– Да так… лужицы еще плещутся, – ответил Леонид Гаврилович.
– И рыба есть?
– Кой-где по ямкам даже щуки пока живут.
– Завтра воскресенье. Может, махнем туда… вспомним детство, а? Я машину в райкоме попрошу. Всякие удочки, как я знаю, у тебя есть. Отдохнем. Машенька, ты отпустишь нас?! – снова обернулся Чернышов к Марии Ивановне.
Жена Сапожникова подняла голову, в ее больших сероватых глазах мелькнуло беспокойство.
– Да уж отдохнете… За вами же районное начальство увяжется с полным багажником бутылок да свертков. А у Лени сердце пошаливать стало.
– От начальства я отделаюсь. Ну, так что?
– Если хочешь – давай съездим, – сказал Сапожников.
3
Ночью Чернышов почти не спал. С вечера по тесным коридорчикам гостиницы все ходили постояльцы, скрипели половицами, громко разговаривали, хохотали, хлопали дверьми. Потом пошел дождь, шел долго, чуть ли не до самого рассвета, то затихая, то опять усиливаясь, уныло стучал по стеклам.
Но заснуть Чернышову мешали не звуки, а собственные мысли, какие-то не очень и ясные, но тревожные. Перед ним все стояли всерьез обеспокоенные глаза Марии Ивановны, до сих пор чистые и доверчивые, которые он когда-то любил целовать и которые он обманул. Как это случилось? А черт его знает как! Была в его жизни Маша Дмитренко, застенчивая и доверчивая, как ребенок. А потом появилась Нина Лебедева, стремительная и веселая, для которой в жизни не существовало никаких преград. Она была единственной дочерью директора крупного завода, эвакуированного еще в начале войны в Новосибирск, училась до этого в Москве, в Новосибирский институт перевелась в связи с болезнью матери, сразу же стала самой беспокойной и недисциплинированной студенткой на факультете, на лекциях появлялась время от времени. На экзаменах сильно трусила, но, к удивлению всех, сдавала их только на пятерки. На последнем курсе она стала его женой, а Маша кинулась под поезд. И опоздай Ленька Сапожников буквально на секунду, не было больше бы на свете Маши Дмитренко.
Слушая шум дождя за окном, Чернышов думал обо всем этом, и в то же время остро чувствовал, что причина его бессонницы другая, другая… «Черт меня дернул, – больно ныло у него в голове, – сказать, что Сапожников не высоко ставит мои творения. „Тебя знает вся страна, твои книги издаются за рубежом…“ А глаза опустил, и в голосе – не насмешка, нет – просто обыкновенный холодок, равнодушие. И еще: „Если бы белоярцы знали, что ты станешь таким знаменитым, ваш дом сохранили бы под твой музей… досадно, что снесли“. И Маша, Мария Ивановна: „Вы, писатели, устроены по особому…“
Каждая из этих фраз причиняла ему настоящую физическую боль. Он и раньше догадывался, знал, что и Маша и Сапожников не высоко ценят его книги. Поделился как-то об этом с Сеней Куприком, тот, по своему обыкновению, отмахнулся: «А наплюй. Художник не может быть принят всеми». И он, в общем-то, плевал. Но сейчас ему вдруг стало небезразлично, как относятся к его творчеству люди, рядом с которыми прошло его детство и юность. Сеня Куприк тогда еще сказал: «Знаешь, я где-то читал, Жорж Санд написала однажды Флоберу: что для художника равнодушная к его творениям толпа, если в мире есть хоть один-два человека, понимающих и любящих его творчество! Сечешь?» – «Где это она написала?» – «Не припомню. Да и в том ли дело – где? Ты в мысль вдумайся».
Валентин Михайлович в мысль вдумался и как-то успокоился. А сейчас ему остро, прямо до какой-то болезненности хотелось, чтобы этими двумя людьми в мире были Мария Ивановна и Леонид Гаврилович Сапожниковы. Но они не были ими, и осознание этого все больнее и больнее терзало душу. И зря он, видимо, приехал нынче сюда, и, может быть, к черту завтра всякую рыбалку, сесть в поезд – да обратно в Москву. А там на Ярославском вокзале встретит его давний друг Сеня Куприк и сразу же успокоит. Конечно, не водки, а коньячка они со встречи выпьют, ибо Сеня еще на перроне с искренней и радостной улыбкой скажет: «Валенька, я ведь знаю, как вы любите меня кормить! Так что я готов зайти даже в этот захудалый привокзальный ресторанишко». Успокоит тем, что, едва они выпьют по рюмке марочного коньяка, ибо никаких грубых напитков Сеня не употребляет, он спросит: «Ну-с, Валенька, что нас тревожит, какие возникли в жизни проблемы? Скажите их вашему верному другу, и он все устроит и все разрешит».
Да, он все устроит, разрешит, он своей доброй улыбкой, своими словами, своим спокойствием и уверенностью, что все земное и неземное подвластно ему, а значит – им двоим, успокоит его, Валентина Чернышова, но только чувствует он – теперь ненадолго, ненадолго.
И у Чернышова впервые мелькнуло, что душа его давно, видимо, больна, больна…
4
Осеннее утро было довольно свежим, даже холодным, дальние концы белоярских улиц тонули в тумане. Туман стоял хотя и не очень плотный, но, казалось Чернышову, был насыщен непомерно крупными водяными каплями, которые не могли держаться в воздухе и оседали на желтых листьях деревьев, на оконных стеклах, скатывались с железных и шиферных крыш на землю. Эти падающие с крыш капли, кажется, болью отдавались в сердце Чернышова и вызывали невеселые мысли о ненадежности да и о никчемности человеческой жизни.
Райкомовская «Волга» быстро вынесла их с Сапожниковым из Белоярки, покатила мимо убранных уже хлебных полей, беспорядочно, вкривь и вкось разбросанных между пологими холмами, каменистые вершины которых были покрыты зарослями таволожника и разной жимолости. Когда-то в Белоярском районе распахивались только самые удобные и продуктивные равнинные земли, а у подножий холмов и по их склонам обычно паслись колхозные стада. Так было до войны и долгое время еще после войны. Холмы вытаивали из-под снега уже во второй половине марта, компании деревенских ребятишек часто взбирались на вытаявшие, еще мокрые, но уже зеленеющие места, устраивали какие-нибудь шумные игры. Но Валька Чернышов больше любил бывать где-нибудь там один. Иногда он, выбрав место посуше, сидел в одиночестве до вечера, смотрел, как все более чернеют и чернеют мокрые снега, лежащие вокруг холмов, как зажигаются тусклые керосиновые огни в молчаливой и угрюмой Белоярке. Село было недалеко, но проколоть сгущающуюся темень слабым огоньком было все равно нелегко, и они мерцали, казалось, из сам.ых последних сил, но окончательно все-таки не исчезали.
А где-то в середине пятидесятых, когда повсюду распахивали целину, пашни начали подступать здесь к самым холмам, потом полезли наверх, стали прилипать к отлогим склонам кривыми заплатами. Земля была там каменистой, но поначалу давала хоть и не высокие, но сходные урожаи. Сейчас эти пашни стали совсем скудными, в иные годы, когда в мае не выпадало достаточных осадков, не давали ничего, ибо к июню посевы выгорали начисто. Таких годов в последние полтора десятилетия было больше десяти, семена, горючее, человеческий труд тратились впустую, всем это было ясно в районе и области, там и там Чернышов неоднократно заводил разговор о нецелесообразности сохранения пашен по склонам, холмов, разговор этот и областному и районному начальству был неприятен, ему отвечали, что в общем-то, конечно, на холмах сеять не надо бы, да теперь никто не разрешит сокращать посевные площади.
– Что ж, нынче уродили эти пашни? – спросил Чернышов, кивнув на холмы.
Сапожников всю дорогу был задумчив и теперь вроде не расслышал вопроса, промолчал. Райкомовский шофер, человек лет уже шестидесяти, седой и, как все водители начальственных автомобилей, совершенно неразговорчивый, на этот раз криво усмехнулся и произнес:
– Уродили… Семян и тех не собрали.
– Что же это мы тогда делаем, а? – произнес Чернышов таким тоном, будто делал выговор райкомовскому шоферу. – Земли эти только убыток дают. А мы их каждый год распахиваем, культивируем, засеваем…
– Еще и удобряем, – сказал шофер.
– Как же это назвать?
– Как?! – шофер на секунду повернулся к Чернышову, сердито резанул его взглядом черных глаз из-под белых бровей. – Если бы не я возил начальство, а наоборот… так я бы сказал, как это называется.
И он так бросил вперед машину, что предупреждающе зазвенело что-то, может быть железо расхлябанного капота. Водитель убавил скорость и уронил:
– Извините.
Потом ехали до самых Борисенковых прудов молча, все чувствовали себя как-то неловко, будто невзначай заговорили о непристойностях, и вот, пристыженные за это друг другом, виновато умолкли.
Борисенковыми прудами издавна называлось мельничное водохранилище на степной речушке, протекающей километрах в десяти от районного центра. Водоем был один, но, разлившись меж холмов, он образовывал как бы несколько прудов, соединяемых узкими полосками воды.
Мельница была поставлена когда-то богатым белоярским купцом Борисенковым, откуда и название этого водоема. Обобществленная после революции, мельница еще долго служила людям, а потом, перед войной, в Белоярке был построен большой мельничный комбинат с элеватором, простенькая мельница могла бы еще не год и не два доброе дело делать, но была разобрана, крепкие сосновые бревна пошли на какой-то склад при том же комбинате.
Но все это было давно. Сейчас мельничная плотина, построенная когда-то из огромных лиственничных бревен и каменистой земли, воду не держала. Бревна окончательно еще не сгнили, но вода вымыла из обрешетки плотины землю, камни осели вниз, сквозь щели меж бревен, покрытых зеленой слизью, беспрепятственно текла вода. Степная речка тоже сильно обмелела, лишь в весенние паводки бывшее водохранилище наполнялось доверху. Но когда таяние снегов прекращалось, уровень воды в Борисенковых прудах быстро понижался, и тогда прудов и в самом деле становилось несколько, ибо вода держалась только в самых низких местах.
Огнездье бывшей мельницы было заметно издали. В густых зарослях конопли и крапивы, покрывавших бывшую мельничную усадьбу, торчали толстые черные бревна. Борисенков строил мельницу добротно, фундамент сделал из толстых, чуть ли не в полтора обхвата лиственниц, врыв их глубоко в землю торчком. На таком сплошном деревянном основании мельница сидела мягко, все сооружение тряски не боялось.
По старому взвозу, сейчас заросшему жесткой, высохшей уже правой и низкорослым кустарником, «Волга», подминая колесами ветки и сухие дудки, протиснулась к самому огнездью и остановилась перед стеной крапивы и конопли на довольно просторной поляне. Дальше ходу автомашине не было.
Чернышов и Сапожников вылезли из кабины, взяли из багажника рыболовные снасти и вещмешок, в котором лежал котелок для ухи, хлеб, чайник, пачка чая, несколько головок лука, соль да немного масла в пластмассовой коробке. Мария Ивановна пыталась положить туда еще отварную курицу, круг колбасы, кусок сала, но Чернышов воспротивился: «Что ж мы за рыбаки, коли на уху не наловим себе!» – «Да уж наловите…» – «Ну, голод не тетка, он заставит постараться. А то чаю вскипятим да похлебаем». – «Ну, старайтесь, ладно», – сдалась Мария Ивановна.
– Вечерком, как приедете за нами, посигнальте отсюда погромче, – сказал Сапожников водителю.
– Посигналю, – сказал тот.
«Волга» развернулась и уехала, на поляне сразу стало пустынно и уныло. Чернышов сел на холодный и мокрый от росы истертый жернов, торчащий из земли, стал тоскливо глядеть на гниющий в траве деревянный фундамент бывшей мельницы, слушать долетающий сюда шум падающей сквозь осклизлые бревна старой плотины воды. Шум был еле слышен, и Чернышов думал, что это, в сущности, последние отзвуки когда-то бурлившей тут жизни. Мальчишкой он не раз и не два бывал тут и отчетливо помнил, как весело крутилось за плотиной огромное, как мироздание, мельничное колесо, как гремели каменные жернова, стучали окованные железом колеса бричек, ржали лошади, взлетали под самые тучи человеческие голоса. Ничего этого здесь давно нет, и неясные звуки падающей малосильной воды вот-вот, кажется, затихнут совсем, умрут навсегда, а вместе с ними умрет и остановится вся жизнь, и даже тяжелый ветер, с разбега достигнув огнездья бывшей мельницы, остановится над ним, потеряет всякую силу и иссякнет намертво.
– Почему, почему все проходит бесследно? – вдруг с какой-то болью произнес Чернышов.
Сапожников сидел рядом и рылся в коробке с рыболовными принадлежностями, лежавшей у него на коленях. Подняв голову, он внимательно, с любопытством поглядел на Чернышова.
– Была вот мельница…
– А-а… – Сапожников еще порылся в коробке. – Чего это тебя такие философские мысли обуревают?
– Видно, с того, что грустно… Была речка Белоярка – и исчезла. Была вот мельница – и нет ее…
– Был Александр Македонский – и нет его, – в тон ему сказал Сапожников.
– Ладно, – грустно рассмеялся Чернышов. – Тебе не понять моего состояния.
– Почему же, – возразил Сапожников. – Меня тоже посещают иногда такие мысли. Когда-нибудь вообще все пройдет и жизнь на Земле закончится.
– Ради чего ж тогда жить?
– Да ради того, чтобы жизнь не кончилась.
– То есть… как же это?
– Люди, надо полагать, найдут какую-нибудь другую, пригодную для жизни, планету.
– Фу-ты, черт, договорились! – воскликнул Чернышов, вставая. – Ну, где удить будем? Что сейчас берет?
– На спиннинг может щука схватить. Попробуем пару закидушек бросить на налима, для насадки я несколько кусков мяса захватил. Хотя днем вряд ли он возьмет. А на удочку должен еще елец клевать. Ну и пескарь, конечно.
– Давай мне удочку, – сказал Чернышов.
– Пескарь уже в глубокие ямы скатился, кучей стоит. Пойдем, я знаю где. По пути и червяков накопаем.
5
Елец не брал, а пескари клевали беспрерывно, Чернышов, сидя на теплой кучке соломы, взятой из копешки, которых поблизости от речки на убранном хлебном поле было навалено великое множество, дергал и дергал их из черного, покрытого туманной испариной омута. Небольшие, но сильные рыбины, когда он их снимал с крючка, выгибались в его кулаке, холодили ладонь.
И вдруг ему как-то враз надоело это занятие, он положил удочку на зеленую еще здесь, в тени зарослей, траву, достал сигареты. Вдыхая едкий дым, морщился, но не от дыма, а от отчетливого недовольства собой. Ему казалось, что в нынешний приезд в Белоярку он ведет себя как-то не серьезно, не солидно, задает глупые, никчемные вопросы, вроде – почему, почему все проходит бесследно? Когда копали червей, он опять заговорил на эту тему. Без всякой на то причины раздраженно, будто даже сердясь на кого-то, воскликнул: «Скоро, Леня, и мы с тобой уйдем, как говорится, в мир иной, не оставив следа». – «После тебя останутся твои книжки», – откликнулся Сапожников. Чернышову опять послышалась насмешка в голосе Сапожникова, больно царапнуло это слово – книжки. «Мог бы ведь сказать – произведения, повести, в крайнем случае, книги, – обиженно промолвил Чернышов, выбирая из черной земли красных дождевых червей. – А то – книжки». – «Слушай, Валя! – рассердился Сапожников. – Что ты нынче такой приехал?» – «Какой?» – «Все тебе не так, все тебе не то! Что я ни скажу – тебе чудится в моих словах обидный смысл». – «Извини. Конечно, книжки останутся, будут какое-то время жить. Недолгое…» Сапожников смотрел на Чернышова молча и недоброжелательно, он стоял и вытирал руки пучком травы. Покончив с этим занятием, прежним тоном проговорил: «Вон на тот омуток садись. А я блесну сперва побросаю…»
День только начинался, солнце все упорнее пробивалось сквозь поредевшее разнодеревье, которым поросли берега пруда, туман на воде почти растаял, кое-где лишь покачивались на черной глади неплотные дымные клочья, да и те становились все прозрачнее, все меньше.
«Так и жизнь, – подумал снова Чернышов, – истает и окончится. И чего он злится, что книги, которые он написал, ненадолго переживут его? Что ж, значит, не сумел написать таких, которые волновали бы людей сильнее, а значит, и жили бы после него дольше. Да, не написал таких. А ведь мог бы, мог». Чернышов чувствовал это каким-то глубинным чутьем. Ведь он знал свой народ, его полную драм, трагедий, горя и крови историю. Говорят, история вместе с тем и героическая, ну да, это правильно, кто же с этим спорит, народ, в конце концов, добился социального освобождения, но какой ценой, какой ценой! Он, Чернышов, родился в деревне, в бедной семье. И он знает, как тяжко было жить простому человеку. Ведь что бы в обществе ни случалось, какие бы катаклизмы ни происходили – все ложилось на плечи простых людей. Русский человек сам по себе миролюбивый, добрый, домовитый, а цари частенько заставляли его брать оружие, уходить из дома на войну, чаще всего абсолютно ему непонятную и ненужную, и, ожесточаясь в этой войне, гибнуть где-нибудь далеко за пределами родимой земли. А если, уцелев в очередной войне, он возвращался на родину, дома его ждала обнищавшая семья, беспросветная нужда.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43