Должен.
Но в этот день гнедой гигант прыгал очень неуклюже. Пройдя препятствие, он быстро наклонял голову, и мне, чтобы не скатиться кувырком вниз, приходилось вытягивать руку в сторону, а потом вперед и вниз к его шее, а поводья держать только одной рукой. Вытянутая рука помогала мне удержаться в седле, но этот жест, известный как «остановить такси», вряд ли заслужил бы одобрение Джеймса, который часто ругал его, называя стилем «усталого, побитого или больного любителя».
Маленькое лицо Гуго стало пунцовым, и три маленьких друга мрачно переминались с ноги на ногу позади него. У Гуго не было возможности скрыть провал от остальных школьных товарищей: три друга все видели.
– Я очень сожалею, Гуго, – искренне сказал я, прося прощения за все – за себя, за лошадь, за скачку и за несправедливость судьбы.
Гуго ответил со стоицизмом, который мог бы послужить уроком многим взрослым.
– Я ожидал, что день будет неудачным, – доброжелательно проговорил он. – Ив любом случае кто-то должен прийти последним. Так сказал папа, когда я провалился на истории. – Он посмотрел на гнедого, прощая ему провал, и обратился ко мне: – Думаю, он сильный, а вы как думаете?
– Да, – согласился я. – Он сильный. Очень.
– Ну, – сказал Гуго, поворачиваясь к друзьям, – что я говорил? А теперь нам можно попить чаю.
Поражений было слишком много, чтобы на них не обратили внимание. Дни проходили, и я замечал, как меняется тон, в котором люди разговаривают со мной. Некоторые, и Корин в частности, выказывали что-то, похожее на удовольствие. Другие выглядели смущенными, третьи – сочувствующими, остальные – сожалеющими. Когда я проходил, все головы поворачивались мне вслед, и я мог почти чувствовать сплетни, которые оставлял за своей спиной. Но, в сущности, я не знал, что говорят обо мне, и однажды спросил Тик-Тока.
– Не обращайте внимания, – отмахнулся он. – Стоит выиграть пару скачек, и они снова забросают вас лавровыми венками. Дайте задний ход всему, что они говорят теперь. Это мошкара, гнус, вот и все.
Больше я ничего не смог из него вытянуть.
Вечером в четверг Джеймс позвонил в мою берлогу и попросил зайти к нему домой. Довольно несчастный, я шел в темноте и размышлял, не собирается ли он, подобно двум другим тренерам, найти извинительную причину и взять для своих лошадей кого-то еще. fl не мог обижаться на него. Владельцы, наверное, вынудили его отказаться от жокея, который постоянно портит им настроение.
Джеймс ждал меня возле своего кабинета и отступил на шаг, приглашая меня пройти первым. Он последовал за мной, закрыл дверь и почти агрессивно глядел на меня.
– Я слышал, – сказал он без всякого вступления, – что вы потеряли нерв.
В комнате стало совершенно тихо. Слегка потрескивал огонь в камине. За стеной в просторном боксе лошадь била копытом об пол. Я смотрел на Джеймса, и он мрачно глядел мне прямо в глаза.
Я не отвечал. Молчание затянулось. Я не был удивлен, я догадывался, что болтали обо мне, когда Тик-Ток отказался передать эти разговоры.
– Нельзя упрекать человека, если он потерял нерв, – уклончиво проговорил Джеймс. – Но тренер не может продолжать использовать того, с кем такое случилось.
Я молчал.
Он подождал несколько секунд и продолжал:
– У вас проявляются классические симптомы… Вы тянетесь по кругу почти последним, дергаете лошадь по каким-то непонятным причинам, застреваете на старте, чтобы не попасть в общую кучу, и «останавливаете такси». Вы боитесь упасть. В этом все дело.
Почти оцепенев, я задумался над его словами.
– Несколько недель назад, – продолжал он, – я обещал вам, что если услышу какие-нибудь слухи о вас, то, прежде чем поверить, сам удостоверюсь, правдивы ли они. Помните?
Я кивнул.
– В прошлую субботу несколько человек выразили мне сочувствие, потому что мой жокей потерял нерв. Я не поверил им. Я сам стал внимательно наблюдать за вами.
Я обреченно ждал, когда опустится топор. На этой неделе я проиграл пять раз из семи.
Он резко подошел к креслу возле камина и тяжело опустился в него. Раздраженно бросил:
– Боже мой, да садитесь же, Роб. Только не стойте, как оглушенный буйвол, и не молчите.
Я сел и уставился на огонь.
– Я надеялся, что вы будете отрицать, – проговорил он усталым голосом. – Так это правда?
– Нет, – сказал я.
– Это все, что вы можете сказать? Мало. Что-то случилось. Вы обязаны мне объяснить.
Я обязан ему многим.
– Не могу объяснить, – в отчаянии проговорил я. – Каждая лошадь, с которой я работал в последние три недели, вела себя так, будто ее ноги увязают в патоке. Причина – в этих лошадях… Я остался таким же. – Слова прозвучали несерьезно и невероятно даже для меня самого.
– Определенно вы утратили чувство лошади, – медленно проговорил он. – Наверное, Боллертон прав…
– Боллертон? – вырвалось у меня.
– Он всегда говорил, что вы никудышный жокей, каким вы и были вначале, и что я выдвинул вас слишком быстро… дал вам первоклассных лошадей, а вы еще не созрели для них. Теперь он повсюду самодовольно ходит и заявляет: «Я вам говорил». Он так доволен, что не может говорить ни о чем другом.
– Мне очень жаль, Джеймс, – пробормотал я.
– Вы больны или что? – сердито спросил он.
– Нет, – ответил я.
– Они говорят, что падение с лошади три недели назад напугало вас – в тот день, когда вы упали на голову, и лошадь перекатилась через вас. Но ведь с вами было все в порядке, когда вы уехали домой, разве не так? Я помню, вы немножко ушиблись, но не создалось впечатления, будто вы дрожите от страха, снова упасть.
– Я ни разу и не вспомнил то падение.
– Но почему же? Почему, Роб?
Я покачал головой. Я не знал почему. Он встал и открыл буфет, в котором хранились бутылки и бокалы, налил виски и подал мне.
– Я не могу убедить себя, что вы потеряли нерв, – продолжал Джеймс. – Я вспоминаю, как вы провели скачку с Темплейтом на Святках, всего месяц назад. Вы сделали почти невозможное. Человек не способен так основательно измениться за такой короткий срок. Прежде чем я взял вас, разве не вы работали со всеми неотесанными и опасными лошадьми, когда тренеры не хотели рисковать своими лучшими жокеями? Потому-то я и взял вас, я помню это очень хорошо. И все те годы, что вы где-то провели, нанимаясь пастухом, и разные фокусы в родео… вы не того сорта человек, который вдруг без причины теряет нерв, и особенно в середине самого захватывающего и успешного сезона.
Фактически первый раз за день я улыбнулся, поняв, как сильно я хотел, чтобы он не потерял веру в меня. Я сказал:
– У меня такое чувство, будто я борюсь с туманом. Я стараюсь сделать все, чтобы заставить этих лошадей идти быстрее, но они все полумертвые. Или я полумертвый? Не знаю… Какой-то заколдованный круг,
– Боюсь, что так, – мрачно проговорил он. – И можете представить, какие у меня трудности с владельцами. Все, кто вначале сомневался, теперь укрепились в своих сомнениях. Мне не удается разубедить их… точно паника на бирже: все что-то продают. А вы как плохая акция, от которой надо отделаться.
– На какие скачки я могу надеяться? – спросил я. Он вздохнул:
– Не знаю. У вас могут быть все лошади Брумма, потому что он совершает круиз по Средиземному морю и пока до него еще не дошли слухи… И две мои. Они участвуют на следующей неделе. Остальные – подождем, увидим.
Я едва заставил себя выговорить, но мне надо было знать:
– А как насчет Темплейта?
Он в упор посмотрел мне в глаза.
– Я ничего не слышал от Джорджа Тирролда. Думаю, он согласится, не может же он вышвырнуть вас после того, как вы выиграли для него столько скачек. Он нелегко меняет свое мнение, и тут есть надежда, ведь именно он впервые обратил мое внимание на вас. Если не случится что-нибудь худшее, – добавил он рассудительно, – думаю, вы можете рассчитывать на Темплейта в Зимнем кубке. Но если вы придете с ним последним… это будет конец.
Я встал и допил виски.
– Я выиграю эту скачку. Любой ценой. Выиграю.
Мы молча вместе ехали на скачки на следующий день. Но когда мы добрались туда, я обнаружил, что две из трех моих перспективных лошадей уже больше не мои. Меня, если использовать сильные выражения, выбросили за борт. Владельцы, без церемоний объяснил тренер, считают, что, если они наймут, как планировалось, меня, у них не будет шанса выиграть.
Я стоял возле ворот и следил за скачками, обе лошади прошли хорошо: одна выиграла, и другая финишировала третьей, близко к первым двум. Я рисковал послужить объектом наблюдения других жокеев, тренеров, журналистов, стоявших рядом со мной. Если им хочется видеть, как я воспринимаю чужие победы, ну что ж, это их дело. Точно так же, как мое дело скрыть от них неодолимую горечь от этих двух результатов.
В четвертом заезде я работал со скакуном Джеймса и поднимался из весовой с абсолютной убежденностью, что выиграю. Лошадь была способна победить, я ее знал, она умело преодолевала препятствия и на финише охотно вела борьбу.
Мы пришли последними.
Всю дистанцию я едва мог заставить ее идти за остальной группой, в конце легким галопом она медленно прошла мимо финишного столба с низко опущенной от усталости головой, у меня тоже была опущена голова от поражения и унижения. Я чувствовал себя больным.
Потребовались серьезные усилия, чтобы вернуться назад и слушать похвалы победителям. Мне больше хотелось сесть в «мини-купер» и на большой скорости врезаться в хорошее крепкое дерево.
Веснушчатый парень, который смотрел за лошадьми, явно избегал моего взгляда, когда в паддоке брал у меня поводья. Обычно он приветствовал меня, сияя улыбкой. Я слез с лошади. Там стояли владелец и Джеймс с ничего не выражавшими лицами. Никто ничего не сказал. Говорить было нечего. Наконец, не говоря ни слова, владелец пожал плечами, повернулся на каблуках и ушел.
Я взял седло, и парень увел лошадь.
– Так не может продолжаться, Роб, – проговорил Джеймс.
Я понимал.
– Мне неприятно. Мне очень неприятно, – продолжал он. – Но я вынужден нанять кого-то еще для моих лошадей на завтра.
Я кивнул.
Он бросил на меня изучающий взгляд, в котором первый раз недоумение и сомнение было смешано с жалостью.
Невыносимо.
– Думаю, сегодня после скачек я поеду в Кенсингтон, – сказал я, стараясь, чтобы голос звучал спокойно.
– Очень хорошо, – согласился он, по-видимому, с облегчением от того, что ему не предстояло удручающее совместное возвращение домой. – Мне действительно очень жаль, Роб.
– Да, – согласился я. – Знаю.
Я понес седло в весовую, остро чувствуя взгляды, которые сопровождали меня. Когда я вошел, в раздевалке смолкли все разговоры и повисло тягостное молчание. Я направился к вешалке, положил седло на скамейку и стал снимать жокейскую форму. Я посмотрел на лица, повернутые ко мне, на одних прочел любопытство, на некоторых враждебность, на других сочувствие и на одном или двух удовольствие. Никакого презрения; в раздевалке все испытывали одно чувство: «слава богу, что это не я», и для презрения места не было.
Снова началась обычная болтовня, но со мной никто не заговаривал. Они не знали, что мне сказать. И я тоже не знал.
Во мне было не больше и не меньше смелости, чем всегда. Ведь невозможно, в смятении размышлял я, подсознательно бояться, избегать падения, не думая об этом, особенно для человека, который всю жизнь так высоко ценил риск. Три недели назад я бы расхохотался, если бы мне пришла в голову такая мысль. Но от сокрушительного факта никуда не уйдешь: только девять из двадцати восьми лошадей, с которыми я работал после того, как упал на голову, выступили более-менее прилично. Их готовили разные тренеры, и они принадлежали разным владельцам, а со мной все вели себя одинаково. Лошадей было слишком много, чтобы их вялость была простым совпадением, но, с другой стороны, те, которых у меня забрали, выступили хорошо.
Я кружился в путанице бесплодных мыслей и безнадежной статистики, чувствуя, что рушатся небеса. Я переоделся, причесал волосы и удивился, увидев в зеркале, что выгляжу как обычно.
Я вышел из здания, и, казалось, никто не намерен разговаривать со мной, никто, за исключением потрепанного хорька, который работал, я знал, для незначительной спортивной газеты.
Он стоял с Джоном Боллертоном, но когда заметил меня, направился прямо навстречу.
– О, Финн, – воскликнул он, вытаскивая из кармана блокнот и карандаш и поглядывая на меня с хитрой, злобной улыбкой, – могу я получить список лошадей, на которых вы завтра будете участвовать в скачках? И на следующей неделе?
Я посмотрел на Боллертона. Его тяжелое лицо светилось самодовольным триумфом. Огромным усилием я подавил ярость и скучающим голосом ответил журналисту:
– Спросите у мистера Эксминстера. – Он выглядел разочарованным, но он не знал, как близко к его лицу был мой кулак, просто у меня хватило здравого смысла понять, что швырнуть его черту на рога – худшее из того, что я мог бы сделать.
Я прошел мимо него, лопаясь от злости, но день для меня еще не кончился, совсем не кончился. Корин намеренно попался мне на пути, он остановился и сказал:
– Вы, наверно, видели это? – Он держал в руке газету, для которой писал потрепанный хорек.
– Нет, – ответил я. – И не хочу видеть. Корин хитро улыбнулся, наслаждаясь ситуацией.
– Я считаю, вам нужно подать в суд. Все так думают. Когда вы прочтете, вы тоже захотите подать на них в суд. Нельзя игнорировать такое, иначе все будут думать…
– Каждый имеет право думать, черт возьми, что ему нравится, – грубо перебил я, пытаясь обойти его.
– Прочтите, – настаивал Корин, поднося листок к моим глазам. – Уже все прочли.
Против воли я начал читать:
"Задумывался ли кто – нибудь, почему один человек бывает храбрым, а другой трусливым? Или почему человек храбр в одном случае и труслив в другом ?
Может, все дело в гормонах? Может, ушиб головы способен нарушить химический обмен, который определяет мужество? Кто знает? Кто знает?
Жокей стипль – чеза, потерявший после падения нерв, – жалкое зрелище. В этом могли убедиться любители скачек. Но если иногда такое состояние вызывает глубокое сочувствие, потому что человек ничего не может с собой поделать, то в других случаях каждый имеет право спросить у жокея: правильно ли он поступает, если продолжает участвовать в скачках и выпрашивает у владельцев лошадей?
Публика требует за свои деньги полноценного зрелища. Если жокей не может обеспечить ей такого зрелища, потому что он боится травмы, не значит ли это, что он получает гонорар нечестным путем?
Но, конечно, это вопрос только времени, в конце концов владельцы и тренеры откажутся от такого человека и вынудят его уйти в отставку, защищая интересы публики, чтобы ей не приходилось выбрасывать деньги на ветер.
И это будет справедливо!"
Я вернул Корину газету и попытался расслабить болезненную судорогу, сводившую мне челюсть.
– Я не могу подать на них в суд, – заметил я. – Они не упомянули моего имени.
Казалось, он не удивился, и я тотчас же понял, что он все знал заранее. Он просто хотел насладиться, наблюдая за тем, как я читаю, и в его глазах все еще мелькала очень мерзкая улыбка.
– Что я сделал вам, Корин, – спросил я, – почему вы так ведете себя со мной?
Он отпрянул назад и тихо пробормотал:
– Мм… ничего…
– Тогда мне жаль вас, – холодно проговорил я. – Жаль вашу посредственную, трусливую, мелкую душу.„
– Трусливую? – воскликнул он, вздрагивая и краснея. – Кто вы, чтобы называть кого-то трусливым? Смешно слышать такое от того, кто сам трус. Подождите, все узнают… Подождите, я расскажу…
Но я не стал ждать. С меня было достаточно, и даже больше чем достаточно. Я поехал домой в Кенсингтон в таком глубоком и ужасном отчаянии, что даже не надеялся жить дальше.
В квартире никого не было, и удивительно, но царил полный порядок. Я сделал вывод, что семья уехала. Кухня подтвердила мой вывод. Холодильник зиял пустотой: ни еды, ни молока, ни в хлебнице хлеба, ни в вазе фруктов.
Вернувшись в безмолвную гостиную, я достал из буфета почти полную бутылку виски и лег, вытянувшись на диване. Я открыл бутылку и сделал два больших глотка. Спирт резко обжег мне десны и вызвал судорогу в пустом желудке. Я вставил пробку и поставил бутылку на пол рядом с диваном. Какой смысл напиваться, подумал я, утром будет еще хуже. Конечно, я могу быть пьяным несколько дней, но в конце концов от этого не станет лучше. Мне вообще уже не будет лучше. Все кончено. Все разбито. Все ушло.
Я провел много времени, разглядывая руки. Руки. Воздействие, какое они оказывали на лошадей, всю мою взрослую жизнь давало мне средства к существованию. Они выглядели точно так же, как всегда. Нервы и мускулы, сила и чувствительность – ничего не изменилось. Но память о последних двадцати восьми лошадях отрицала этот очевидный факт. Память тяжелая, обременительная, неуступчивая.
Я не умел ничего другого – только работать с лошадьми – и не хотел ничего другого.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24
Но в этот день гнедой гигант прыгал очень неуклюже. Пройдя препятствие, он быстро наклонял голову, и мне, чтобы не скатиться кувырком вниз, приходилось вытягивать руку в сторону, а потом вперед и вниз к его шее, а поводья держать только одной рукой. Вытянутая рука помогала мне удержаться в седле, но этот жест, известный как «остановить такси», вряд ли заслужил бы одобрение Джеймса, который часто ругал его, называя стилем «усталого, побитого или больного любителя».
Маленькое лицо Гуго стало пунцовым, и три маленьких друга мрачно переминались с ноги на ногу позади него. У Гуго не было возможности скрыть провал от остальных школьных товарищей: три друга все видели.
– Я очень сожалею, Гуго, – искренне сказал я, прося прощения за все – за себя, за лошадь, за скачку и за несправедливость судьбы.
Гуго ответил со стоицизмом, который мог бы послужить уроком многим взрослым.
– Я ожидал, что день будет неудачным, – доброжелательно проговорил он. – Ив любом случае кто-то должен прийти последним. Так сказал папа, когда я провалился на истории. – Он посмотрел на гнедого, прощая ему провал, и обратился ко мне: – Думаю, он сильный, а вы как думаете?
– Да, – согласился я. – Он сильный. Очень.
– Ну, – сказал Гуго, поворачиваясь к друзьям, – что я говорил? А теперь нам можно попить чаю.
Поражений было слишком много, чтобы на них не обратили внимание. Дни проходили, и я замечал, как меняется тон, в котором люди разговаривают со мной. Некоторые, и Корин в частности, выказывали что-то, похожее на удовольствие. Другие выглядели смущенными, третьи – сочувствующими, остальные – сожалеющими. Когда я проходил, все головы поворачивались мне вслед, и я мог почти чувствовать сплетни, которые оставлял за своей спиной. Но, в сущности, я не знал, что говорят обо мне, и однажды спросил Тик-Тока.
– Не обращайте внимания, – отмахнулся он. – Стоит выиграть пару скачек, и они снова забросают вас лавровыми венками. Дайте задний ход всему, что они говорят теперь. Это мошкара, гнус, вот и все.
Больше я ничего не смог из него вытянуть.
Вечером в четверг Джеймс позвонил в мою берлогу и попросил зайти к нему домой. Довольно несчастный, я шел в темноте и размышлял, не собирается ли он, подобно двум другим тренерам, найти извинительную причину и взять для своих лошадей кого-то еще. fl не мог обижаться на него. Владельцы, наверное, вынудили его отказаться от жокея, который постоянно портит им настроение.
Джеймс ждал меня возле своего кабинета и отступил на шаг, приглашая меня пройти первым. Он последовал за мной, закрыл дверь и почти агрессивно глядел на меня.
– Я слышал, – сказал он без всякого вступления, – что вы потеряли нерв.
В комнате стало совершенно тихо. Слегка потрескивал огонь в камине. За стеной в просторном боксе лошадь била копытом об пол. Я смотрел на Джеймса, и он мрачно глядел мне прямо в глаза.
Я не отвечал. Молчание затянулось. Я не был удивлен, я догадывался, что болтали обо мне, когда Тик-Ток отказался передать эти разговоры.
– Нельзя упрекать человека, если он потерял нерв, – уклончиво проговорил Джеймс. – Но тренер не может продолжать использовать того, с кем такое случилось.
Я молчал.
Он подождал несколько секунд и продолжал:
– У вас проявляются классические симптомы… Вы тянетесь по кругу почти последним, дергаете лошадь по каким-то непонятным причинам, застреваете на старте, чтобы не попасть в общую кучу, и «останавливаете такси». Вы боитесь упасть. В этом все дело.
Почти оцепенев, я задумался над его словами.
– Несколько недель назад, – продолжал он, – я обещал вам, что если услышу какие-нибудь слухи о вас, то, прежде чем поверить, сам удостоверюсь, правдивы ли они. Помните?
Я кивнул.
– В прошлую субботу несколько человек выразили мне сочувствие, потому что мой жокей потерял нерв. Я не поверил им. Я сам стал внимательно наблюдать за вами.
Я обреченно ждал, когда опустится топор. На этой неделе я проиграл пять раз из семи.
Он резко подошел к креслу возле камина и тяжело опустился в него. Раздраженно бросил:
– Боже мой, да садитесь же, Роб. Только не стойте, как оглушенный буйвол, и не молчите.
Я сел и уставился на огонь.
– Я надеялся, что вы будете отрицать, – проговорил он усталым голосом. – Так это правда?
– Нет, – сказал я.
– Это все, что вы можете сказать? Мало. Что-то случилось. Вы обязаны мне объяснить.
Я обязан ему многим.
– Не могу объяснить, – в отчаянии проговорил я. – Каждая лошадь, с которой я работал в последние три недели, вела себя так, будто ее ноги увязают в патоке. Причина – в этих лошадях… Я остался таким же. – Слова прозвучали несерьезно и невероятно даже для меня самого.
– Определенно вы утратили чувство лошади, – медленно проговорил он. – Наверное, Боллертон прав…
– Боллертон? – вырвалось у меня.
– Он всегда говорил, что вы никудышный жокей, каким вы и были вначале, и что я выдвинул вас слишком быстро… дал вам первоклассных лошадей, а вы еще не созрели для них. Теперь он повсюду самодовольно ходит и заявляет: «Я вам говорил». Он так доволен, что не может говорить ни о чем другом.
– Мне очень жаль, Джеймс, – пробормотал я.
– Вы больны или что? – сердито спросил он.
– Нет, – ответил я.
– Они говорят, что падение с лошади три недели назад напугало вас – в тот день, когда вы упали на голову, и лошадь перекатилась через вас. Но ведь с вами было все в порядке, когда вы уехали домой, разве не так? Я помню, вы немножко ушиблись, но не создалось впечатления, будто вы дрожите от страха, снова упасть.
– Я ни разу и не вспомнил то падение.
– Но почему же? Почему, Роб?
Я покачал головой. Я не знал почему. Он встал и открыл буфет, в котором хранились бутылки и бокалы, налил виски и подал мне.
– Я не могу убедить себя, что вы потеряли нерв, – продолжал Джеймс. – Я вспоминаю, как вы провели скачку с Темплейтом на Святках, всего месяц назад. Вы сделали почти невозможное. Человек не способен так основательно измениться за такой короткий срок. Прежде чем я взял вас, разве не вы работали со всеми неотесанными и опасными лошадьми, когда тренеры не хотели рисковать своими лучшими жокеями? Потому-то я и взял вас, я помню это очень хорошо. И все те годы, что вы где-то провели, нанимаясь пастухом, и разные фокусы в родео… вы не того сорта человек, который вдруг без причины теряет нерв, и особенно в середине самого захватывающего и успешного сезона.
Фактически первый раз за день я улыбнулся, поняв, как сильно я хотел, чтобы он не потерял веру в меня. Я сказал:
– У меня такое чувство, будто я борюсь с туманом. Я стараюсь сделать все, чтобы заставить этих лошадей идти быстрее, но они все полумертвые. Или я полумертвый? Не знаю… Какой-то заколдованный круг,
– Боюсь, что так, – мрачно проговорил он. – И можете представить, какие у меня трудности с владельцами. Все, кто вначале сомневался, теперь укрепились в своих сомнениях. Мне не удается разубедить их… точно паника на бирже: все что-то продают. А вы как плохая акция, от которой надо отделаться.
– На какие скачки я могу надеяться? – спросил я. Он вздохнул:
– Не знаю. У вас могут быть все лошади Брумма, потому что он совершает круиз по Средиземному морю и пока до него еще не дошли слухи… И две мои. Они участвуют на следующей неделе. Остальные – подождем, увидим.
Я едва заставил себя выговорить, но мне надо было знать:
– А как насчет Темплейта?
Он в упор посмотрел мне в глаза.
– Я ничего не слышал от Джорджа Тирролда. Думаю, он согласится, не может же он вышвырнуть вас после того, как вы выиграли для него столько скачек. Он нелегко меняет свое мнение, и тут есть надежда, ведь именно он впервые обратил мое внимание на вас. Если не случится что-нибудь худшее, – добавил он рассудительно, – думаю, вы можете рассчитывать на Темплейта в Зимнем кубке. Но если вы придете с ним последним… это будет конец.
Я встал и допил виски.
– Я выиграю эту скачку. Любой ценой. Выиграю.
Мы молча вместе ехали на скачки на следующий день. Но когда мы добрались туда, я обнаружил, что две из трех моих перспективных лошадей уже больше не мои. Меня, если использовать сильные выражения, выбросили за борт. Владельцы, без церемоний объяснил тренер, считают, что, если они наймут, как планировалось, меня, у них не будет шанса выиграть.
Я стоял возле ворот и следил за скачками, обе лошади прошли хорошо: одна выиграла, и другая финишировала третьей, близко к первым двум. Я рисковал послужить объектом наблюдения других жокеев, тренеров, журналистов, стоявших рядом со мной. Если им хочется видеть, как я воспринимаю чужие победы, ну что ж, это их дело. Точно так же, как мое дело скрыть от них неодолимую горечь от этих двух результатов.
В четвертом заезде я работал со скакуном Джеймса и поднимался из весовой с абсолютной убежденностью, что выиграю. Лошадь была способна победить, я ее знал, она умело преодолевала препятствия и на финише охотно вела борьбу.
Мы пришли последними.
Всю дистанцию я едва мог заставить ее идти за остальной группой, в конце легким галопом она медленно прошла мимо финишного столба с низко опущенной от усталости головой, у меня тоже была опущена голова от поражения и унижения. Я чувствовал себя больным.
Потребовались серьезные усилия, чтобы вернуться назад и слушать похвалы победителям. Мне больше хотелось сесть в «мини-купер» и на большой скорости врезаться в хорошее крепкое дерево.
Веснушчатый парень, который смотрел за лошадьми, явно избегал моего взгляда, когда в паддоке брал у меня поводья. Обычно он приветствовал меня, сияя улыбкой. Я слез с лошади. Там стояли владелец и Джеймс с ничего не выражавшими лицами. Никто ничего не сказал. Говорить было нечего. Наконец, не говоря ни слова, владелец пожал плечами, повернулся на каблуках и ушел.
Я взял седло, и парень увел лошадь.
– Так не может продолжаться, Роб, – проговорил Джеймс.
Я понимал.
– Мне неприятно. Мне очень неприятно, – продолжал он. – Но я вынужден нанять кого-то еще для моих лошадей на завтра.
Я кивнул.
Он бросил на меня изучающий взгляд, в котором первый раз недоумение и сомнение было смешано с жалостью.
Невыносимо.
– Думаю, сегодня после скачек я поеду в Кенсингтон, – сказал я, стараясь, чтобы голос звучал спокойно.
– Очень хорошо, – согласился он, по-видимому, с облегчением от того, что ему не предстояло удручающее совместное возвращение домой. – Мне действительно очень жаль, Роб.
– Да, – согласился я. – Знаю.
Я понес седло в весовую, остро чувствуя взгляды, которые сопровождали меня. Когда я вошел, в раздевалке смолкли все разговоры и повисло тягостное молчание. Я направился к вешалке, положил седло на скамейку и стал снимать жокейскую форму. Я посмотрел на лица, повернутые ко мне, на одних прочел любопытство, на некоторых враждебность, на других сочувствие и на одном или двух удовольствие. Никакого презрения; в раздевалке все испытывали одно чувство: «слава богу, что это не я», и для презрения места не было.
Снова началась обычная болтовня, но со мной никто не заговаривал. Они не знали, что мне сказать. И я тоже не знал.
Во мне было не больше и не меньше смелости, чем всегда. Ведь невозможно, в смятении размышлял я, подсознательно бояться, избегать падения, не думая об этом, особенно для человека, который всю жизнь так высоко ценил риск. Три недели назад я бы расхохотался, если бы мне пришла в голову такая мысль. Но от сокрушительного факта никуда не уйдешь: только девять из двадцати восьми лошадей, с которыми я работал после того, как упал на голову, выступили более-менее прилично. Их готовили разные тренеры, и они принадлежали разным владельцам, а со мной все вели себя одинаково. Лошадей было слишком много, чтобы их вялость была простым совпадением, но, с другой стороны, те, которых у меня забрали, выступили хорошо.
Я кружился в путанице бесплодных мыслей и безнадежной статистики, чувствуя, что рушатся небеса. Я переоделся, причесал волосы и удивился, увидев в зеркале, что выгляжу как обычно.
Я вышел из здания, и, казалось, никто не намерен разговаривать со мной, никто, за исключением потрепанного хорька, который работал, я знал, для незначительной спортивной газеты.
Он стоял с Джоном Боллертоном, но когда заметил меня, направился прямо навстречу.
– О, Финн, – воскликнул он, вытаскивая из кармана блокнот и карандаш и поглядывая на меня с хитрой, злобной улыбкой, – могу я получить список лошадей, на которых вы завтра будете участвовать в скачках? И на следующей неделе?
Я посмотрел на Боллертона. Его тяжелое лицо светилось самодовольным триумфом. Огромным усилием я подавил ярость и скучающим голосом ответил журналисту:
– Спросите у мистера Эксминстера. – Он выглядел разочарованным, но он не знал, как близко к его лицу был мой кулак, просто у меня хватило здравого смысла понять, что швырнуть его черту на рога – худшее из того, что я мог бы сделать.
Я прошел мимо него, лопаясь от злости, но день для меня еще не кончился, совсем не кончился. Корин намеренно попался мне на пути, он остановился и сказал:
– Вы, наверно, видели это? – Он держал в руке газету, для которой писал потрепанный хорек.
– Нет, – ответил я. – И не хочу видеть. Корин хитро улыбнулся, наслаждаясь ситуацией.
– Я считаю, вам нужно подать в суд. Все так думают. Когда вы прочтете, вы тоже захотите подать на них в суд. Нельзя игнорировать такое, иначе все будут думать…
– Каждый имеет право думать, черт возьми, что ему нравится, – грубо перебил я, пытаясь обойти его.
– Прочтите, – настаивал Корин, поднося листок к моим глазам. – Уже все прочли.
Против воли я начал читать:
"Задумывался ли кто – нибудь, почему один человек бывает храбрым, а другой трусливым? Или почему человек храбр в одном случае и труслив в другом ?
Может, все дело в гормонах? Может, ушиб головы способен нарушить химический обмен, который определяет мужество? Кто знает? Кто знает?
Жокей стипль – чеза, потерявший после падения нерв, – жалкое зрелище. В этом могли убедиться любители скачек. Но если иногда такое состояние вызывает глубокое сочувствие, потому что человек ничего не может с собой поделать, то в других случаях каждый имеет право спросить у жокея: правильно ли он поступает, если продолжает участвовать в скачках и выпрашивает у владельцев лошадей?
Публика требует за свои деньги полноценного зрелища. Если жокей не может обеспечить ей такого зрелища, потому что он боится травмы, не значит ли это, что он получает гонорар нечестным путем?
Но, конечно, это вопрос только времени, в конце концов владельцы и тренеры откажутся от такого человека и вынудят его уйти в отставку, защищая интересы публики, чтобы ей не приходилось выбрасывать деньги на ветер.
И это будет справедливо!"
Я вернул Корину газету и попытался расслабить болезненную судорогу, сводившую мне челюсть.
– Я не могу подать на них в суд, – заметил я. – Они не упомянули моего имени.
Казалось, он не удивился, и я тотчас же понял, что он все знал заранее. Он просто хотел насладиться, наблюдая за тем, как я читаю, и в его глазах все еще мелькала очень мерзкая улыбка.
– Что я сделал вам, Корин, – спросил я, – почему вы так ведете себя со мной?
Он отпрянул назад и тихо пробормотал:
– Мм… ничего…
– Тогда мне жаль вас, – холодно проговорил я. – Жаль вашу посредственную, трусливую, мелкую душу.„
– Трусливую? – воскликнул он, вздрагивая и краснея. – Кто вы, чтобы называть кого-то трусливым? Смешно слышать такое от того, кто сам трус. Подождите, все узнают… Подождите, я расскажу…
Но я не стал ждать. С меня было достаточно, и даже больше чем достаточно. Я поехал домой в Кенсингтон в таком глубоком и ужасном отчаянии, что даже не надеялся жить дальше.
В квартире никого не было, и удивительно, но царил полный порядок. Я сделал вывод, что семья уехала. Кухня подтвердила мой вывод. Холодильник зиял пустотой: ни еды, ни молока, ни в хлебнице хлеба, ни в вазе фруктов.
Вернувшись в безмолвную гостиную, я достал из буфета почти полную бутылку виски и лег, вытянувшись на диване. Я открыл бутылку и сделал два больших глотка. Спирт резко обжег мне десны и вызвал судорогу в пустом желудке. Я вставил пробку и поставил бутылку на пол рядом с диваном. Какой смысл напиваться, подумал я, утром будет еще хуже. Конечно, я могу быть пьяным несколько дней, но в конце концов от этого не станет лучше. Мне вообще уже не будет лучше. Все кончено. Все разбито. Все ушло.
Я провел много времени, разглядывая руки. Руки. Воздействие, какое они оказывали на лошадей, всю мою взрослую жизнь давало мне средства к существованию. Они выглядели точно так же, как всегда. Нервы и мускулы, сила и чувствительность – ничего не изменилось. Но память о последних двадцати восьми лошадях отрицала этот очевидный факт. Память тяжелая, обременительная, неуступчивая.
Я не умел ничего другого – только работать с лошадьми – и не хотел ничего другого.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24