Они не замечали усмешки, с какой посматривал на Уливи и его собутыльников молчаливый шатен с высоким лбом и орлиным носом. Даже не сведущий в медицине человек догадался бы, что этот юноша едва оправился от приступа тропической малярии – таким изможденным и желтым было его лицо. Одетый в турецкое платье, он расположился несколько в стороне и после тоста Уливи лишь приподнял свою рюмку и поставил, не пригубив.
Альфред – так звали юношу в турецком платье – был удивлен, что русские, такие, по-видимому, серьезные и положительные, принимают за чистую монету болтовню всей этой компании. Впрочем, еще месяц назад ему, Альфреду, все они тоже казались чрезвычайно милыми. Да, месяц назад, приехав в Хартум с бароном Мюллером, Альфред Брем не подозревал, что все эти Уливи, Лумелло, Вессье и прочие не кто иные, как мошенники и убийцы.
Узнал он про них от них же. Как все негодяи, они не стеснялись, когда речь заходила о «друге-приятеле». Уливи, например, ничуть не таил, что аптекарь Лумелло, обделывая свои тайные делишки, связанные с перепродажей слоновой кости, отравил, как крыс, несколько соперников, а Вессье, торговец черным деревом и шкурами леопардов, держит гарем и до смерти избивает невольниц. Лумелло и Вессье, в свою очередь, охотно рассказывали, что Уливи, этот седовласый итальянец, часто потчующий их ромом и сигарами, этот примерный католик наживается торговлей рабами…
Альфред тихонько поднялся, подошел к краю террасы и, опершись спиной о столб, поглядел в сад. Сад был в лунных отсветах, в четких тенях. Брем вздохнул: точь-в-точь как дома. И увидел усадьбу в Тюрингии, лица отца, матери, братьев. Нынче ему особенно взгрустнулось. Днем этот задиристый барон Мюллер распек препаратора Брема за то, что тот изготовил мало птичьих чучел. «И ведь отлично знает, – обиженно думал Альфред, – как меня терзала малярия. Так нет: сто тридцать чучел ему мало…»
– Простите, я решился нарушить ваше уединение… Барон, с которым вы имеете удовольствие путешествовать, сказал мне, что вы тоже натуралист. Очень приятно встретить коллегу.
Брем протянул Ценковскому руку:
– Вы льстите мне, господин Ценковский. Я, право, дилетант.
Ценковский шутливо погрозил Альфреду пальцем:
– Эге, да вы скромник! А что скажете о «Материалах к познанию птиц»?
Брем и обрадовался и смутился.
– Да… но… Но книги, о которых вы упоминаете, написаны не мною.
– Позвольте, позвольте, – смешался Ценковский. – Неужели мне изменяет память?
– Только на имя.
– Что вы хотите сказать?
– Я хочу сказать, что автор их Брем. Но не Альфред, а Людвиг.
– Ах, вот оно что, – протянул Ценковский. – Он ваш родственник?
– Людвиг Брем – мой отец, – со сдержанной гордостью отвечал юноша.
Ценковский хлопнул себя по лбу:
– А я, однако, хорош! Как было не сообразить? «Материалы» выданы в свет, кажется, лет двадцать, двадцать пять тому назад, а вы в то время, должно быть, еще и не родились. Правда?
Все это было сказано дружески просто, с доброй улыбкой, и Брема потянуло откровенно поговорить с этим худощавым, некрасивым голубоглазым человеком, потянуло рассказать ему и о нынешней стычке с бароном, и о своих нильских впечатлениях, и даже о сокровенном – о замыслах написать когда-нибудь такую поэтическую книгу про жизнь животных, чтобы ее прочли многие люди, далекие и от науки, и от природы, прочли и ощутили бы волшебство лесов, рек, степей… Альфред даже немного испугался своего внезапного душевного порыва и быстро глянул на Ценковского с застенчивой полуулыбкой.
Догадался ли тот, как одиноко этому юноше среди хартумских «соотечественников», а может, просто надоело Льву Семеновичу слушать болтовню на террасе, но только взял он Брема под руку и пошел с ним сквозь рваный лунный свет по черным садовым теням.
Егор Петрович вскоре заметил исчезновение молодых людей и позавидовал им.
«Соотечественники» пили обстоятельно и пьянели с тупой неуклонностью, как офицеры в русских захолустных гарнизонах. Егор Петрович принужденно улыбался и обдумывал благовидный предлог ретирады. Ну, что, в самом-то деле, сидеть у разливанного ромового моря? Да и персона господина полковника – Ковалевский дважды или трижды уточнял: он-де подполковник, но все упрямо величали его чином выше, – кажется, не занимает больше «соотечественников». Он ведь уже доложил, куда и для чего направляются четверо русских. При слове «золото» Уливи стал прозрачно-трезв, подобрался, напрягся. Но так длилось не больше минуты. Потом Егору Петровичу пришлось выслушать пространное и мрачное рассуждение о «невероятном коварстве негров» и о том, что белый, появившийся в долине реки Тумат, непременно будет умерщвлен отравленной стрелой. Ковалевский пробовал возражать: у него, дескать, найдется охрана.
– Из кого же? – осведомился Уливи.
– Негры-солдаты, – отвечал Ковалевский.
Негоциант сделал красноречивый жест: они-то и прикончат уважаемого полковника… Не все разделяли предсказания хозяина. Однако все утверждали, сочувственно покачивая головой, что экспедиция вряд ли обернется счастливо: и золота полковник не сыщет, и заболеет наверняка.
Рассуждения на эту тему заключил аптекарь Лумелло.
– Оставайтесь-ка с нами, – улыбался он, показывая дурные зубы. – Нет? Ну так выпьем, господа!
И вот они пьют уже второй час.
Доктор Пенне, склонив лысую, желтую голову, перебирал струны гитары и порывался тянуть фальцетом песенку Беранже «Мои дни осуждены…».
Слово «осуждены» не нравилось отравителю Лумелло.
– Осуждены? – негодовал пьяный аптекарь; его маленькие, близко посаженные глазки буравили доктора. – Осуж-де-ны? Эт-то мы еще поглядим!
Доктор отмахивался. Барон Мюллер, плотный, мясистый человек, оглядывался вокруг с таким видом, будто поджидал обидчика, которого он, барон Мюллер, видит бог, вздует как следует. Торговец черным деревом Вессье рассказывал что-то сальное о «прелестницах абиссинках»; при этом он целовал кончики своих пальцев и все пытался хлопнуть Ковалевского по плечу.
Наконец Егор Петрович стал откланиваться.
– Куда же вы? – изумился Уливи, и Ковалевскому, как давеча, когда речь зашла о золоте, показалось, что негоциант мгновенно стал прозрачно-трезв. – Куда же вы, дорогой полковник? Мы еще грянем баркаролу из «Фенеллы». Мы тут отлично все спелись, – добавил он с двусмысленной улыбкой.
Егор Петрович остался: неловко было обидеть гостеприимного хозяина. Веселье, если только все, что происходило на террасе, можно было назвать весельем, продолжалось.
И вдруг вся компания притихла.
Он всегда появлялся внезапно, этот иезуит, – длинный, постный, с узким лицом и недобрыми умными глазами. И в этих внезапных его появлениях всегда было нечто устрашающее.
Падре Рилло привычно поднял руку для благословения, но, увидев красные лоснящиеся физиономии своей паствы, опустил руку и сказал:
– Добрый вечер. – Голос у него был звучный, энергический.
– Добрый вечер, падре, – послышалось со всех сторон, – добрый вечер.
Рилло направился к Егору Петровичу.
– Рад видеть вас еще раз, – сказал падре по-русски, к великому удивлению всех присутствующих.
Не удивились двое: Ковалевский и Никола Уливи.
– Кофе, падре? – спросил хозяин.
– Да, кофе, – ответил Рилло, не взглянув на Уливи и садясь рядом с Ковалевским.
Они познакомились утром. Едва барка подвалила к Хартуму, как на борт поднялись миссионеры, среди них был и Рилло. Но еще задолго до хартумского знакомства Ковалевский был наслышан об этом неутомимом служителе Ватикана – имя его частенько появлялось в европейских газетах. Особенно громко прозвучало оно после ловких политических комбинаций падре Рилло в Сирии.
Утром на дахабия Ковалевский узнал из уст Рилло, что отныне падре со своей братией приступает к широкой миссионерской деятельности именно там, где Егору Петровичу, по просьбе египетского правительства, поручалось разведать золотые россыпи. Но падре, впрочем, умолчал о том, что его миссия печется не столько о вящей славе господней, сколько о пополнении ватиканской казны, а сверх того, и о проникновении некой европейской державы в Судан и Эфиопию.
Егору Петровичу иезуиты с их девизом «цель оправдывает средства» были, мягко выражаясь, неприятны. Все это, впрочем, не помешало Ковалевскому еще утром оценить Рилло, обширную его начитанность, познания в русском языке.
Теперь, сидя рядом с горным инженером, прихлебывая мелкими глоточками горячий мокко, Рилло повел речь о том, не согласится ль Егор Петрович… Он умолк и обвел своими суровыми глазками «соотечественников».
– Я хочу, – сказал падре, – говорить с нашим гостем на его языке. Язык этот нравится мне чрезвычайно. А говорить на нем приходится, к сожалению, редко. Надеюсь, вы извините?
– О, пожалуйста, пожалуйста, – ответил за всех Никола Уливи.
А доктор Пенне бодро предложил:
– Господа, сразимся?
Все поднялись и перешли гуськом в комнаты. Питие было окончено, начинался вист.
– Я ваш избавитель. – Падре метнул презрительный взгляд в спины удалявшихся гостей. (Ковалевский пожал плечами.) – Итак, Егор Петрович, – продолжал иезуит, отчетливо выговорив имя и отчество Ковалевского, – я убежден, что имею в вас человека просвещенного и добросердечного. Поверьте, – он сделал протестующий жест, – это не пустая похвала…
Рилло отхлебнул кофе и начал выстраивать фразу за фразой по всем правилам хорошо затверженной русской грамматики.
Мысли, высказанные им, сводились к следующему: различия меж церковью католической и православной, к каковой принадлежит уважаемый Егор Петрович, не могут, разумеется, помешать им, то есть господину Ковалевскому и ему, падре Рилло, не могут помешать им объединить свои усилия, дабы нести свет Христова учения в африканскую тьму…
Егор Петрович затеребил ус.
– Господин Рилло, я не миссионер.
– Знаю, – остановил его иезуит. – Мы и не просим, чтобы вы читали проповеди или совершали требы. Но помогите это сделать другим.
Ковалевский почувствовал раздражение.
– Господин Рилло, говорите прямо.
Падре посмотрел ему в глаза.
– Благодарю за откровенность, – сказал он очень спокойно. – Говорить прямо. Как сие? Без обяков?
Ковалевский не удержался от улыбки:
– Без обиняков.
– Благодарю вас. Итак, без обиняков. – Он опять заглянул в глаза Ковалевскому. – Я прошу вас взять с собою наших священников.
Егор Петрович откинулся в кресле. Его коробило от этого заглядывания. Он забарабанил пальцами по колену. «Тэк-с, тэк-с… Так вот куда ты метишь, птичка божья». И, подумав, ответил:
– Не могу. Без разрешения каирских властей не могу.
Рилло поджал губы. Такого поворота он не ждал. Но падре великолепно владел собой.
– А местный генерал-губернатор вам не указ? – спросил он медленно.
– Нет, господин Рилло, не указ, – отрезал Ковалевский.
Рилло допил чашку кофе.
– Очень жаль, – произнес он бесстрастно. – Жаль, когда интересы высшие, – он возвел глаза к потолку, – уступают в нашем сердце низшим.
– Совершенно справедливо, – с подчеркнутой значительностью ответил Ковалевский.
– Ну хорошо, Егор Петрович, – вздохнул падре. – А не поможете ли вы мне в другом?
– В чем же?
Рилло улыбнулся:
– Что нового в российской словесности?
– О! Вы и за ней следите? Очень приятно. Вот теперь вы найдете во мне миссионера. – И он придвинулся к Рилло…
Когда дом наконец опустел и затих, Никола Уливи торопливо прошел в глубину сада. Там среди мимоз в беседке ждал его Рилло.
– Послушайте, Уливи, – устало проговорил падре, – мне с каждым днем все хуже…
Уливи знал, что Рилло жестоко страдает дизентерией. «Однако, черт побери, – злобно думал Уливи, – нашел время распространяться о своих болезнях».
– Я говорю не для того, чтобы вызвать ваше сочувствие, сын мой, – иронически сказал Рилло, – хотя, конечно, вы сострадательный христианин.
– Ну-ну, – пробурчал охотник за рабами. – К чему это, отец?
– А вот к чему, Никола. – Голос падре стал жестким. – Если меня не станет, карты повезете вы.
– Они согласны? – громко прошептал Уливи. – Согласны?
– Боже мой, боже мой, – кротко проговорил Рилло, – какая алчность сожигает вашу грешную душу.
Уливи криво ухмыльнулся.
– Вы сами отвезете карты в Рим, – повторил Рилло властным тоном.
– Конечно, падре. Но…
– Что «но»? – недовольно спросил иезуит. – Какие еще «но»?
– Я хочу сказать… – Уливи проглотил слюну. – Я хочу сказать – в том случае повезу, если мне дадут эти чертовы мужланы.
– Вы возьмете карты у молодого. Его не пришлось долго уговаривать. – Рилло поднялся. – Доброй ночи, сын мой.
4
Голубой Нил бывает красным: в период бурных дождей он несет глинистую землю Абиссинского нагорья. Но теперь, в феврале, Голубой Нил отражал безоблачное небо.
По выходе из Хартума открылось желтое блюдце плоского островка. Зеленоватыми осклизлыми бревнами крокодилы млели под солнцем.
Поля и сады левобережья уступали натиску ив и тамарисков. Ивы и тамариски были в цепких тенетах ползучих растений.
Журавлиные стаи покидали ночлег. Шумной армадой уходили они на север – к Средиземному морю и далее, далее, к берегам Волги.
Ковалевский провожал их взглядом.
– Домой, – вздохнул он.
– В этих перелетах есть нечто таинственное, не познанное еще наукой, – ученым тоном сказал Ценковский. – Вчера мы говорили с Бремом…
Ковалевский наморщил облупившийся нос.
– Они домой улетают, – повторил Егор Петрович укоризненно: как, мол, вы, Левушка, не понимаете.
– Мда-с, – рассеянно отозвался тот. – А знаете, Егор Петрович, жаль, вы не познакомились короче с Альфредом. Отличный юноша, честное слово.
– Зато я короче познакомился с падре Рилло, – обронил Ковалевский. – Вот и еще, еще летят, домой, к нам домой…
Разговор с иезуитом оставил неприятный осадок. Смутная тревога овладела Ковалевским. Почему? Он и сам не знал. Но избавиться от нее не мог.
Вот если бы Фомин, двадцатилетний Илюшка Фомин, уральский мастеровой, рассказал о своей давешней беседе с падре, если бы рассказал… Но Илюшка и не думал рассказывать. Он слонялся по барке, глазел на берега и посвистывал с видом человека, которому сам черт не брат.
Все еще ощущая смутную тревогу и не понимая причин ее, Ковалевский принялся измерять скорость течения реки. Ценковский помогал. Оказалось, Голубой Нил бежал шибче главного Нила.
– На версту с половинкой, – объявил Егор Петрович.
– Ну, вот… – сказал Левушка с таким видом, точно внушал Ковалевскому: «Видите, Егор Петрович, как оно, а вы что-то не в себе».
– Гм… гм… – пробормотал Ковалевский, и это означало: «В самом деле, чего я хмару на себя напустил?» И, повеселев, окликнул Ценковского: – Смотрите-ка!
Над баркой реял и всплескивал трехцветный русский флаг.
– Картинно, – сказал Ценковский.
– Не в том суть, Левушка.
– А в чем?
– Ужели не догадываетесь? На Голубом Ниле – впервые! Ай да мы!
– Это уже слава, – полушутя ответил Ценковский.
Барка шла медленно. Вода в реке стояла низко, мели проступали, как лысины. Нильская синь густела, принимая малахитовый оттенок, к берегам теснился, поднимаясь все выше, тропический лес.
Ночами выли гиены. У Бородина по спине бегали мурашки: он полагал, что гиены – это что-то из геенны, из адской преисподней. Гиппопотамы тяжело возились в воде и оттискивали следы на прибрежных полянах. Фомин, разглядывая глубокие вмятины, скреб подбородок: «Вколачивают, что сваю…» Цапли цепенели среди водяных лилий; Егор Петрович не мог решить, кто изящнее – птицы или цветы… А Лев Семенович Ценковский страдал от того, что скопища саранчи обгладывали листву великолепных деревьев… И все четверо хохотали до слез, когда жители какой-то деревни показали, как они ловят обезьян.
Способ был уморительно прост. В лесной чаще выставлялся жбан с хмельным напитком. Обезьяны сбегались толпой, пихаясь и скаля зубы, припадали к жбану. И пили. Ух и пили, пропойцы! Потом дурачились и куражились, потом засыпали и в эти минуты весьма походили на тех, кто произошел от обезьян. Охотники преспокойно запихивали пьяниц в мешки. Бал был кончен, попугаи насмешничали в ветвях.
Но плеск гиппопотамов в реке, вой гиен, проклятая саранча, захмелевшие обезьяны – все было пустяком в сравнении с ночным львиным рыком.
Едва он раздавался, Ценковский крадучись сходил на берег. Он шел с ружьем и обмирал со страху. Но именно потому он и отправлялся в одиночестве, что его одолевал страх. Он хотел приучить себя к «гласу царя зверей». Ведь наступит время, он останется один в бедной деревушке собирать этнографические и ботанические материалы для Академии наук и Географического общества. Ему придется совершать продолжительные походы по лесам. Он, Лев, должен – должен, и баста! – победить свой страх перед львами.
А еще – впрочем, он не очень-то верил в удачу – у него была тайная цель: сразить «царя» меткой пулей и насладиться почтительным восхищением не только арабов-матросов, не только Бородина с Фоминым, но и Егора Петровича.
1 2 3 4 5 6 7
Альфред – так звали юношу в турецком платье – был удивлен, что русские, такие, по-видимому, серьезные и положительные, принимают за чистую монету болтовню всей этой компании. Впрочем, еще месяц назад ему, Альфреду, все они тоже казались чрезвычайно милыми. Да, месяц назад, приехав в Хартум с бароном Мюллером, Альфред Брем не подозревал, что все эти Уливи, Лумелло, Вессье и прочие не кто иные, как мошенники и убийцы.
Узнал он про них от них же. Как все негодяи, они не стеснялись, когда речь заходила о «друге-приятеле». Уливи, например, ничуть не таил, что аптекарь Лумелло, обделывая свои тайные делишки, связанные с перепродажей слоновой кости, отравил, как крыс, несколько соперников, а Вессье, торговец черным деревом и шкурами леопардов, держит гарем и до смерти избивает невольниц. Лумелло и Вессье, в свою очередь, охотно рассказывали, что Уливи, этот седовласый итальянец, часто потчующий их ромом и сигарами, этот примерный католик наживается торговлей рабами…
Альфред тихонько поднялся, подошел к краю террасы и, опершись спиной о столб, поглядел в сад. Сад был в лунных отсветах, в четких тенях. Брем вздохнул: точь-в-точь как дома. И увидел усадьбу в Тюрингии, лица отца, матери, братьев. Нынче ему особенно взгрустнулось. Днем этот задиристый барон Мюллер распек препаратора Брема за то, что тот изготовил мало птичьих чучел. «И ведь отлично знает, – обиженно думал Альфред, – как меня терзала малярия. Так нет: сто тридцать чучел ему мало…»
– Простите, я решился нарушить ваше уединение… Барон, с которым вы имеете удовольствие путешествовать, сказал мне, что вы тоже натуралист. Очень приятно встретить коллегу.
Брем протянул Ценковскому руку:
– Вы льстите мне, господин Ценковский. Я, право, дилетант.
Ценковский шутливо погрозил Альфреду пальцем:
– Эге, да вы скромник! А что скажете о «Материалах к познанию птиц»?
Брем и обрадовался и смутился.
– Да… но… Но книги, о которых вы упоминаете, написаны не мною.
– Позвольте, позвольте, – смешался Ценковский. – Неужели мне изменяет память?
– Только на имя.
– Что вы хотите сказать?
– Я хочу сказать, что автор их Брем. Но не Альфред, а Людвиг.
– Ах, вот оно что, – протянул Ценковский. – Он ваш родственник?
– Людвиг Брем – мой отец, – со сдержанной гордостью отвечал юноша.
Ценковский хлопнул себя по лбу:
– А я, однако, хорош! Как было не сообразить? «Материалы» выданы в свет, кажется, лет двадцать, двадцать пять тому назад, а вы в то время, должно быть, еще и не родились. Правда?
Все это было сказано дружески просто, с доброй улыбкой, и Брема потянуло откровенно поговорить с этим худощавым, некрасивым голубоглазым человеком, потянуло рассказать ему и о нынешней стычке с бароном, и о своих нильских впечатлениях, и даже о сокровенном – о замыслах написать когда-нибудь такую поэтическую книгу про жизнь животных, чтобы ее прочли многие люди, далекие и от науки, и от природы, прочли и ощутили бы волшебство лесов, рек, степей… Альфред даже немного испугался своего внезапного душевного порыва и быстро глянул на Ценковского с застенчивой полуулыбкой.
Догадался ли тот, как одиноко этому юноше среди хартумских «соотечественников», а может, просто надоело Льву Семеновичу слушать болтовню на террасе, но только взял он Брема под руку и пошел с ним сквозь рваный лунный свет по черным садовым теням.
Егор Петрович вскоре заметил исчезновение молодых людей и позавидовал им.
«Соотечественники» пили обстоятельно и пьянели с тупой неуклонностью, как офицеры в русских захолустных гарнизонах. Егор Петрович принужденно улыбался и обдумывал благовидный предлог ретирады. Ну, что, в самом-то деле, сидеть у разливанного ромового моря? Да и персона господина полковника – Ковалевский дважды или трижды уточнял: он-де подполковник, но все упрямо величали его чином выше, – кажется, не занимает больше «соотечественников». Он ведь уже доложил, куда и для чего направляются четверо русских. При слове «золото» Уливи стал прозрачно-трезв, подобрался, напрягся. Но так длилось не больше минуты. Потом Егору Петровичу пришлось выслушать пространное и мрачное рассуждение о «невероятном коварстве негров» и о том, что белый, появившийся в долине реки Тумат, непременно будет умерщвлен отравленной стрелой. Ковалевский пробовал возражать: у него, дескать, найдется охрана.
– Из кого же? – осведомился Уливи.
– Негры-солдаты, – отвечал Ковалевский.
Негоциант сделал красноречивый жест: они-то и прикончат уважаемого полковника… Не все разделяли предсказания хозяина. Однако все утверждали, сочувственно покачивая головой, что экспедиция вряд ли обернется счастливо: и золота полковник не сыщет, и заболеет наверняка.
Рассуждения на эту тему заключил аптекарь Лумелло.
– Оставайтесь-ка с нами, – улыбался он, показывая дурные зубы. – Нет? Ну так выпьем, господа!
И вот они пьют уже второй час.
Доктор Пенне, склонив лысую, желтую голову, перебирал струны гитары и порывался тянуть фальцетом песенку Беранже «Мои дни осуждены…».
Слово «осуждены» не нравилось отравителю Лумелло.
– Осуждены? – негодовал пьяный аптекарь; его маленькие, близко посаженные глазки буравили доктора. – Осуж-де-ны? Эт-то мы еще поглядим!
Доктор отмахивался. Барон Мюллер, плотный, мясистый человек, оглядывался вокруг с таким видом, будто поджидал обидчика, которого он, барон Мюллер, видит бог, вздует как следует. Торговец черным деревом Вессье рассказывал что-то сальное о «прелестницах абиссинках»; при этом он целовал кончики своих пальцев и все пытался хлопнуть Ковалевского по плечу.
Наконец Егор Петрович стал откланиваться.
– Куда же вы? – изумился Уливи, и Ковалевскому, как давеча, когда речь зашла о золоте, показалось, что негоциант мгновенно стал прозрачно-трезв. – Куда же вы, дорогой полковник? Мы еще грянем баркаролу из «Фенеллы». Мы тут отлично все спелись, – добавил он с двусмысленной улыбкой.
Егор Петрович остался: неловко было обидеть гостеприимного хозяина. Веселье, если только все, что происходило на террасе, можно было назвать весельем, продолжалось.
И вдруг вся компания притихла.
Он всегда появлялся внезапно, этот иезуит, – длинный, постный, с узким лицом и недобрыми умными глазами. И в этих внезапных его появлениях всегда было нечто устрашающее.
Падре Рилло привычно поднял руку для благословения, но, увидев красные лоснящиеся физиономии своей паствы, опустил руку и сказал:
– Добрый вечер. – Голос у него был звучный, энергический.
– Добрый вечер, падре, – послышалось со всех сторон, – добрый вечер.
Рилло направился к Егору Петровичу.
– Рад видеть вас еще раз, – сказал падре по-русски, к великому удивлению всех присутствующих.
Не удивились двое: Ковалевский и Никола Уливи.
– Кофе, падре? – спросил хозяин.
– Да, кофе, – ответил Рилло, не взглянув на Уливи и садясь рядом с Ковалевским.
Они познакомились утром. Едва барка подвалила к Хартуму, как на борт поднялись миссионеры, среди них был и Рилло. Но еще задолго до хартумского знакомства Ковалевский был наслышан об этом неутомимом служителе Ватикана – имя его частенько появлялось в европейских газетах. Особенно громко прозвучало оно после ловких политических комбинаций падре Рилло в Сирии.
Утром на дахабия Ковалевский узнал из уст Рилло, что отныне падре со своей братией приступает к широкой миссионерской деятельности именно там, где Егору Петровичу, по просьбе египетского правительства, поручалось разведать золотые россыпи. Но падре, впрочем, умолчал о том, что его миссия печется не столько о вящей славе господней, сколько о пополнении ватиканской казны, а сверх того, и о проникновении некой европейской державы в Судан и Эфиопию.
Егору Петровичу иезуиты с их девизом «цель оправдывает средства» были, мягко выражаясь, неприятны. Все это, впрочем, не помешало Ковалевскому еще утром оценить Рилло, обширную его начитанность, познания в русском языке.
Теперь, сидя рядом с горным инженером, прихлебывая мелкими глоточками горячий мокко, Рилло повел речь о том, не согласится ль Егор Петрович… Он умолк и обвел своими суровыми глазками «соотечественников».
– Я хочу, – сказал падре, – говорить с нашим гостем на его языке. Язык этот нравится мне чрезвычайно. А говорить на нем приходится, к сожалению, редко. Надеюсь, вы извините?
– О, пожалуйста, пожалуйста, – ответил за всех Никола Уливи.
А доктор Пенне бодро предложил:
– Господа, сразимся?
Все поднялись и перешли гуськом в комнаты. Питие было окончено, начинался вист.
– Я ваш избавитель. – Падре метнул презрительный взгляд в спины удалявшихся гостей. (Ковалевский пожал плечами.) – Итак, Егор Петрович, – продолжал иезуит, отчетливо выговорив имя и отчество Ковалевского, – я убежден, что имею в вас человека просвещенного и добросердечного. Поверьте, – он сделал протестующий жест, – это не пустая похвала…
Рилло отхлебнул кофе и начал выстраивать фразу за фразой по всем правилам хорошо затверженной русской грамматики.
Мысли, высказанные им, сводились к следующему: различия меж церковью католической и православной, к каковой принадлежит уважаемый Егор Петрович, не могут, разумеется, помешать им, то есть господину Ковалевскому и ему, падре Рилло, не могут помешать им объединить свои усилия, дабы нести свет Христова учения в африканскую тьму…
Егор Петрович затеребил ус.
– Господин Рилло, я не миссионер.
– Знаю, – остановил его иезуит. – Мы и не просим, чтобы вы читали проповеди или совершали требы. Но помогите это сделать другим.
Ковалевский почувствовал раздражение.
– Господин Рилло, говорите прямо.
Падре посмотрел ему в глаза.
– Благодарю за откровенность, – сказал он очень спокойно. – Говорить прямо. Как сие? Без обяков?
Ковалевский не удержался от улыбки:
– Без обиняков.
– Благодарю вас. Итак, без обиняков. – Он опять заглянул в глаза Ковалевскому. – Я прошу вас взять с собою наших священников.
Егор Петрович откинулся в кресле. Его коробило от этого заглядывания. Он забарабанил пальцами по колену. «Тэк-с, тэк-с… Так вот куда ты метишь, птичка божья». И, подумав, ответил:
– Не могу. Без разрешения каирских властей не могу.
Рилло поджал губы. Такого поворота он не ждал. Но падре великолепно владел собой.
– А местный генерал-губернатор вам не указ? – спросил он медленно.
– Нет, господин Рилло, не указ, – отрезал Ковалевский.
Рилло допил чашку кофе.
– Очень жаль, – произнес он бесстрастно. – Жаль, когда интересы высшие, – он возвел глаза к потолку, – уступают в нашем сердце низшим.
– Совершенно справедливо, – с подчеркнутой значительностью ответил Ковалевский.
– Ну хорошо, Егор Петрович, – вздохнул падре. – А не поможете ли вы мне в другом?
– В чем же?
Рилло улыбнулся:
– Что нового в российской словесности?
– О! Вы и за ней следите? Очень приятно. Вот теперь вы найдете во мне миссионера. – И он придвинулся к Рилло…
Когда дом наконец опустел и затих, Никола Уливи торопливо прошел в глубину сада. Там среди мимоз в беседке ждал его Рилло.
– Послушайте, Уливи, – устало проговорил падре, – мне с каждым днем все хуже…
Уливи знал, что Рилло жестоко страдает дизентерией. «Однако, черт побери, – злобно думал Уливи, – нашел время распространяться о своих болезнях».
– Я говорю не для того, чтобы вызвать ваше сочувствие, сын мой, – иронически сказал Рилло, – хотя, конечно, вы сострадательный христианин.
– Ну-ну, – пробурчал охотник за рабами. – К чему это, отец?
– А вот к чему, Никола. – Голос падре стал жестким. – Если меня не станет, карты повезете вы.
– Они согласны? – громко прошептал Уливи. – Согласны?
– Боже мой, боже мой, – кротко проговорил Рилло, – какая алчность сожигает вашу грешную душу.
Уливи криво ухмыльнулся.
– Вы сами отвезете карты в Рим, – повторил Рилло властным тоном.
– Конечно, падре. Но…
– Что «но»? – недовольно спросил иезуит. – Какие еще «но»?
– Я хочу сказать… – Уливи проглотил слюну. – Я хочу сказать – в том случае повезу, если мне дадут эти чертовы мужланы.
– Вы возьмете карты у молодого. Его не пришлось долго уговаривать. – Рилло поднялся. – Доброй ночи, сын мой.
4
Голубой Нил бывает красным: в период бурных дождей он несет глинистую землю Абиссинского нагорья. Но теперь, в феврале, Голубой Нил отражал безоблачное небо.
По выходе из Хартума открылось желтое блюдце плоского островка. Зеленоватыми осклизлыми бревнами крокодилы млели под солнцем.
Поля и сады левобережья уступали натиску ив и тамарисков. Ивы и тамариски были в цепких тенетах ползучих растений.
Журавлиные стаи покидали ночлег. Шумной армадой уходили они на север – к Средиземному морю и далее, далее, к берегам Волги.
Ковалевский провожал их взглядом.
– Домой, – вздохнул он.
– В этих перелетах есть нечто таинственное, не познанное еще наукой, – ученым тоном сказал Ценковский. – Вчера мы говорили с Бремом…
Ковалевский наморщил облупившийся нос.
– Они домой улетают, – повторил Егор Петрович укоризненно: как, мол, вы, Левушка, не понимаете.
– Мда-с, – рассеянно отозвался тот. – А знаете, Егор Петрович, жаль, вы не познакомились короче с Альфредом. Отличный юноша, честное слово.
– Зато я короче познакомился с падре Рилло, – обронил Ковалевский. – Вот и еще, еще летят, домой, к нам домой…
Разговор с иезуитом оставил неприятный осадок. Смутная тревога овладела Ковалевским. Почему? Он и сам не знал. Но избавиться от нее не мог.
Вот если бы Фомин, двадцатилетний Илюшка Фомин, уральский мастеровой, рассказал о своей давешней беседе с падре, если бы рассказал… Но Илюшка и не думал рассказывать. Он слонялся по барке, глазел на берега и посвистывал с видом человека, которому сам черт не брат.
Все еще ощущая смутную тревогу и не понимая причин ее, Ковалевский принялся измерять скорость течения реки. Ценковский помогал. Оказалось, Голубой Нил бежал шибче главного Нила.
– На версту с половинкой, – объявил Егор Петрович.
– Ну, вот… – сказал Левушка с таким видом, точно внушал Ковалевскому: «Видите, Егор Петрович, как оно, а вы что-то не в себе».
– Гм… гм… – пробормотал Ковалевский, и это означало: «В самом деле, чего я хмару на себя напустил?» И, повеселев, окликнул Ценковского: – Смотрите-ка!
Над баркой реял и всплескивал трехцветный русский флаг.
– Картинно, – сказал Ценковский.
– Не в том суть, Левушка.
– А в чем?
– Ужели не догадываетесь? На Голубом Ниле – впервые! Ай да мы!
– Это уже слава, – полушутя ответил Ценковский.
Барка шла медленно. Вода в реке стояла низко, мели проступали, как лысины. Нильская синь густела, принимая малахитовый оттенок, к берегам теснился, поднимаясь все выше, тропический лес.
Ночами выли гиены. У Бородина по спине бегали мурашки: он полагал, что гиены – это что-то из геенны, из адской преисподней. Гиппопотамы тяжело возились в воде и оттискивали следы на прибрежных полянах. Фомин, разглядывая глубокие вмятины, скреб подбородок: «Вколачивают, что сваю…» Цапли цепенели среди водяных лилий; Егор Петрович не мог решить, кто изящнее – птицы или цветы… А Лев Семенович Ценковский страдал от того, что скопища саранчи обгладывали листву великолепных деревьев… И все четверо хохотали до слез, когда жители какой-то деревни показали, как они ловят обезьян.
Способ был уморительно прост. В лесной чаще выставлялся жбан с хмельным напитком. Обезьяны сбегались толпой, пихаясь и скаля зубы, припадали к жбану. И пили. Ух и пили, пропойцы! Потом дурачились и куражились, потом засыпали и в эти минуты весьма походили на тех, кто произошел от обезьян. Охотники преспокойно запихивали пьяниц в мешки. Бал был кончен, попугаи насмешничали в ветвях.
Но плеск гиппопотамов в реке, вой гиен, проклятая саранча, захмелевшие обезьяны – все было пустяком в сравнении с ночным львиным рыком.
Едва он раздавался, Ценковский крадучись сходил на берег. Он шел с ружьем и обмирал со страху. Но именно потому он и отправлялся в одиночестве, что его одолевал страх. Он хотел приучить себя к «гласу царя зверей». Ведь наступит время, он останется один в бедной деревушке собирать этнографические и ботанические материалы для Академии наук и Географического общества. Ему придется совершать продолжительные походы по лесам. Он, Лев, должен – должен, и баста! – победить свой страх перед львами.
А еще – впрочем, он не очень-то верил в удачу – у него была тайная цель: сразить «царя» меткой пулей и насладиться почтительным восхищением не только арабов-матросов, не только Бородина с Фоминым, но и Егора Петровича.
1 2 3 4 5 6 7