиналась истерика. – Убийца!.. Если бы не Володька Асафьев, Олег бы умер на операционном столе… Умер, умер!
Внезапная темнота оборвала ее крик.
СОН С ЯРОСТЬЮ
Я словно ослеп и оглох, а тело в параличе прижало к паркету. Я не мог даже пошевелиться, ничего не чувствуя, только холодок навощенного дерева у виска. Сколько часов или минут, а быть может, секунд продолжалось это ощущение, не знаю. Я потерял чувство времени.
Вдруг черноту перед глазами размыло, как тушь на ватмане, когда закрашивают тускло-серым очерченное пространство. Здесь оно обрисовывалось стенами неширокого коридора, освещенного несильной электролампочкой. Коридор впереди упирался в крутую лесенку, уводившую в квадрат дневного света. Я стоял, прижавшись виском к навощенной панели, и держался за поручень, протянутый по стене вдоль коридора.
Лена по-прежнему смотрела на меня, но смотрела совсем по-другому – с непонятным сочувствием.
– Укачало? – спросила она. – Тошнит?
Меня действительно чуточку подташнивало, особенно когда взлетевший, подобно качелям, пол вдруг уходил из-под ног и что-то спазматически скручивало желудок.
– Килевая качка, – пояснила она. – Входим в порт.
– Куда? – не понял я.
– Мы уже в Стамбуле, профессор. Очнитесь.
– Где?
Она засмеялась. Я по-прежнему не мог уловить смысл происшедшего. Новая дьявольская метаморфоза. Из одного сна в другой. Феерия в красках!
– Выйдем на палубу. На ветру полегчает. – Она потащила меня за собой. – Кстати, посмотрим, что это такое. Хотя едва ли разглядим. Дождь идет.
Дождь не шел, а висел кругом тусклым сетчатым маревом. Панорама берега сквозь эту сетку казалась бесформенным абстрактным пятном, кое-где прочерченным мутными бликами минаретов и куполов, отсвечивавших то синью, то зеленью. А над ними, топя и обгоняя друг друга, кишели тучи.
– Придется плащ надевать, – поморщилась Лена, прикрывая глаза рукой от мелких водяных брызг. – В таком виде на берег не пойдешь. Ты в какой каюте, в седьмой? Подожди меня у трапа или на берегу. Ладно?
Теперь я знал номер «своей» каюты. Что ж, пойдем за плащом. Рейс по чужим морям и странам всегда любопытен. Даже в дождь и даже во сне.
В каюте я застал Мишку Сычука, суетившегося у своей койки. Он поспешно рассовывал по карманам какие-то бумажки и свертки и, казалось, был совсем не обрадован моим появлением.
– Идет дождь? – спросил он.
– Идет, – ответил я машинально, недоумевая, почему сны упорно сталкивают меня с одними и теми же персонажами. – Ты чем это карманы набиваешь?
Мишка почему-то смутился.
– Так… сувенирчики для обмена… Значит, дождь идет… – повторил он, пряча глаза. – Плохо. Собьемся в кучу… друг за дружку держаться будем. А то еще потеряешься…
И тут я вспомнил, что сотворил Мишка в действительности. В том же Стамбуле. Наяву, не во сне.
– Как наш теплоход называется? – спросил я.
– А ты забыл? – ухмыльнулся Мишка.
– Склероз. Почему-то не могу вспомнить.
– «Украина». А что? – Он почему-то подозрительно посмотрел на меня.
Все совпадало. Время во сне отставало почти на месяц. Тем лучше: я могу изменить ход событий.
– Да так. – Для убедительности я даже зевнул. – Дождь идет… Давай не пойдем.
– Куда не пойдем?
– На берег. Будут гонять полдня по дождю: мечеть, музей… Тоска. Давай у нас в баре посидим, пивка выпьем.
– Сказал! – усмехнулся Мишка. – Последний иностранный порт, а мы в баре.
– Почему – последний? Будут еще и Варна, и Констанца. Очень красивые города, между прочим.
– Демократические, – пренебрежительно протянул Мишка.
– А тебе обязательно нужен капиталистический?
– За путевку деньги плачены. Что положено, получаем.
– Тридцать сребреников, – сказал я. – Иудины денежки.
В «Метрополе», кстати говоря, тоже во сне, я уже выложил это Мишке. И зря. Выстрелил вхолостую. Мишка путевку не достал и в рейс не поехал. А сейчас я его накрыл вовремя.
– Я ведь знаю, что ты задумал, – продолжал я. – На первой же остановке автобуса два слова полицейскому – и на такси в американское посольство. Да не мельтешись, спокойней! Ну, а в посольстве холуйски попросишь политического убежища.
На мгновение Мишка превратился в соляной столб, в библейский соляной столб, увековеченный женой Лота. Но только на мгновение. Тихий ужас от сознания того, что кто-то заглянул тебе в душу, в самую потаенную ее муть, мелькнул в глазах его и тут же исчез. Актер он был превосходный.
– Трепло, – проговорил он с показным добродушием и потянулся к вешалке за плащом.
– Я не шучу, Сычук, – сказал я.
– Что это значит?
– Что я знаю о предполагаемой подлости и намерен ей помешать.
– Интересно: как? – сорвалось у Мишки.
– Очень просто. Ты до отплытия не выйдешь из этой каюты.
– Я, между прочим, не поддаюсь гипнозу. Так что отваливай, – нахально объявил он и начал одеваться.
Я пересел на край койки, к самой двери. Потом обернул носовым платком левую руку. Я левша и бью левой. Бью без размаха, с напряжением всех мускулов руки и плеча. Удар приобретает дополнительную тяжесть корпуса. Этому меня научил Сажин, чемпион Союза по боксу в полутяжелом весе в конце сороковых годов. Я был тогда помоложе и с удовольствием выслушивал его советы, когда после звонка из редакции забегал к нему в тренировочный зал. Там где-нибудь в уголке я правил его заметки – он собирался стать журналистом, – а потом просил его показать «кое-что». Он показывал. «Боксером ты, конечно, не будешь, – говорил он, – староват да и данных нет… Но ежели что, в драчке какой-нибудь за себя постоишь. Только руки береги».
Мишка тотчас же заметил мои манипуляции и заинтересовался:
– А платок зачем?
– Чтоб кожу на костяшках не сбить.
– Ты что… шутишь?
– Я же сказал тебе: не шучу.
– Так стоит мне крикнуть…
– Не крикнешь, – перебил я его, – тебе же хуже. Я расскажу всем, что ты задумал, и привет, как говорится.
– А кто же поверит?
– Поверят. Раз сигнал поступил, будут думать, как и что… А на берег не пустят.
– Так я про тебя то же самое могу сказать.
– Тогда обоих не пустят. А дома разберемся.
Мишка, как был одетый – в плаще и кепке, – присел против меня на своей койке.
– Ты сумасшедший. Ну откуда тебе взбрело в голову, что я останусь?
– Во сне видел.
– Я серьезно спрашиваю.
– Какая разница? Важно, что я не ошибся. По глазам твоим вижу, что не ошибся.
– Я же советский человек, Сережка.
– Ты не советский человек. Ты подлец. Я и на фронте знал, что ты трус и дрянь, только разоблачить вовремя не сумел.
На щеках Мишки выступили красные пятна. Пальцы нервно перебирали пуговицы на плаще, то застегивая их, то расстегивая. Должно быть, он понял наконец, что хорошо рассчитанный план его может сорваться.
– Я не закричу, конечно. На скандал не пойду. – В голосе у него появились слезливые нотки. – Но даю тебе слово, что все это вздор. Чистый вздор.
– Что у тебя в карманах?
– Я уже сказал тебе: ерунда всякая. Значки, карточки.
– Покажи.
– А почему я должен тебе показывать?
– Не показывай. Ложись на койку и лежи.
Он встал и шагнул к двери. Я прислонился к ней спиной.
– Пусти! – сказал он сквозь зубы и схватил меня за плечи.
Он был сильнее меня и только по трусости не рассчитывал на это. Но сейчас он, явно не задумываясь, шел напролом.
– Пусти! – повторил он и рванул меня на себя.
Я толкнул его коленом, он отлетел и, согнувшись, кинулся на меня, намереваясь ударить головой. Но не успел. Я ударил левой в лицо, в верхнюю челюсть. Он пошатнулся и грохнулся на пол между койкой и умывальником. Из рассеченной губы побежала алая струйка. Он тронул ее пальцем, увидал кровь и взвизгнул:
– Помогит…
И тут же осекся.
– Кричи, – сказал я, – кричи громче. Не страшно.
Глаза его сузились, источая одну только злобу.
– Все одно сбегу, – прошипел он, – в другой раз сбегу.
– А ты имей мужество объявить об этом дома. Официально, во всеуслышание. Скажи откровенно, что тебе не нравится наш строй, наше общество. Выклянчи визу в каком-нибудь посольстве.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14