А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Подхожу я к тому дядьке, говорю тихенько так: "Слушай, браток, добрый человек, я из Севастополя через горы ушел. Дай ты мне у тебя хоть ночку переночевать да, может, водички теплой дашь, глаза я свои промою, ослеп я от ранения. Кровью мне глаза забросало. А ежели корочка найдется, то уж совсем тебе вовек благодарен буду…" А он, паразит, меня рукой отпихивает, шипит: "Иди, иди отсель. Шатаются всякие. А потом через вас в комендатуру попадешь. Куда тебя черт занес? Иди лучше сам подобру-поздорову, а то я тебя к патрулю отведу… Я из-за тебя в петлю лезть желания не имею. Знаешь, немцы не шутят! Вздернут – и прощай…" – "Ты хоть водички мне дай теплой, глаза у меня закоростели… Ничего тебе плохого не будет, не паникуй, уйду я…" – "Пошел, пошел!" – говорит и толкает меня рукой. Я за него хватаюсь, все-таки ведь живой человек, может, думаю, посочувствует. Нет, отпихивается. "Ну, говорю, смотри, хозяин. Мы еще с тобой повстречаемся. Припомню я тебе, как ты меня оттолкнул, как ты мне в воде для моих очей отказал". А он говорит: "Ну, может, на том свете и свидимся, а на этом ты уж меня вряд ли своими глазами разглядишь. И кончай разговор. Вали отсюда. А то в момент патруль кликну…"
– Неужто так и сделал? – прошептала колхозница.
– Гнусный человек,– пробормотал застегнутый пассажир с верхней полки.
– Так и прогнал,– продолжал парень. Боль при этом страшном воспоминании ожила во всех чертах его подвижного лица, гневно двинулись брови, еще глубже пролегла морщина между ними, яростно дрогнули углы рта, вздулись ноздри широкого носа – все пришло в движение, и только глаза, блекло-серые, безучастные, оставались по-прежнему мертвенно-недвижные, словно холодные стоячие камни среди волн и пены горной бурливой реки.
– Да…– продолжал рассказчик.– Что натерпелся, всего не перескажешь. Но гадов на свете все-таки не столь много. Нашлись люди подобрее, и приют дали, и накормили, и очи мне промыли, только свет мне обратно вернуть уже не смогли. Попал я потом к партизанам, переправили меня через фронт. Положили в госпиталь. И так и сяк над моими очами врачи трудились, даже профессора специальные. Поздно, говорят: уже такое повреждение внутри вышло, что не видать мне больше света белого. Словом, слепота на сто процентов. Написал я домой братене, чтобы приехал. Сам написал, на ощупь. Сестра хотела – не дал, из упрямства. Вот раз сестра медицинская подходит и говорит: "Идемте, больной, поведу вас к начальнику госпиталя". Привела меня в кабинет; тихо там, вдруг кто-то как закричит в голос и бух на пол. Оказывается, брат приехал. Как увидел, какой я теперь есть, так и сам заплакал… Да… Ну, словом, небольшая была у нас, так сказать, паника, ну потом ничего… Повез меня брат домой. Всюду нам дорогу уступают, жалеют, как на несчастненького смотрят. А я здоровый, во мне жизни на целый вагон людей хватит, руки – во, сами видите, привык других жалеть, а к себе снисхождения никогда не просил. Еду, аж зубами скриплю – тоска напала. Очень уж обидно, сколько во мне силы дуром пропадает. А кому я нужен такой, думаю. И еще скажу, одного очень сильно опасался; как жинка примет. Очень она у меня собой красивая, видная такая. Неужели не выйдет встречать, думаю. Брат утешает, а мне еще сумней. Приехали мы, значит, выходим, брат за руку ведет, а у самого тоже рука трясется… Иду я за ним и ухом каждый шаг вокруг ловлю: не подойдет ли, не встретит ли. Нет, никто не встретил. Выругался я и говорю братене: ну и черт с ней, мне из жалости не надо… Вдруг как заслышал я шаги частые… Затопотали каблучки по лестнице у перехода… Подбежала она, бросается на шею и криком кричит…
Парень замолчал, вынул кисет, свернул цигарку.
– Мда… Словом, опять паника… Да… Пришла, значит, все-таки. Приехали домой, а я в хату не захожу, стал на пороге и сказал то, что сдавна задумал: "Вот, Ольга, давай с ходу решать вопрос – или в семейный дом мне войти, или бобылем по моему теперешнему положению быть. Остаешься со мной – не возражаю, сама чувствуешь. Не хочешь дальше быть – уходи. Только сейчас же собирай вещи и уходи, пока я в хату не зашел". А она: "Никуда я от тебя, Петя, не пойду…" Ну и, конечно, еще многое сказала. Только это я, извиняюсь, пересказывать не стану. Эти слова самые дорогие. Такие слова в себе держишь, такие слова вдвоем говорят, с третьим не передают. Ну, и остались мы вместе. Все думал я, за какое дело взяться. Силы много, здоровье есть. А чего без глаз сделать можно? А брат – еще был старший – как провожали на фронт, гармонь свою оставил. Взял я, подучился малость – ничего, вроде получается. Слух у меня к музыке очень способный. А тут в Ессентуках школа военно-ослепших открылась, и как раз по баяну в класс принимают. Поступил, учиться стал. А вот теперь и зачеты сдал и еду на побывку домой, к жинке. И читать научился по-слепому, пальцами – теперь такие книги выпускают. Недавно Льва Толстого про "Войну и мир" все прочел. Шестнадцать книг вот такой толщины, потому что буквы-то крупные, пупырышками, выдавленные. Вот, скажи на милость, раньше глаза были, так читать все некогда было, а теперь без очей, да книгочей!
И он засмеялся хорошим и светлым смехом. И все вокруг заулыбались охотно и с облегчением.
– А баян-то при тебе? – спросила колхозница. – Сынок, ты б сыграл, показал бы нам, чему научился. А мы послушаем.
– Очень даже просим,– откликнулся молчаливый пассажир с верхней полки.
– Что ж, если просьба такая, то с моим удовольствием. Я в Ессентуках уже по радио выступал, а теперь в клуб работать зовут,– сказал парень, поднялся и достал с багажной полки тяжелый футляр с баяном.
Он вынул инструмент, бережно обтер его чистым платком, вдел плечо в ремень, еле слышно прошел по ладам, пригнув голову, прислушался, широко развел мехи баяна, и вдруг нетерпеливые пальцы его частым и звучным перебором промчались по всей клавиатуре до самых басов; он рванул мехи – глубокий и властный аккорд пронесся по вагону и замер,..
– По лестнице каблучками топ-топ-топ вниз… На вокзале тогда… жинка… Да так и кинулась,– застенчиво пояснил он, сам прислушиваясь к бегучим звукам баяна, и лицо его засветилось. Откинувшись чуточку, он вздохнул во всю грудь, отвел немного правую руку назад и вдруг рывком, с удалью и во весь замах грянул лихую казацкую плясовую… Отгремел плясовую, заиграл душевный вальс, потом военную песню.
Хорошо играл парень. Баян его то тихо плакался о чем-то бесконечно дорогом и безвозвратно утраченном, то гордо и страстно трубил на весь белый свет о том, как светла и непобедима душа человека, если верит он в силы свои, если знает он, что и другим людям от него есть толк. Тихо слушали пассажиры баяниста. Только изредка вздыхал кто-нибудь или, когда выводил парень немыслимо хитрое и крутое коленце, крякал да, не удержавшись, бил каблуком в пол вагона.
– Э-эх, давай, ходи, гуляй, разговаривай!.. На завлекающие звуки баяна собрались все пассажиры вагона, много народу сгрудилось в проходе, заняты были все скамьи внизу, с верхних полок свешивались головы слушавших. А парень, почти невидимый в углу, все играл и играл. Неутомимые пальцы его стремглав проносились, летали, сновали по ладам, почти неуглядимые от быстроты, но сами словно зрячие, сами будто всевидящие.
– До чего же чисточко выговаривает! – восхищалась колхозница.
– Да, игра богатая! – оценил верхний пассажир.
И даже давешний попрошайка, вернувшись со своего жалостного обхода, протискавшись вперед, примостился на уголке нижней скамьи и тоже слушал баяниста. Был он, видимо, знаток этого дела, так как, прищурившись и дудочкой вытянув лиловатые, с белесым налетом губы, в лад игре тонко крутил нечесаной головой. В эту минуту кто-то из слушателей, заслонявших баяниста, отодвинулся немножко вбок, и свет от вагонного фонаря упал на лицо игравшего. Нищий невольно отшатнулся, всмотрелся еще раз и стал незаметно выбираться в проход. Что-то вороватое, слишком поспешное было в его движениях, и это не ускользнуло от обостренного слуха слепца. Он разом прекратил играть.
– Ну, куда… куда ты? Человек играет, а ты…– зашикали на нищего.
– Пусти, говорю, ну! – с внезапной злобой огрызнулся бродяга, опять озираясь на слепого. Голос у него внезапно оказался густым, грубым.
– Стой, жаба! – прокричал вдруг парень, прислушиваясь.
Он вскочил и ринулся к нищему; сильной рукой сгреб слепец нищего за плечо, страшны были в своей яростной неподвижности глаза на бушующем лице. И, как горошины в сите, прыгали перепуганные глазки на конопатой физиономии нищего.
– Стой, паразит… Что?! Вот и на этом свете сошлись, – уже тихо и с омерзением повторил баянист.
– Да что ты! Граждане, родимые, люди добрые, за что такая обида больному, раненому человеку… Пусти, говорю! – Нищий, плаксиво гримасничая, силился высвободить плечо из сжимавшей его тяжелой руки. Обознался ты, я тебя не видел сроду…
– Брешешь, гад! Ты-то меня видел, а я вот тебя, правда, не видал никогда, но голос твой у меня на веки вечные в уши запал! Помнишь, как ты мне воды очи промыть не дал, как ты со двора меня от тына своего подальше гнал, немецким патрулем грозил?.. Помнишь, хозяин?.. Или забыл?.. Думал небось, незрячий я, так на глаза мне не попадешься? А?! Что молчишь? Думал, в темноте от очей моих скроешься?.. Или вовсе я сгнию от ран? Нет, не у всех сердце такое жабье, помогли мне люди, живой я и еще солнышку радуюсь, хоть и не вижу его. А по тебе, так пускай и солнца не будет, только чтоб твою пакость народ не рассмотрел… На жалости у людей спекулянничаешь? Милостыни просишь, пес!
С горячей силой гремели слова слепца, и нищий оробел, тяжело дыша, весь пригнувшись, стараясь не смотреть в гневное лицо с омертвевшими глазами, с теми глазами, на которые он из трусости, из страха перед немцем пожалел воды… Он все же попытался вывернуться.
– Граждане! – возопил он.– Что же это! Припадочный это, видать, какой-то… Да я сроду не знал его! Примстилось ему, что ли!.. Да я сам инвалид с фронту…
– Врешь, трехпалый! – уверенно и жестко сказал слепой.– А ну, покажи людям руку свою правую. Я помню, как ты тогда меня в плечо пихал, а я тебя за руку ловил. У него, товарищи, на правой двух пальцев нет. Видно, из самострелов, от фронту отлынивал… Ну, предъяви руку людям, если я вру!
Нищий поспешно спрятал правую руку за спину. Но человек в наглухо застегнутом пальто, спрыгнув с верхней полки, вывернул ему руку наперед. И все увидели, что на руке у нищего не хватает двух пальцев. Отвратительная, похожая на куриную, когтистая лапа повисла в воздухе. Ахнула тихонько пожилая колхозница. Брезгливо отодвинулись люди от нищего, и наступило молчание.
– Ну, -продолжал баянист, чуточку успокоившись,– я вот по миру с сумой не хожу, хоть и очи потерял, у меня дело нашлось, меня люди не обижают, на их жалость не жму. А таким, как ты, и в глаза людям поглядеть нельзя, убогий ты душой, совесть у тебя была слепая… Да и нонче не прозрела. Темно тебе на свете, и просвета тебе не будет, не жди…
Наутро в вагоне проснулись поздно, потому что долго накануне не могли заснуть люди, взволнованные вчерашней встречей и возмездием, которое совершилось у них на глазах. А когда пассажиры проснулись, слепой уже встал. Он сидел у окна, незрячие глаза его упрямо и мечтательно уставились в высоко поднявшееся солнце.
– Солнышко-то сегодня какое,– ласково проговорил он,– уже по-весеннему светит. Я щекой чую, как греет. На тепло повернуло. Весна скоро… Э-эх!..
И он во все плечо развел мехи баяна, словно широко раскрыл объятия навстречу торжествующему солнцу.
История с бородой

Рассказ, написанный в конце войны, был напечатан в газете "Комсомольская правда" и неоднократно передавался по радио под названием "Освобожденный Дед-Мороз". Под названием "История с бородой" впервые напечатан в сборнике "История с географией" в 1948 году. В этом названии, как и во многих других названиях произведений Льва Кассиля, – игра слов, поясняемая автором в самом рассказе.
Е. Таратута

Когда хотят сказать, что какая-нибудь история очень стара и давно всем известна, то говорят, что она уже имеет длинную бороду.
Про мою новогоднюю историю тоже можно сказать, что эта история с длинной бородой, и даже не с одной, а с двумя, если хотите…
Все, о чем я собираюсь вам сейчас рассказать, случилось вскоре после войны, в канун Нового года, недалеко от Минска, в рабочем поселке при заводе, где директором товарищ Барабаш. Заводские комсомольцы порешили устроить для ребят славные каникулы. Ребят в поселке было много, и, как выражался секретарь заводского комитета комсомола Сеня Михалев, елка работала в три смены – трижды в день зажигали на ней цветные лампочки; и утром, днем и вечером седовласый неутомимый бородач в звездной шапке водил ребячьи хороводы вокруг воздвигнутой посредине барака высокой ели, привезенной комсомольцами из лесу.
Он уже охрип к вечеру, в сипловатом баске его то и дело проскакивал, словно искра в выключателе, какой-то совсем не дедовский петушок, и тогда казалось вдруг, что дед уж не так стар и, судя по голосу, сам себе годится во внуки.
Дети так и льнули к нему, и только самая маленькая гостья, укутанная в пуховую шаль, которую мама не позволила снять, долго не решалась протянуть деду свою руку, пятилась, прячась за мать, и даже всплакнула сперва. А потом уверилась, что ничего страшного тут нет, и, доверчиво вложив свою ручонку в руку деда, на которой красовалась огромная расписная рукавица, все допытывалась:
– А ты настоящий? В лесу живешь? Ты вправду?
На что лукавый дед отвечал:
– Настоящий, лесной, правдашний, внученька. И щекотал ее нос своей мягкой белой бородой. А тем временем секретарь комсомола Сеня Михалев, стоя поодаль с директором завода товарищем Барабашем, приехавшим взглянуть на елку, сам очень запарившийся, но довольный успехом елки, хвастался:
– А дед, дед!.. Как вы считаете, товарищ Барабаш? Силен дед? Прямо как в Москве, в Колонном зале, не хуже. В смысле бороды у нашего даже длиннее, даю слово.
Но вот кто-то из заводских ребят вызвал Сеню за двери; он через минуту вернулся в зал с лицом, предвещающим что-то очень торжественное.
– Ребята! – закричал он. – Минутку тишины! Ребята, к нам на елку приехали дорогие гости!.. Герои Советского Союза!..
Дед захлопал своими пестрыми рукавицами, хоровод распался, дети кинулись навстречу приехавшим. Их было двое. Один – совсем юный лейтенант-артиллерист со скрещенными пушечками на погонах, другой – уже немолодой на вид капитан. У него было худое, неулыбчивое и, как показалось ребятам, строгое лицо, ранняя седина побелила виски; он шел, опираясь на палку. Ребята обступили гостей, становясь на цыпочки, заглядывая им на грудь и наперебой считая ордена. Гости оглядывались в замешательстве, застенчиво улыбались, и в золотых звездочках на их гимнастерках прыгали огни елки.
Опираясь на палку, капитан вышел вперед и неловко повернулся у елки лицом к ребятам – у него еще не совсем хорошо, видно, слушалась нога.
– Дорогие дети,– медленно начал капитан.– Вот мы с вами сегодня встречаем Новый год у елки, которую вам устроили заботливые люди. А ведь еще недавно не до елок здесь было… Меня просили поделиться с вами некоторыми военными переживаниями, так сказать, эпизодами… И как раз вспомнил я, ребята, про один такой эпизод, который был лично со мной в этой же местности два года назад. Тут тогда, помните, были немцы, ну, проще говоря, фрицы. Я был по специальному заданию сброшен на парашюте с самолета. У меня была с собой такая походная рация… ну, это, в общем, радиостанция, передатчик, и всякое такое. Я должен был кое-что сообщать своим. Спрыгнул я, понимаете, ветром занесло меня на высокую ель. Получилась, в общем, неудача, я сильно зашибся и сломал ногу. Радиостанцию сбросили на особом парашюте. А мороз, знаете, крепкий, натерпелся я жутко. Немцы ведь кругом. А куда я со своей ногой от них денусь?
Долго я так ползал по лесу. Радиостанцию не отыскал. Нашел что-то вроде пещерки. Провизия у меня была с собой, и это меня спасло. Сколько времени я в лесу провел, и не знаю точно. У меня уже борода порядочная отросла. А сообщить о себе не могу – нет при мне моей радиостанции. И вот как раз накануне Нового года, как я уже потом узнал, услышал я шаги – легкие такие, не мужские. Все равно пропадать, думаю, да и вижу, что девушка. Подал я голос тихонько. Рассказал ей все, как и что, и сознание потерял. Вот уже сколько раз я это рассказываю ребятам, а все никак не могу спокойно говорить.
Капитан замолчал и прокашлялся. Все слушали его, боясь даже громко вздохнуть,– и ребята, и Сеня Михалев, и Дед-Мороз, который сжимал своей огромной рукавицей руку маленькой девочки.
– Когда очнулся я,– продолжал капитан,– понять сразу не мог, где это такое я нахожусь. Гляжу, закопан я в солому в каком-то сарае и рядом моя радиостанция. Вот ведь какая славная девушка!.. Катя ее звали… Мало того, что она, меня самого на салазках в деревню отвезла и в сарае спрятала, она еще и радиостанцию разыскала и притащила сюда же.
1 2 3 4 5 6