А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Но, черт подери, почему бы и Аральскому морю, раскатившемуся на десятки тысяч квадратных верст, не преподнести колумбу хотя бы один сюрприз?
«Константин» уже доказал командиру свою преданность, и в душе Алексея Ивановича угнездилась та таинственная связь с кораблем, утешнее которой для мореплавателя нет ничего. И потому, невзирая на дурную погоду, они, то есть «Константин» и лейтенант Бутаков, быстро и решительно пересекали море.
Быстрота и решительность этого рейда под зарифленными парусами предвещали что-то значительное и важное. Это подсказывала Бутакову интуиция, а она есть у моряков, как и у влюбленных.
В двенадцатый день сентября море отсалютовало «Константину» бессчетными залпами: шхуна приближалась к неизвестному острову. Остров словно бы догорал вместе с вечерней зарей, берега дрожали в неверных сумерках и почти совсем уж пропали из виду, когда «Константин» успокоился на якорях.
Сон бежал не одного Бутакова. Вон Тарас Григорьевич на «табурете», вон Вернер с Ксенофонтом Егоровичем у правого борта, а Макшеев на юте… Что они? Слушают валторны прибоя? А может, их мысли далече от этих широт? Луна властвует над приливами в морях, запах земли – над приливами в сердце.
Пахло не только землей – пахло тайной. Во тьме привставало на цыпочках Неизвестное. Бутаков знал, что по заре увидит песок и камни, саксаул и тростники, овраги и заливы. И все же то было Неизвестное, близость ощущалась трепетно.
Есть прелесть в уединенных местах, будь то старица, долина или заброшенный карьер с лебедой и лопухами. Но прелесть десятикратная, особая, ни с чем не сравнимая в клочке суши, никогда не виданной ни одним человеком, в клочке суши, окруженной морем.
Да, были на острове и уходящий к горизонту саксаул, и луга, и тальник, и розовые озера, песчаник, бугры – все было, что представлялось мысленно накануне. Но «люди здесь еще не бывали»! И от этого замирало сердце.
Мешкать не приходилось: осенние норд-осты снижали уровень устья Сыр-Дарьи, экспедиция, чего доброго, могла не попасть на зимовье.
Бутаков и его команда не знали роздыха. Работали до темноты, вставали с рассветом, опять в полную силу владело артельное чувство «одной упряжки».
Акишев и Макшеев измерили остров; площадь его равнялась территории некоторых государств Германии – остров отнял у моря верст двести квадратных, не меньше.
Штурман Поспелов, поместившись в утлом челночке, промерял наперекор бурной погоде залив с юго-восточной стороны. Вернер обследовал соляные озера и надеялся найти каменный уголь.
Приказчик Захряпин упоенно озирал остров. Чем не место для поселения рыболовецкой ватаги? Всего вдоволь, а муку и водку завезти можно. Он добьется перевода сюда своих артельщиков. Должно, уж воротились они на Кос-Арал, в устье Сыра, и ведать не ведают, какую райскую обитель приглядел для них Николай Васильевич. Э, черти собачьи: «Камень на шею – да и в воду»… И Федор Степанович не останется в обиде. Вот, дорогой капитан Мертваго, вот какая пустынь, в самый раз схорониться от всего грешного и суетного…
Шевченко рисовал гористый берег безыменного острова.
Была высокая отрада в том, как скоро и точно взор отыскивал и цепко схватывал особенности пейзажа. Была высокая отрада в том, чтобы передать этот свет удивительной чистоты и силы и эти не резкие, но такие колоритные оттенки. И никаких эффектов, ничего пышного, кричащего: сдержанная прелесть, горделивая скромность.
Он сознавал, что достиг мастерства, что глаз остер и меток, рука послушна, краски и линии верны и что все отлично. И, сознавая это, хмурился, словно боясь что-то спугнуть в себе самом, в душе своей.
Не первый день работал он под аральским небом, в этом море света, но, как всегда, пейзаж был труден; лаконичный, краткий, он требовал, чтобы мастер «сжался» в две-три определяющие черты. Шевченко воссоздавал его не печальным, каким он показался бы кому-нибудь другому, несмотря на могучее освещение, а может быть, благодаря этому беспощадному освещению. Шевченко воссоздавал его сурово-серьезным, по-рембрандтовски серьезным, правда, с легким налетом задумчивой грусти. И так же, как у позднего Рембрандта, в пейзажах этих преобладали буровато-красные и золотисто-желтые тона.
Он работал часами, будто жара и жажда были не властны над ним, бурча ругательства или бормоча ласково, словно стращая и уговаривая не то самого себя, не то кисти и краски, а скорее все это вместе…
Хорошая выдалась неделя: Бутаков говорил, что не знал более счастливых дней. Фельдшер Истомин выпячивал грудь:
– Все я-с, Алексей Иванович!
Бутаков смотрел на него с веселым недоумением.
– Мясо! – важно пояснил материалист лекарь.
Наконец-то, наконец охотничья натура медика развернулась вовсю. Да и было где развернуться: остров изобиловал антилопами-сайгаками. Эти животные со светло-бурой, золотившейся на солнце шерстью отличались доверчивостью антарктических пингвинов. Но мясо у них было куда лучше пингвиньего, оно могло бы восхитить и не таких гастрономов, как изголодавшийся народ со шхуны «Константин».
Истомин сколотил партию добытчиков. Потребовалось вмешательство лейтенанта, чтобы ограничить число волонтеров. Бутаков отрядил в команду фельдшера тех матросов, что бестрепетно поддержали своего командира в поглощении червивой солонины. «Добродетель достойна поощрения», – с шутливой назидательностью изрек Бутаков.
Ветер, старый соглядатай, исправно доносил сайгакам: «Идут люди», но ни самцы-рогоносцы, ни пугливые самки не чуяли в том беды. Неторопливо паслись они утром и вечером, когда зной не силен, а в полуденные часы задремывали за буграми, под жиденькой тенью. От волков сайгаки улепетывали стремглав, людей же, простаки, подпускали близко.
16
На восьмой день все были в сборе. Никто не считал исследования законченными, громче других сетовал фельдшер-охотник (пуды сайгачьего мяса, по его мнению, еще недостаточно подкрепили экипаж), но все понимали, что норд-осты не шутят и пора поспешать на зимовку в устье Сыра, на остров Кос-Арал.
Возвращение? Да, конечно. Но прежде еще одна разведка, беглая, недолгая, приблизительная разведка. У большого острова есть соседи. Как же к ним не заглянуть? Вон милях в семи – узенькая полоска воды, поросшая камышами, ни дать ни взять – лошадиная гривка, а за нею – островок. Да и по южную сторону, через пролив, тоже островок. Семейка, архипелаг…
«Обретенные открытия» были обозначены на карте. Бутаков с Поспеловым склонились над нею умиленно, как над колыбелью.
Бутаков взял карандаш. Помедлил. Потом легко, без нажима, размашисто написал: «Царские острова». И поднял голову. С минуту они смотрели друг на друга – лейтенант и штурман.
– Тэ-э-кс, – процедил Бутаков с внезапным раздражением. Поспелов молчал. Но он уже не склонялся над картой. Он стоял, опустив руки, лицо его было бледным.
– Тэ-э-кс, – повторил Бутаков почти злобно. – Теперь – всем сестрам по серьгам. – И написал, вдавливая буквы: «Остров Николая», «Остров Наследника», «Остров Константина», – всем сестрам по серьгам…
Они опять посмотрели друг на друга в упор. Бутаков первым отвел глаза.
– Вот и все, Ксенофонт Егорович. – Голос у него был виноватый. Он помолчал, натянуто усмехнулся: – А поздних наших потомков, школяров, будут сечь, коли по тупости памяти не упомнят сих наименований. Так, что ли, господин штурман?
– Императрицу позабыли, господин лейтенант! – глухо отозвался Поспелов.
Бутаков швырнул карандаш, дернул плечом и вышел из каюты. Карандаш скатился на пол, штурман пнул его ногой, бормоча гневно: «Всем сестрам по серьгам»…
Минуту спустя Ксенофонт Егорович выглянул из каюты, увидел Вернера:
– Тарасий где?
– Известно, – улыбнулся Томаш, – в «княжестве».
Шевченко нравилось возиться на камбузе, в «Ванькином княжестве», как прозвали матросы кухонный закуток денщика Тихова.
Тарас Григорьевич, наверное, затруднился бы объяснить это неожиданное, лишь в экспедиции возникшее пристрастие. Тут многое исподволь сплелось. Не казарменное, по гроб ненавистное, было в Ванюшкином хозяйстве, а вовсе иное, домашнее, крестьянское чудилось. И в нехитром, но серьезном деле приготовления корабельных блюд, повторяющихся, как и в мужицком быту, борщей и каш, тоже крылось что-то стародавнее. Давным-давно в имении мальчонка Тарас был поваренком… А борщ? Помнится, у неких старичков в Киеве едал он славные борщи со свежей капустой, сухими карасями и какими-то приправами. Но не в борщах была суть. Казалось порою, что это вовсе и не судовая кухня, а осчастливил наконец господь бог – обрел Тарас свое гнездо, свою хату с двумя тополями у плетня, а жинка вот сию минуту вбежит…
То были даже и не мысли, а как бы тени от облаков. Ванюша Тихов не пугал их, не мешал им, и Шевченко по душе было помогать «хлопчику» кухарничать.
– Тарасий! – позвал Ксенофонт Егорович.
Шевченко шагнул к нему, отирая руки тряпкой. Штурман схватил его за локоть и зашептал сбивчиво, комкая фразы, зашептал про то, как Бутаков совершил «обряд крещения».
Никогда еще Шевченко не видел Ксенофонта в столь сильном возбуждении. Тихий, задумчивый, а вон как распалился…
Он испытывал к Поспелову, боцманскому сыну, труженику, симпатию искреннюю, очень теплую и про себя жалел его, по-братски жалел, будучи уверен, что Ксенофонт из тех, кому суждено окунуть сирую душу в штоф зелена вина да и спиться с круга. Порой сходились они: беседы их были незатейливы, не трогали предметов важных, но они предавались беседе с сердечной доверительностью, и она была им куда нужнее всяческих мудреных рассуждений. Теперь же, слушая лихорадочный шепот Ксенофонта, Шевченко и понимал причину его ярости и дивился этой ярости.
– Нет, ты представь, представь… – В уголках сухих губ прилипли табачные крошки. – Зачем так-то, а9 Зачем? Ведь он инструкцию смел нарушить? Ведь смел? А? – Светлые, в красноватых жилках глаза налились слезами. – Что же он так-то? Зачем? Ему предписаний таких не было… Понимаешь? Не было ведь, чтобы так именовать. А он… Что же это, а?
Штурман умолк, как захлебнулся, выхватил из-за борта сюртука книгу, сунул ее Шевченко.
– Вот, прочти, страницу одну прочти. Я заложил, прочти, Тарасий. – Круто повернулся и оставил Шевченко. Тот растерянно посмотрел ему вслед.
Книга оказалась сочинением Головнина.
По обыкновению моряков, уходящих в дальнее плавание, лейтенант припас с полдюжины вот таких обстоятельных «Путешествий». Некоторые из них Шевченко читал, хотя, признаться, и перемахивал страницы, пестревшие названиями парусов и стеньг, всей той англо-голландской смесью, которая прочно внедрилась в язык русских моряков со времен Петра. Сочинения Головнина Тарас Григорьевич прочитал с интересом неподдельным, радуясь слогу, как радовался другой ссыльный – поэт-декабрист Кюхельбекер… Однако какое касательство имел знаменитый в свое время капитан флота к нынешнему гневу Ксенофонта Егоровича, Шевченко не понимал, и на указанную Поспеловым страницу взглянул он с рассеянным недоумением. Взглянул и прочел:
«Если бы нынешнему мореплавателю удалось сделать такие открытия, какие сделал Беринг и Чириков, то не токмо все мысы, острова и заливы американские получили бы фамилии князей и графов, но и даже по голым каменьям рассадил бы он всех министров и всю знать; и комплименты свои обнародовал бы всему свету… Беринг же, напротив того, открыв прекраснейшую гавань, назвал ее по имени своих судов: Петра и Павла; весьма важный мыс в Америке назвал мысом Св. Илии, по имени святого, коего в день открытия праздновали; купу довольно больших островов, кои ныне непременно получили бы имя какого-нибудь славного полководца или министра, назвал он Шумагина островами, потому что похоронил на них умершего у него матроса сего имени». Так вот оно что! Молодчина старик Головнин! Уж этот не стал бы марать карту именами царя и царских отпрысков. Эх, Алексей Иванович, Алексей Иванович, грустно, брат. Не на все, видать, хватает у тебя пороху.
17
Наступает час, когда продолжение всякого длительного плавания кажется почти немыслимым.
Не бог весть что за перл был Кос-Арал, где экспедиции предстояло зимовать, но рисовался он землей обетованной, и в двадцать второй день сентября 1848 года на шхуне воцарилось едва сдерживаемое ликование. Плавание подходило к концу.
Как все молодое и одинокое, Арал бурлил. Он был молод, ибо родился совсем недавно – в первом тысячелетии до нашей эры. Он был одинок, ибо не сообщался с другими морями.
Уже вечерело, когда форштевень «Константина» мягко и властно вклинился в плотные буроватые воды сыр-Дарьинского устья.
На шхуне пальнули из пушки и закричали «ура».
Ночью во Владимире (Вместо послесловия)
В кромешной тьме – она пахла расталой землею, – в той тьме, что бывает на дорогах при первых, дружно взявшихся оттепелях, влеклась пароконная телега, и ее медлительное движение сопровождалось квелым позвякиванием колокольцев, храпом приморившихся лошадей да тяжелыми перебивчивыми шлепками комьев грязи.
Еще вчера снег лежал. Но в марте на санный путь надежда плоха. Днем припекло, капель рассыпалась цыганским бубном, тракт распустило, хоть караул кричи.
Правда, унтер-офицеру корпуса жандармов в Муроме без задержки сменили сани на телегу. Однако и на телеге никак более шести-семи верст в час не получалось, вот и не поспели засветло в губернский город Владимир.
Ямщик уж с этим смирился. Он дремал, посапывая в бороду, а когда телега ухала в колдобину, вздрагивал и ругался матерно. Ехал он так, как ездят мужики-обозники – подвернув ноги, опираясь задом на пятки, сунув руки в рукава нагольного тулупчика.
Жандармский унтер лежал, вытянувшись во весь свой немалый рост, ткнувшись лицом в охапку сена. Хоть и ни к черту дорога, но унтер доволен. Доставил, как приказано, арестанта в Вятку, а возвращаясь, столковался в Нижнем с каким-то человеком и повез его на казенных в Москву. Человек не поймешь какого чина-звания, да червонец-то не валяется, а жалованьем только дурак жив.
Колокольцы звякали. С колес, шурша и пришлепывая, опадали комья грязи и опять наворачивались на ободья толстым вязким слоем. Черным-черна была дорога, и черный костлявый лес напирал на нее, а то вдруг отступал, и тогда казалось, что тьма тоже пятится.
Попутчик жандармского унтера, свесив ноги, обутые в теплые бархатные сапоги, курил, поглядывая на затаившийся и поверху будто встрепанный лес. Из этих вот лесов выныривали некогда удальцы-разбойнички, молотили «по дворянским-то головушкам да по спинушкам купеческим».
Когда выбираешься из долгого заточенья, с оторопью и болью осознаешь громаду утраченных лет. И на какую бы пору ни пришлись годы неволи, на молодость ли, на зрелость или старость, думаешь, что именно они, именно эти годы похоронили самую сочную пору твоей жизни.
Забрехали деревенские псы. Лошади, чуя жилье, норовили к воротам свернуть, но возница огрел их кнутом, и бедняги, всхрапнув, потащились смиренно дальше.
Да, неволя отошла в прошлое. А впереди? Кто ждет? Что ждет? Первый визит – в Академию художеств. Потом в Эрмитаж. И в волшебную оперу. И непременно, непременно услышать музыку Шопена… Поселиться на Васильевском острове, и чтоб ни дня попусту. Ни единого дня. Чудотворен резец гравера! Кто знал бы, кроме богачей, полотна великих мастеров, когда бы не было гравюр? Ах, как славно будет в Питере, на Васильевском острове, в обители старых друзяков-живописцев. И надо думать, невольничью музу ждет благосклонный прием.
Все это так, все это так… Но есть и другое, есть нечто, теснит оно душу. Толкуют: со смертью императора Николая изменится многое. Дай-то боже. Герцен звал царя Неудобозабываемым Тормозом. Лучше не скажешь! Тормоз околел, его сволокли в Петропавловский собор. Но, братцы мои, други милые, оглянитесь, зорче оглянитесь: сколь их на Руси, других-то тормозов, а? И вот костенит душу вопрос: не замаячит ли сызнова огромный Тормоз? Не замаячит ли? Вот он вопрос, никуда не деться…
Заморившиеся лошади добрались до губернского Города Владимира в третьем часу ночи. Грязное крыльцо станции освещал фонарь. Из конюшен хорошо, густо несло навозом, прелой соломой.
Шевченко слез с телеги и пошел на станцию. Он отворил дверь, его обдало теплом, устоявшимся запахом чайных опивков и свечного нагара.
На станции давно уж дожидались подставы пассажиры московского дилижанса. Добросовестно опорожнив большой самовар, они осовели и клевали носами, а которые уже и позасыпали, запрокинув головы, скособочившись, как бы надвое переломившись, словом, в тех немыслимых позах, в каких спят на станциях православные. Шевченко ухмыльнулся: в самый раз были бы тут карандаш Агина и кисть Федотова… Под усами Тараса Григорьевича улыбка еще не сгасла, когда он словно бы наткнулся на пристальный взгляд какого-то проезжего господина в расстегнутом сюртуке с погонами капитана первого ранга.
1 2 3 4 5 6 7 8 9