А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 



«Я спешу за счастьем»: Лениздат; 1979
Аннотация
Есть на карте нашей Родины старинный русский город Великие Луки, есть река Ловать. В этом городе живут, работают, любят, радуются и разочаровываются люди, которых я хорошо знаю, потому что сам много лет прожил среди них. Моя книга об этом городе, об этих людях.
Были ли на самом деле события, описанные в книге?
Они могли быть...
Вильям Федорович Козлов
Я спешу за счастьем
1
Осенью 1946 года я ехал на крыше пассажирского вагона. Ехал в город Великие Луки. Кроме меня, на крыше никого не было. Впереди, на соседнем вагоне, спина к спине сидели два черномазых парня. Как пить дать, железнодорожные воришки. У одного на голове немецкая каска с рожками. Где он ее подцепил и зачем напялил? Парни иногда косо поглядывали на меня, но пока не трогали. Ждали, когда стемнеет. Тогда им легче со мной разговаривать. Мне было наплевать на них и на эту дурацкую каску. У меня в кармане лежал парабеллум.
Вагон покачивало из стороны в сторону, иногда сильно встряхивало, и он трещал. Во время войны вагон побывал в переплетах. На вентиляционных трубах дырки — следы мелких осколков.
Я люблю ездить на поездах. Особенно летом хорошо прохлаждаться на крыше вагона. Нет тут тебе душных купе, соседей, всю дорогу что-то жующих, нет полок, с которых свисает постельное белье. Нет голых ног, торчащих в проходе. Лежишь себе, как бог, и в небо смотришь. Кругом чистота, простор. Слышно, как впереди чухает паровоз. Пахнет дымом. Дымом дальних странствий.
Если немного повернешь голову, мир сразу оживает. Мимо скачут телеграфные столбы, лес шумит как на ветру. А на самом деле тихо. Это шумит поезд. Хорошо лежать на крыше. Хочешь не хочешь — начинаешь мечтать. Это когда у тебя все в порядке — мечтаешь о будущем. А когда у тебя на душе ералаш или ты что-то натворил — о будущем не думаешь. Думаешь о прошлом. Пусть твоя жизнь короче овечьего хвоста, все равно думаешь о прошлом. Как бы прикидываешь: было у тебя что-либо хорошее в жизни или нет? И вообще, что ты за человек?
О прошлом думать хорошо еще и потому, что прошлое всегда лучше настоящего. И ты в прошлом вроде бы лучше. Я заметил, что особенно много начинает думать человек, если у него совесть нечиста. И днем думаешь, и ночью, и даже проснешься — утром. И думы всё какие-то невеселые.
На душе у меня была слякоть, как осенью на проезжей дороге. Я не хотел думать о том, что вчера случилось со мной. Странная, черт возьми, штука жизнь. И непонятная. Еще вчера я мирно сидел в школе за партой и играл с Женькой Ширяевым в «балду». И вот сегодня — на крыше пассажирского поезда. Километров сто от дома. Никаких вещей. Парабеллум и книжка Вальтера Скотта «Квентин Дорвард». О том, что случилось со мной вчера на маленькой станции Куженкино, вспоминать не хотелось… Это не прошлое. Настоящее. В городе, куда я ехал, немцы, как писали в газетах, не оставили камня на камне, Там сейчас работал отец. Вернее, отчим. Секретарем партийной организации стройтреста. Ничего себе будет подарочек отцу!
Я стал думать о прошлом. Какое может быть прошлое у семнадцатилетнего парня?
Когда мне было десять лет и мы жили в Великих Луках, родители махнули на меня рукой. Заявили, что отказываются отвечать перед соседями за мои злодеяния. Собственно, особых злодеяний не было. Дело в том, что в нашем доме жили странные мальчишки и девчонки. У них совершенно отсутствовало чувство собственного достоинства. Из-за любой чспухн они мчались к моей матери и жаловались на меня. Когда Алька Безродный ни за что ни про что врезал мне в ухо и убежал, я не пошел капать на него. Хотя и знал, что его отец, лысый парикмахер, живо спустил бы Альке штаны.
Сам бог наказал Альку. Как раз под нашими окнами играли в «орлянку». Алька Безродный любил играть на деньги. Он мог весь день бросать бронзовую биту, сделанную из старинного пятака. А когда проигрывал, мог крикнуть «а-у!», схватить деньги и удрать. Ненадежный тип был этот Алька. Как-то раз утром, когда зазвенели внизу пятаки и гривенники, я отворил окно и стал смотреть на игру. Нечаянно я столкнул с подоконника маленький горшок со столетником. И бывает же так! Горшок кокнул Альку по стриженому затылку и раскололся. И тут Безродный повел себя очень странно. Не отрывая взгляда от кучки денег, он медленно поднял руки, ощупал голову и, убедившись, что она целехонька, заорал благим матом. Что-что, а орать Алька умел! У меня даже в ушах зазвенело. Я высунул в окно голову и спросил:
— Чего орешь, дурак? Голова-то твоя цела, а горшок мой разбился.
Алька посмотрел на меня, прикрыл глаза белыми ресницами и заорал еще пуще. Я же видел, что он, скотина, нарочно орет, — хочет, чтобы народ собрался.
— Заткнись, — сказал я. — Горшок со столетником куда дороже твоей пустой башки.
Алька орал. Я пожалел, что живу на первом этаже. На третьем бы лучше. По крайней мере Алька сейчас наверняка бы молчал.
На этажах стали открываться окна.
— Режут? — спрашивали люди.
— Не режут, — отвечали снизу ребята. — Алька орет. Ему на башку что-то упало.
— Что случилось?
— Человека убили, — отвечали ребята.
— Убили?.. А чего он кричит?
— Больно ему.
Я знал, что подлец Алька будет орать до тех пор, пока моя мать не выйдет. Мне надоело слушать его дикие вопли, и я пошел на кухню. Мать жарила пирожки с мясом.
— Горшок упал… Альке на голову, — сказал я. — Зовет.
— Упал? — спросила мать, вытирая руки о фартук.
— Локтем задел, — сказал я.
Мать сняла фартук и, поджав губы, вышла из кухни. Она заранее знала, что я виноват, но так, для порядка, решила сходить на место происшествия.
Вечером к нам пришел Алькин отец — лысый парикмахер. Долго разговаривал с моими родителями. Я сидел в другой комнате с книжкой в руках. Честно говоря, что-то не читалось. Краем уха я слышал, как Алькин отец сказал:
— Не стал бы всю жизнь заикаться…
Ох и артист этот Алька! Это он нарочно стал заикаться, чтобы своего папашу подогреть.
Мне попало. Мой отец, то есть отчим, — человек сильный. И рука у него тяжелая. Когда мы с ним идем через весь город в баню, ребятишки кричат нам вслед: «Дяденька, достань воробышка!» Отец, конечно, никаких воробышков им не достает. А мог бы, если б захотел. Ноги у отца длинные, и он ходит очень быстро. Мне приходилось бегом бежать, чтобы не отставать от него.
Бил меня отец редко. И только за стоящие дела. В углу у него висел широкий ремень, специально предназначенный для этого дела. Я его пробовал раза два прятать. Только это невыгодно. Спрячешь широкий ремень, а отец снимет брючный, узенький. Узеньким куда больнее. Прежде чем бить меня ремнем, отец обязательно мои штаны пощупает: один раз, готовясь к порке, я запихал в штаны задачник Шапошникова и Вальцева.
А вообще я своего старика уважаю. Он не вредный. И уж если когда и выпорет, так без этого нельзя. Правда, пробовал я его перевоспитывать. Мы одно время вместе слушали по радио передачи для родителей. Учителя и врачи не рекомендовали применять телесные наказания.
— А ты вот стегаешь! — стыдил я отца.
— А что же делать, если ты слов не понимаешь? — оправдывался отец. И я понимал, что ему стыдно. Это когда мы радио слушали, а когда брался за ремень, ему не было стыдно. Он тогда сердитый был.
Вот это, пожалуй, единственный пункт, когда наши взгляды на жизнь расходились. Я считаю так: взрослые должны заниматься своими делами и не вмешиваться в нашу мальчишескую жизнь. А мальчишки не должны жаловатьси взрослым. Мало ли что у нашего брата бывает? И по каждому поводу бежать ябедничать? А в нашем доме все мальчишки и девчонки были фискалами. Иногда в день к моей матери приходило по пять-шесть пап и мам. В один голос хвалили своих ябед и почем зря крыли меня. Конечно, мать поверит скорее им, чем мне. Вон их сколько, а я один.
И ничего я такого особенного не делал. Понадобился мне однажды Сережка Королев. Он жил на втором этаже. Домой я к нему не ходил: его мать меня за что-то не любила. Свистел, свистел я под окном — Сережка ни гу-гу. Забрался я на толстую липу, она как раз напротив их окон росла, отогнул ветку, смотрю, все сидят за столом и обедают. И Сережка сидит рядом с сестренкой, суп жрет. Я покачал ветку. Не видит. Покашлял в кулак. Не слышит, глухарь проклятый! Или притворяется? Отломил сухой сук и бросил в форточку. Бросал в Сережку, а попал в фаянсовую супницу…
Прибежала к нам Сережкина мать этот несчастный сук матери под нос тычет.
— Ваш бандит, — говорит, — ошпарил нас…
Откуда я знал, что этот суп горячий?
А эта история с Галькой Вержбицкой с чего началась? Иду я мимо нашего парка, гляжу, Галька раздетая лежит. В одних трусиках. И на носу — листок подорожника. Загорает. Я бы, конечно, прошел и внимания не обратил. Лежит девчонка, и бог с ней — пускай лежит, пока не сгорит на солнце. Но Галька — это другое дело. По правде говоря, она мне немножко нравилась. Лежит Галька на детском полосатом одеяле, и глаза закрыты. Не мог я допустить такого, чтобы Галька меня не заметила.
Сразу за парком рабочие канаву рыли. Бетонную трубу туда укладывали. У самого забора лежали кучи песка, и там всегда водились земляные лягушки. Они почти такие же, как болотные, только противнее. Липкие и в песке. Я лягушек не боялся. Мог даже за пазуху себе положить, и хоть бы что. Взял я одну лягушку покрупнее и положил Гальке на живот. Думаю, проснется, увидит меня и мы поговорим о том о сем.
Она, дурочка, не стала со мной разговаривать. Она вскочила и стала кричать так, что у меня в ушах зазвенело. И мать у нее такая же сумасшедшая. Рассказывает моей матери, а сама даже вся трясется, будто я не Гальке положил лягушку на живот, а ей.
Надоели мне эти плаксы и ябеды. Нашел я себе других приятелей. Возле старой часовни в деревянном домишке жили пять братьев Щербиных. Соседи меня называли хулиганом и разбойником. Посмотрели бы они на этих Щербиных. Вот настоящие бандиты! Я им в подметки не годился. Два старших брата уже сидели в тюрьме. Средний готовился за решетку. Я выбрал себе в приятели не младшего, а того рыжего, который родился перед ним. В метриках было написано, что он Сенька, а все его звали Хорек. Потому, вероятно, что у него было маленькое острое личико и цепкие ручки, вроде звериных лапок. У Хорька не было передних двух зубов. Выбили в драке. Во время разговора он мог свистнуть. Не нарочно, а из-за зубов. У него был зуб со свистом.
С Хорьком мы и раньше были немного знакомы. В «орлянку» вместе играли. С ним ребята не любили играть. Ударит по кону, деньги разлетятся, а он незаметно своей лапкой подбирает — и в карман. Нечестно играл Хорек. Но его не били. Боялись старших братьев, хотя они никогда за него не заступались.
Хорек сначала недоверчиво встретил меня. Но когда я проиграл ему пятьдесят копеек и подарил отличную битку, Хорек протянул руку и сказал:
— Дай пять. Будем корешами.
— Корешами? — удивился я.
— Ты за меня, я за тебя. — Хорек сжал пальцы и потряс кулачком.
Каждое утро я приносил ему из дому что-нибудь вкусное. То творожную ватрушку, то ванильное печенье, то сухую колбасу. Сухую колбасу Хорек больше всего на свете любил. Хвалился, что может съесть два круга. И принеси я — съел бы. Маленький, а до чего прожорливый! И нюх на еду у него был как у настоящего хоря. Идешь с ним по улице, остановится, потянет носом и говорит:
— На втором этаже пирог с рыбой пекут… Эх, кусманчик бы оторвать!
Или:
— Халвой пахнет… Гляди, халву в магазин везут.
И точно. Халву.
— Хочешь шоколаду? — как-то спросил меня Хорек.
Еще бы! Надо поискать такого дурака, который бы от шоколада отказался.
— Давай, — говорю.
— На, — сказал Хорек и протянул мне в ладонь фигу.
Я отвернулся и стал свистеть. Свистеть я умел лучше всех на нашей улице. И в два пальца, и в один, и вовсе без пальцев. Свищу, а сам думаю: противный все-таки этот Хорек. И чего я с ним связался? Алька Безродный — барахло, а и то лучше.
— Ты какой любишь: «Спорт» или «Золотой якорь»? — снова пристает Хорек.
— У тебя два зуба выбито? — говорю. — Могу третий выбить.
— Не веришь? — ухмыляется Хорек. — Пошли.
Делать все равно было нечего. Мы молча брели по Торопецкому шоссе. Отполированные булыжники на мостовой сияли. Старые толстые липы, обступившие шоссе с обеих сторон, стояли ленивые, разомлевшие от жары. Битюги, тащившие высокие телеги на резиновых шинах, сонно цокали копытами.
Хорек остановился возле «Бакалеи».
— Не струсишь? — спросил он, насмешливо зыркая на меня.
На такие вопросы не отвечают. Днем я вообще не ведал страха. Вот ночью — дело другое. Это от книг. После «Всадника без головы» Майн-Рида я целую неделю боялся вечером нос из дома высунуть: за каждым кленовым стволом прятался проклятый всадник. Я знал, что в нашем парке даже паршивую клячу не встретишь, а вот трусил. В какой-то книжке я вычитал, что такие вещи со многими бывают. Это от большого воображения. Как-то прочитал я старую книжку про сыщиков и бандитов. Кончалась она на самом интересном месте. Я три ночи не спал — сочинял конец…
Я первым поднялся по деревянным ступенькам и вошел в магазин. Народу было немного. Продавцы не торопясь отпускали сахарный песок, конфеты. С потолка спускалась усеянная мертвыми мухами липучка. Хорек подошел к застекленной витрине и мигнул: «Иди сюда!» Я подошел.
— Видишь плитки? — шепотом спросил Хорек.
— А что толку-то? — усмехнулся я. — Все равно денег нет.
Хорек быстро взглянул на продавца, повернувшегося спиной к прилавку, шепнул:
— Я подыму стекло, а ты хватай…
Отступать было поздно. И как это я, дурак, раньше не сообразил, куда клонит Хорек?
Как только продавец повернулся к своим полкам, Хорек приподнял край толстого выгнутого витринного стекла, а я быстро засунул руку и двумя пальцами прихватил плитку шоколада. Она тут же исчезла в Сенькином кармане.
— Хватай сразу две, — прошептал Хорек. На этот раз я засунул руку по самый локоть. Пожадничал. Хотел сразу всю стопку сцапать.
— Недурно придумали! — услышал я чей-то громкий голос. — Ни с места. Стрелять буду.
Острая боль резанула руку. Это сволочь Хорек отпустил стекло, и оно пригвоздило меня к витрине. Наверное, со стороны я напоминал какого-нибудь грызуна-вредителя, попавшегося лапой в капкан. Меня обступили:
— Хорош гусь!
— Воришка несчастный!
— Гляжу, рука торчит в витрине, — рассказывал розовощекий толстяк в соломенной шляпе. — Что за чертовщина, думаю. Ан глядь, у руки-то хозяин есть.
— С ним еще был одни, убежал. Шарахнулся мне под ноги, и поминай как звали.
— И не стыдно?
Мне не было стыдно. Мне было больно. Проклятое стекло все сильнее впивалось в руку.
— Держите его, я сейчас,сказал продавец, налюбовавшись на меня. — Директора позову. И милицию.
Наконец пришел директор, и меня освободили от капкана.
Этот день я запомнил на всю жизнь. В этот день кончилось мое счастливое детство. Я всерьез задумался: что такое друг? И что такое добро и зло? Хорек никогда не был моим другом. Он сожрал украденную плитку шоколада и потом, конечно, смеялся надо мной. Да и мне Хорек никогда не нравился. Но уж если бы он оказался на моем месте, я бы его не бросил. Это я точно знал. То, что воровать нельзя, мне было известно. До того, как Хорек подбил меня на это дело, я никогда не воровал. Забраться в шкаф и взять горсть конфет — я не считал воровством. Случалось и мелочь брать у матери «в долг». Но потом я всегда старался положить деньги на место. А тут настоящая кража со взломом витрины. Было о чем задуматься мне и моим родителям…
На семейном совете решили отправить меня к бабушке на станцию Куженкино. Это в двадцати трех километрах от Бологого.
— Поживет один — узнает, почем фунт лиха, — сказал папа.
— Там с воришками нянчиться не будут, — прибавила мама. — Чуть что — и за решетку.
— Верно, — согласился я и стал собираться в дорогу.
Поезд прибыл на станцию в семь утра. Еще в поезде я узнал, что началась война. Рассказала об этом толстая тетка, которая села в наш вагон в Осташкове.
— Германец напал, — сказала она, задвигая объемистую корзинку под нижнее сиденье. — Что-то будет, господи!
— Ничего не будет, — сксказал я. — Разобьем, как япошек.
Я вспомнил песню о трех танкистах — ее тогда распевал и стар и млад — и подумал, что с такими ребятами мы не пропадем. Они кому хочешь дадут жару. «Три танкиста, три веселых друга — экипаж машины боевой».
Солнце едва поднялось над избами, когда я сопливым мальчишкой сошел с поезда. Я запомнил то утро. На станции было чисто и тихо. Я бросил билет в урну. Тогда я еще не подозревал, что это последняя ниточка, связывающая меня с мирной жизнью, домом, родными. Дежурный надел жезл на плечо, снял красную фуражку и почесал макушку. Потом зевнул и направился в свою дежурку. Я остался на перроне один. Стоял и смотрел на медный флюгер, который неподвижно застыл на цинковой крыше конусной вокзальной башенки. Флюгер указывал на запад. Я любил эту тихую станцию.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26