Остановить или переменить этого никак нельзя - человек слишком ничтожен перед законами всесильного Космоса. Нынешняя цивилизация трагически рухнет, вот и намечен список ученых, художников, философов, чье наследие должно быть сохранено для будущего. Кроме того, нет смысла будоражить людей несбыточными химерами, люди должны быть подготовлены к предстоящей катастрофе и должны воспринять ее спокойно, с достоинством, как суровую неизбежность. - А-а! - сказал Батюнин и налил из графинчика еще по стопке. - Ну, мотив серьезный... Прошу! Вы мне открыли глаза на происходящее... Они вновь выпили, и Корф с отвращением покосился на остатки водки в графинчике, на полузасохший искрошившийся сыр в тарелке, затем все-таки выбрал кусочек и пожевал. Один глаз у него приобрел стишком уж фиолетовый оттенок, и у Батюнина от этого установилось несоответствующее моменту игривое расположение духа. - Благодарю вас, - сказал он весело и свободно, возвращая бумаги Корфу. И кто же все-таки за вашей спиной, Бог или сатана, Геннадий Акилович? Я имею в виду ломавшего вас. - Не то и не другое! - воскликнул Корф, и ответная приветливая улыбка раздвинула его губы. - Просто самая примитивная неооходимость. - А если я не соглашусь? - не унимался все больше приходивший в отличное настроение Батюнин. - Ах, оставьте фантазии, уважаемый Михаил Степанович! - с живостью подхватил Корф. - Это никак невозможно, об этом я вам даже думать не рекомендую! Трагически опасно! - Почему, почему? - добивался Батюнин. - Я сам себе хозяин, наконец-то у нас объявлена демократия, и позвольте уж мне быть свободным человеком! - Еще одно трагическое недоразумение! - воскликнул Корф и озарился яркой фиолетовой улыбкой, даже его превосходные, крепкие зубы просияли. - Это вам только кажется, Михаил Степанович, что вы сами себе хозяин, это оптический обман, мираж воображения, галлюцинация души! А на самом деле ничего подобного нет и быть не может. Михаил Степанович, вы же умный человек, не старайтесь Быть смешным - у вас не получится... Давайте, я вас отвезу в нашу нотариальную контору, мы быстренько все оформим, и вы действительно станете сам себе хозяином! - А если я положу на вас крест, Геннадий Акилович? - поинтересовался Батюнин. - Ради Бога, валяйте, Михаил Степанович... Если вам доставит удовольствие, развеет всякие гнусные сомнения - валяйте! - торжественно разрешил Корф и гордо выпрямился, - Не боитесь развеяться яко прах? - теперь уже не совсем уверенно спросил Батюнин, и его гость, весь заструившись фиолетовым, раскатисто захохотал. - То-то же, милый Михаил Степанович, то-то же! - возгласил он многозначительно. - Сами боитесь? Правильно боитесь! Жизнь одна, другой не будет даже у гения! - И все же при самом горячем желании я не могу подписать ваши бумаги, угрюмо сказал Батюнин, привычно прихватывая горлышко графина и вновь наполняя рюмки. - Я - честный человек, я - гол как сокол, у меня не осталось ни одной самой завалящей работы... Ни эскиза, ни наброска - все продано и пропито! Вот только каминная решетка, выполненная по моей прихоти в пору расцвета соцреализма. Что вы так трагически смотрите, я ведь весь свой долгий век был изгоем, все свое вбухал в русскую идею, и вот... завершение- пришлось отдавать свое самое дорогое за кусок хлеба, за бутылку водки... И я, поверьте, мой странный и непонятный гость, рад своей нищете, по крайней мере даже сейчас ничего подписывать не придется, терпеть не могу никаких бумаг... Чего же вы скалитесь? - Вашей детской наивности! - с готовностью откликнулся Корф, ярко полыхая фиолетовым и заставляя Батюнина невыносимо страдать. - Посмотрите, Михаил Степанович, внимательно, здесь ничего не пропущено? В руках у него оказался роскошный альбом-каталог, на суперобложке одна из самых любимых картин Батюнина "Обнаженная в ландышах" и его имя - крупно и золотом. Корф, явно наслаждаясь, пометил и протянул альбом хозяину. И старый художник, не желая того, принял его занемевшими руками, сразу опустившимися от тяжести на стол. Взгляд у него стал почти безумным, и, когда он развернул книгу и стал неуверенно листать ее, переворачивая каждую страницу словно могильную плиту, лоб у него покрылся холодной испарйной. Наконец он поднял страдающие, больные глаза и не увидел своего страшного гостя. - Не может быть, - обреченно сказал он. - Этого никогда не было... ложь, наваждение... мистификация! Как вы устроили? - Помилуйте, какие могут быть сомнения? - донесся до него чей-то далекий, хотя и знакомый уже голос. - Вы держите альбом в руках, неужели вы не верите сооственным глазам? Налью еще по рюмочке, с вашего разрешения. Должны вы успокоиться, Михаил Степанович, нельзя так... Что вы! Вы стишком дорого стоите... Вы должны верить. Прошу вас, прошу... - Черта с два! Меня никому не околпачить, любезнейший Геннадий Акилович, я слишком долго жил! - вновь запротестовал художник, стараясь по-прежнему не поддаваться искушению. Перед ним потихоньку уже начинало проясняться, и он, выхватив стопку из рук Корфа, залпом выпил лимонную, по-стариковски крякнул, потер почемуто руки, пожевал бескровными губами и сказал: - Знаете, дорогой Геннадий Акилович, мне кажется, становится чересчур прохладно. Я разожгу камин... это всегда делал Игорек, да... вот сегодня его почему-то нет и нет... Вы не против? - Отчего же? Конечно, нет, -отозвался Корф и шевельнулся, устраиваясь удобнее. Он давно взял себя в руки и уже предчувствовал близкое завершение своей миссии. Сначала нужно было сделать главное, подписать соглашение, а потом можно будет не спеша и основательно разобраться со всей остальной чертовщиной. Время и возможность для этого представятся... Ему не понравился мгновенный, брошенный на него взгляд хозяина: какая-то странность в посгрожавшем лице, в губах - змеящаяся короткая усмешка, но все это тоже могло только показаться - чужой дом, чужая душа потемки, как говорят в этой дикой стране, и лучше всего хранить спокойствие и выдержку. И Корф послал хозяину легкую, безмятежную и понимающую улыбку. Батюнин, присев перед камином, сложил в нем дрова, подсунул под них кусочек сухой бересты и чиркнул спичкой. "Чудак, чудак, - подумал Корф с невольным чувством собственного превосходства, глядя на художника, протянувшего руки к разгоравшемуся огоньку. - какая жарища, а ему холодно... Чудак... Что это... Бог мой..." Он еще успел подтянуть к себе бумаги, оставленные хозяином на столе, успел схватить другой рукой свой изящный, крокодиловой кожи, дипломатик и слегка приподняться. Но в следующее мгновение, совершенно парализованный, рухнул обратно, и закипавший в нем крик беззвучно оборвался. "Вот она, их тайная и страшная власть, - еще успели промелькнуть у него в голове короткие и рваные мысли. - Я, кажется, схожу с ума... Плата за самонадеянность..." И все дальнейшее он мог только видеть, осмысливать он уже ничего больше не мог - мозг оцепенел. Огонь разгорелся необычайно быстро каким-то одним беззвучным взрывом, и тотчас стала светиться, раскаляясь, каминная решетка. Колдовской рисунок на ней пришел в бесконечное, затягивающее кротовое движение. И сразу же пространство этого неодолимого движения раздвинулось, и художник, до сих пор согбенный, с опущенными плечами, выпрямился, широко раскинул руки, словно стремясь охватить всю свою бешено несущуюся в вечность вселенную, и Корф вторично содрогнулся от неизъяснимого чувства сладострастного ужаса. У него на глазах вершилось невероятное - вместо глубокого и бессильного старика перед ним возник ослепительно юный, смеющийся от неведомого счастья человек. И затем он растаял, исчез в веселом и буйном пламени, и тогда Корф увидел, что горит уже весь дом, со звоном трескаются и рассыпаются стекла, из всех дверей рвется огненный, гудящий ветер. Корф хотел вскочить и бежать и по-прежнему не мог шевельнуться. Теперь и ему самому было не страшно, - его все сильнее и властнее охватывало теплое чувство возвращения к самому дорогому и заветному в себе, давно забытому. Старый дом, построенный еще в начале почти пролетевшего века, обрушился во внутрь себя, и высоко в небо понесся столб огня и дыма. Именно в этот момент, расталкивая сбежавшихся на пожар местных обывателей, бестолково кричавших друг другу о вызове пожарных, о ведрах и баграх и про всякую иную чепуху, о коей любит кричать, выказывая свою природную смекалку и смелость, всякий русский человек на пожаре, осооенно когда все уже сгорело и тушить больше нечего, и появился посланный Батюниным в Москву на Арбат тот самый соседский Игорек с тяжелой, набитой продуктами и бутылками хозяйственной сумкой. Вся жизнь, казалось, сосредоточилась сейчас в его потрясенных глазах, устремленных на опадающее пламя, дожиравшее остатки старого дома. Он выронил сумку из рук и завороженно двинулся к пожарищу. Его окликнули раз и другой, затем, видя, что он ничего не слышит, один из пожилых мужчин выскочил из толпы и, подскочив к очумевшему мальчишке, схватил его за плечи и рванул назад. - Стой! Спятил! Сгоришь, поросенок! Здесь уже ничем не поможешь! - Да, - сказал Игорь, крупно вздрагивая. - Он ведь обо всем этом вчера говорил... а я ничего не понял... Как же так... А я? - Ты что? Думаешь, там... кто-то сгорел? Здесь, говорят, старый художник жил... еще из тех застойных времен... говорят, совершенно неудачник... а? спросил мужчина, по-прежнему придерживая чересчур уж впечатлительного и нервного паренька за плечи и легонько отталкивая его подольше от огня. Ответа от своего невольного подопечного он не получил, но, встретив его взгляд, отдернулруки и торопливо попятился. Его словно потянуло куда-то в провальную глубь, и от предчувствия неумолимо близившегося обрыва закружилась голова, - он долго не мог прийти в себя, а когда очнулся, вокруг почти никого больше не было.
1 2
1 2