Все старые проблемы не разрешились, висели тяжкими заботами, выхода не видно было, и формой выражения недовольства его теперь становится скука. Скука оборачивалась меланхолией, меланхолия - тоской. Тупиковое состояние усиливало ненависть ко всему окружающему. Ощущение непонимания, одиночество в толпе оставляло чувство безысходности. Это состояние его в конце 1826 года отмечают все знакомые, старые и новые, а прежде всего, он сам. "Злой рок преследует меня во всем том, чего мне хочется",- пишет он приятелю Зубкову меньше чем через два месяца после возвращения в Москву. "Я устал и болен".
Разрядкой его, кроме попоек, как всегда становятся карты и женщины, колесо ежедневной, еженощной гульбы. Выигрыши, чаще проигрыши, случайные связи, тяжкие похмелья. Издатель Михаил Погодин с грустью отмечает в дневнике: "Досадно, что свинья Соболевский свинствует при всех. Досадно, что Пушкин в развращенном виде пришел при Волкове". А.А.Волков, начальник корпуса жандармов, обо всем доносил по службе Бенкендорфу, и едва ли не в каждом сообщении упоминался беспорядочный образ жизни Пушкина.
Ему 27, и, вроде бы, надо остепениться, устроить свою жизнь. В октябре Пушкин сошелся с Зубковым, приятелем Ивана Пущина, и стал бывать у него. Там встретил Софи Пушкину, сестру жены Зубкова, свою однофамилицу. После двух встреч в обществе он неожиданно для всех (и для себя самого) делает предложение. У Софи есть жених, да и вообще она не воспринимает серьезно столь стремительную атаку. Пушкину отказано, и он бежит в Михайловское. "Еду похоронить себя в деревне", "уезжаю со смертью в сердце",- вот лексикон писем тех дней.
Он умоляет Зубкова уговорить Софи, упросить ее, уломать, настращать скверным женихом и женить на ней его, Пушкина. Но возникает ощущение, что женитьба на Софи не есть ни заветная цель его, ни мыслимое им счастье. Это ближайшая пристань, к которой одинокий парусник нацелился причалить в плохую погоду. Желание, несмотря на все словеса о влюбленности и даже страсти, не от сердца, как у него обычно, а от усталости, от головы. Получив отказ, он остыл так же быстро, как вскипел.
Глава десятая.
НОВАЯ СТАРАЯ СТРАТЕГИЯ
Из Петербурга поеду или в чужие края, т.е. в Европу, или восвояси, т.е. во Псков, но вероятнее в Грузию...
Пушкин - брату, 18 мая 1827, не по почте.
Эйфория, следствием которой явились пылкие, благодарные рифмы о покровителе-серафиме, дала свои плоды. Реакция сверху была благосклонной, и Пушкин вполне логично рассчитывал на дальнейшее улучшение своего положения. Поэт, кажется нам, искренне поверил императору, хотя постепенно осознавал, что им управляют. Несмотря на то, что он стал более трезво относиться к предписаниям начальства, он сознательно стремился заслужить доверие Николая Павловича, даже расположить его к себе.
Это можно толковать как своего рода стратегию: надувательство благонамеренностью и патриотизмом тех лиц, которых не удалось надуть другим путем. Если славословить его величество, то можно получить компенсацию, например, в виде большей свободы или, скажем, заграничного паспорта. Иными словами, убедившись на горьком опыте своих друзей, что непокорные сгорают, не успев достичь цели, а сервилисты преуспевают и кое-чего добиваются, он начинает играть роль сервилиста. Для этого требовались определенные актерские данные, и они у поэта были. Метод, знакомый большинству российских интеллигентов. Основы принципа беспринципности (необходимого, впрочем, чтобы выжить) тогда уже вполне сложились. Осуждать этот принцип легко тому, кто никогда не жил при тирании. Но вот у Байрона неожиданно читаем:
Во мне всегда, насколько мог постичь я,
Две-три души живут в одном обличье.
У Байрона такое состояние было добровольным, оно являло собой богатство души и противоречивость ума. Для Пушкина это была необходимость молчать, о чем думаешь, соглашаться с тем, с чем не согласен. "Горе стране, где все согласны",- писал Никита Муравьев. Но горе и отдельной личности, которая выскажется не так, как надо. И чтобы выжить, личность хитрит. А кто не хитрит, тот жертва, и Пушкин уже испытал это на самом себе.
Ничего сверхъестественного в таком положении поэта в России не было. Стихотворец по самой своей сути предназначался именно для воспевания сильных мира, и все предшественники Пушкина почитали это за норму. Историк и писатель Иван Лажечников рассказывал Пушкину: "...Когда Тредиаковский с своими одами являлся во дворец, то он всегда по приказанию Бирона, из самых сеней, через все комнаты дворцовые, полз на коленях, держа обеими руками свои стихи на голове, и таким образом доползая до Бирона и императрицы, делал ей земные поклоны. Бирон всегда дурачил его и надседался со смеху".
С тех времен нравы изменились. Но в отличие от других Пушкин надевал шутовской колпак, которого раньше побаивался, не ради чинов или денег, а токмо ради свободы. Может быть, ему, холерику, человеку очень темпераментному и очень вздорному, подчиненному порыву, осуществить новый метод было легче, чем кому-нибудь другому. "Как поэт, как человек минуты Пушкин не отличался полною определенностью убеждений",- мягко писал Бартенев.
Не будем забывать, что во времена Пушкина пишущему человеку продаваться было не так противно, как в советское время. Трудовые процессы еще не назывались сражениями, жатва - битвой за урожай, беседа иностранного гостя - идеологической диверсией, поездка в деревню - десантом, литература и искусство - передовым фронтом, а гусиное перо - оружием поэта, приравненным к штыку. В этом отношении психика общества еще не была изуродована. Переходы от одной крайности к другой Пушкин совершал сравнительно легко, хотя и жаловался на свою судьбу. "Я имею несчастье быть человеком публичным, а вы знаете, что это хуже, чем быть публичной женщиной",- сказал он Владимиру Соллогубу.
Вяземский как-то отметил, что Пушкин никогда не писал картин по размеру рам, изготовленных заранее, другими словами, не подгонял себя под шаблон и был переменчив. В одно время сочиняются послание во глубину сибирских руд к декабристам, где звучат отголоски старых призывов к свободе, и стихи, где восхваляются карательные меры против борцов за эту свободу и царская забота о благе государства.
В "Стансах" Пушкин в первых же строках объявляет, что именно он хочет получить взамен за создаваемый им для нового царя исторический пьедестал:
В надежде славы и добра
Гляжу вперед я без боязни...
Далее в тексте воссоздается грандиозная фигура Петра Великого, который сперва покарал мятежников, но быстро привлек сердца правдой, укротил наукой нравы и смело сеял просвещение, а сам при этом был простым и скромным тружеником. В стихотворении - призыв к царю быть неутомимым и твердым, как его прапрадед (Пушкин не мог не понимать, что значили в тот момент слова "быть твердым").
Итак, поэт в художественной форме возвеличивает императора, изображая преемственность великих деяний царской фамилии. А царь жалует поэту за его усердие покровительство и прекращение преследования. Логично поэтому, что стихотворение заканчивается весьма прозрачным пожеланием Николаю Павловичу: быть таким же незлобным памятью, как Петр, забыть прошлое, гирей висящее на его нынешней свободе. Советский пушкинист сделал заключение, что "Пушкин рассматривал это стихотворение как план прогрессивной политики, на которую он пытался направить Николая I". Нам же кажется, что если Пушкин и рассчитывал направить политику правительства, то, прежде всего, в своих интересах, что, тем не менее, никак нельзя ставить поэту в вину. И все же, как ни неприятно это произнести, налицо попытка типично отечественного "ты мне, я тебе".
Не таких, однако, стихов ждали от вернувшегося из ссылки кумира его друзья и почитатели. Они возмутились тем, что независимый, самолюбивый Пушкин нашел себе столь холуйское занятие. За неприкрытую лесть Пушкина осудили даже те, кто сам был не без греха, а многие из знакомых от него отвернулись. Но что были их недоумения и разочарования по сравнению с игрой далекого прицела, которую он затевал? На фоне его цели некоторые мелкие неудобства: гордость, независимость, мнение окружающих,- можно просто сбросить со счетов.
Он сравнительно легко забыл неприятности прошлого и свою обиду в преддверии новых возможностей. Но сделал он это преждевременно. "Пушкин-автор в Москве,- рапортовал генерал Бенкендорф императору,- и всюду говорит о Вашем Величестве с благодарностью и глубокой преданностью; за ним все-таки следят внимательно". Если бы дело было только в слежке, на это можно было бы махнуть рукой,- ведь следили за многими. Шагать в ногу со всеми, как он задумал, то и дело не получалось, он сбивался. Записка "О народном воспитании", при том, что у автора ее было "одно желание усердием и искренностью оправдать высочайшие милости, мною не заслуженные", не произвела должного эффекта, хотя отдельные мысли в записке могли понравиться. Например, о том, что "влияние чужеземного идеологизма пагубно для нашего отечества" и что надо развивать доносительство в учебных заведениях. И мракобесы такое писать прямо не всегда решались.
Следующий шаг не в ногу - стихи во глубину сибирских руд. Бенкендорфу наверняка донесли о том, что он виделся с княгиней Волконской перед ее отъездом в Сибирь, что отправил стихи сосланным приятелям. По возвращении Пушкин был вроде бы прощен, но "хвост" оставался, а значит, и дверь за границу была все еще для него закрыта. И уже надвинулись новые, а точнее обновленные неприятности.
Хотя декабристы были осуждены и наказаны, Третье отделение продолжало поиски распространителей антиправительственных сочинений весь 1826 год. Выяснили, что прапорщик Молчанов переписал у штабс-капитана Алексеева стихотворение Пушкина, в котором, между прочим, были и такие строки:
Где вольность и закон? Над нами
Единый властвует топор.
Мы свергнули царей. Убийцу с палачами
Избрали мы в цари.
Крутые строки... Стихи эти увидел "русский учитель", а точнее, кандидат словесных наук Московского университета Андрей Леопольдов и выпросил списать. Он поставил заголовок "На 14 декабря" и дал почитать своему приятелю калужскому помещику Коноплеву. Коноплев оказался осведомителем Третьего отделения. Так начал формироваться новый политический процесс. Молчанова и Алексеева посадили за недонесение.
Леопольдов узнал, что на него донесли, и настрочил письмо непосредственно Бенкендорфу, представляя себя в качестве разоблачителя врагов правительства: "Всегда гнушаясь тайным и презрительным скопищем отечественных злодеев, я радуюсь, что ныне учинился орудием, хотя и посредственным, к открытию злонамеренных людей, которые, вероятно, самому правительству доселе не были известны". Далее Леопольдов требовал смертельного наказания Пушкину, "чтобы он не избег строгости законов". Письмо это было обнаружено в архиве Третьего отделения уже в наше время.
Бенкендорф лично беседовал с Леопольдовым. Он устроил его на службу и, видимо, хотел использовать, но император рассудил иначе. Дело по высочайшему повелению приказано было довести до финала. Беднягу судили на том основании, что он донес не сразу, а лишь когда узнал, что Коноплев - агент. Леопольдова отправили в солдаты, затем дело его пересмотрели и "за подпись" посадили на срок "более года".
Оба эти осведомителя ничего нового не сообщили. Стихотворение "Андрей Шенье" уже находилось в делах осужденных декабристов. Но тот факт, что стихи продолжали циркулировать, явился основанием привлечь к делу сочинителя. Комиссия военного суда потребовала получить показания Пушкина: когда, с какой целью стихи сочинены, кому переданы. Раздувалось дело, которое теперь было бы умнее положить на полку.
От возвращения из ссылки до нового преследования прошло четыре месяца. Легко сказать, что Пушкин вел себя не лучшим образом: он вел себя как мог. Вызванный к московскому обер-полицмейстеру, он сперва отрицал свое авторство: отрывок был неопубликованный и написанный не его рукой. Затем Пушкин отрицал связь стихотворения с событиями 14 декабря, поскольку стихи написаны о французской революции. Наконец, признав, что стихи эти его, заявил, что они опубликованы. Но ведь напечатаны они были с купюрой, каковой и являлись показанные ему стихи. Пусть это говорит французский поэт Шенье, но это написано Александром Пушкиным незадолго до бунта:
И час придет... и он уж недалек:
Падешь, тиран! Негодованье
Воспрянет, наконец. Отечества рыданье
Разбудит утомленный рок.
Стихи в запечатанном конверте были вскрыты обер-полицмейстером, предъявлены Пушкину и снова запечатаны как сверхсекретные. В течение 1827 года Пушкин был допрошен четыре раза по делу о стихотворении "Андрей Шенье". Следствие тянулось полтора года и затем было передано в Сенат. В процессе дознаний Пушкин отступил еще на шаг и признал, что стихотворение было "известно вполне гораздо раньше его напечатания". За Пушкиным учреждается секретный надзор.
Вслед за быстро улетучившейся эйфорией слабела уверенность, что обрести независимость удастся. Он все отчетливее ощущал себя в кольце надзора. Дворянина, находящегося под следствием, никуда не выпустят. Успешно начавшая выполняться стратегия увядала, не сумев расцвести. Как будет ясно из дальнейшего, с несколькими людьми Пушкин обсуждал возможности отправиться за границу, обсуждал на этот раз, не торопясь, намереваясь тщательно все организовать.
Весной 1827 года два связанных между собой события занимали его внимание. В результате длительных трений между Россией, Англией и Турцией была провозглашена независимость Греции, в ней появилась конституция и президент. Но война продолжалась, значительная часть территории Греции была захвачена турками. Это был хороший предлог для России продвинуться вперед, начав войну с Турцией. Препятствовала Англия, влияние которой в Греции и на Балканах увеличивалось. Пушкин мог рассматривать как хороший знак для себя, что президентом Греции был избран Иоанн Каподистриа, его покровитель, даже спаситель, который с тех пор, как поссорился с Александром I, жил в Женеве. Итак, Каподистриа мог вот-вот объявиться в Греции, и вот-вот русские войска могли двинуться туда.
Характер у Каподистриа был независимый, и хотя на Западе его считали агентом русского царя, это был не только дипломат и политический деятель, но человек с принципами и Богом в сердце. В России друзья Пушкина были и его друзьями. За границей Каподистриа охотно помогал приезжавшим русским, о чем с восторгом писал Батюшков своей тетке в Россию.
Другой опорной точкой, на которую хотел бы рассчитывать Пушкин, был брат Левушка. В январе 1827 года Лев Сергеевич, не без протекции друзей старшего брата, определился юнкером в Нижегородский драгунский полк, который перебросили в Грузию. Войска расквартировали в Кахетии, готовя их к будущей войне. Это был, так сказать, второй фронт, направленный против Персии и Турции; по стратегическому замыслу обе стрелки, обогнув Черное море, должны были сойтись в Босфоре. В каком-то смысле пушкинский замысел совпадал с правительственным, только поэт не решил, с какой стороны ему сподручнее огибать Черное море.
Пушкин понимал, что на помощь младшего брата надеяться не приходилось: Лев пьянствовал больше прежнего и постоянно был в долгах. Тем не менее, получив разрешение Бенкендорфа отправиться по семейным обстоятельствам в Петербург, Пушкин тотчас, с подвернувшейся оказией, извещает Левушку (часть этого письма мы вынесли в эпиграф): "Завтра еду в Петербург увидаться с дражайшими родителями, comme on dit (как говорится - фр.), и устроить свои денежные дела. Из Петербурга поеду или в чужие края, т.е. в Европу, или восвояси, т.е. во Псков, но вероятнее в Грузию, не для твоих прекрасных глаз, а для Раевского. Письмо мое доставит тебе М.И.Корсакова, чрезвычайно милая представительница Москвы. Приезжай на Кавказ и познакомься с нею - да прошу не влюбиться в дочь".
Николай Раевский-младший, упоминаемый Пушкиным, был в это время на Кавказе командиром Нижегородского драгунского полка. Ранее письмо это относили к 1829 году. Уточненная датировка (18 мая 1827) позволяет нам проникнуть в замыслы Пушкина, связанные с Европой и Кавказом, возникшие не внезапно, а вполне продуманно, за два года до реализации. Лев должен был спуститься за письмом, привезенным для него, с гор к минеральным источникам. Несомненно, отправившаяся к Кавказским минеральным водам общая знакомая Римская-Корсакова, с семьей которой поэт был дружен в то время, присовокупила к письму устные комментарии старшего брата. И в Москве, и в Петербурге Пушкин принимает меры конспирации, прося, чтобы и Лев, и Раевский писали ему то на адрес сестры, то на адрес отца.
На этот раз серьезную ставку Пушкин делал на договоренность с лучшим "из минутных друзей моей минутной молодости" Никитой Всеволожским.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26
Разрядкой его, кроме попоек, как всегда становятся карты и женщины, колесо ежедневной, еженощной гульбы. Выигрыши, чаще проигрыши, случайные связи, тяжкие похмелья. Издатель Михаил Погодин с грустью отмечает в дневнике: "Досадно, что свинья Соболевский свинствует при всех. Досадно, что Пушкин в развращенном виде пришел при Волкове". А.А.Волков, начальник корпуса жандармов, обо всем доносил по службе Бенкендорфу, и едва ли не в каждом сообщении упоминался беспорядочный образ жизни Пушкина.
Ему 27, и, вроде бы, надо остепениться, устроить свою жизнь. В октябре Пушкин сошелся с Зубковым, приятелем Ивана Пущина, и стал бывать у него. Там встретил Софи Пушкину, сестру жены Зубкова, свою однофамилицу. После двух встреч в обществе он неожиданно для всех (и для себя самого) делает предложение. У Софи есть жених, да и вообще она не воспринимает серьезно столь стремительную атаку. Пушкину отказано, и он бежит в Михайловское. "Еду похоронить себя в деревне", "уезжаю со смертью в сердце",- вот лексикон писем тех дней.
Он умоляет Зубкова уговорить Софи, упросить ее, уломать, настращать скверным женихом и женить на ней его, Пушкина. Но возникает ощущение, что женитьба на Софи не есть ни заветная цель его, ни мыслимое им счастье. Это ближайшая пристань, к которой одинокий парусник нацелился причалить в плохую погоду. Желание, несмотря на все словеса о влюбленности и даже страсти, не от сердца, как у него обычно, а от усталости, от головы. Получив отказ, он остыл так же быстро, как вскипел.
Глава десятая.
НОВАЯ СТАРАЯ СТРАТЕГИЯ
Из Петербурга поеду или в чужие края, т.е. в Европу, или восвояси, т.е. во Псков, но вероятнее в Грузию...
Пушкин - брату, 18 мая 1827, не по почте.
Эйфория, следствием которой явились пылкие, благодарные рифмы о покровителе-серафиме, дала свои плоды. Реакция сверху была благосклонной, и Пушкин вполне логично рассчитывал на дальнейшее улучшение своего положения. Поэт, кажется нам, искренне поверил императору, хотя постепенно осознавал, что им управляют. Несмотря на то, что он стал более трезво относиться к предписаниям начальства, он сознательно стремился заслужить доверие Николая Павловича, даже расположить его к себе.
Это можно толковать как своего рода стратегию: надувательство благонамеренностью и патриотизмом тех лиц, которых не удалось надуть другим путем. Если славословить его величество, то можно получить компенсацию, например, в виде большей свободы или, скажем, заграничного паспорта. Иными словами, убедившись на горьком опыте своих друзей, что непокорные сгорают, не успев достичь цели, а сервилисты преуспевают и кое-чего добиваются, он начинает играть роль сервилиста. Для этого требовались определенные актерские данные, и они у поэта были. Метод, знакомый большинству российских интеллигентов. Основы принципа беспринципности (необходимого, впрочем, чтобы выжить) тогда уже вполне сложились. Осуждать этот принцип легко тому, кто никогда не жил при тирании. Но вот у Байрона неожиданно читаем:
Во мне всегда, насколько мог постичь я,
Две-три души живут в одном обличье.
У Байрона такое состояние было добровольным, оно являло собой богатство души и противоречивость ума. Для Пушкина это была необходимость молчать, о чем думаешь, соглашаться с тем, с чем не согласен. "Горе стране, где все согласны",- писал Никита Муравьев. Но горе и отдельной личности, которая выскажется не так, как надо. И чтобы выжить, личность хитрит. А кто не хитрит, тот жертва, и Пушкин уже испытал это на самом себе.
Ничего сверхъестественного в таком положении поэта в России не было. Стихотворец по самой своей сути предназначался именно для воспевания сильных мира, и все предшественники Пушкина почитали это за норму. Историк и писатель Иван Лажечников рассказывал Пушкину: "...Когда Тредиаковский с своими одами являлся во дворец, то он всегда по приказанию Бирона, из самых сеней, через все комнаты дворцовые, полз на коленях, держа обеими руками свои стихи на голове, и таким образом доползая до Бирона и императрицы, делал ей земные поклоны. Бирон всегда дурачил его и надседался со смеху".
С тех времен нравы изменились. Но в отличие от других Пушкин надевал шутовской колпак, которого раньше побаивался, не ради чинов или денег, а токмо ради свободы. Может быть, ему, холерику, человеку очень темпераментному и очень вздорному, подчиненному порыву, осуществить новый метод было легче, чем кому-нибудь другому. "Как поэт, как человек минуты Пушкин не отличался полною определенностью убеждений",- мягко писал Бартенев.
Не будем забывать, что во времена Пушкина пишущему человеку продаваться было не так противно, как в советское время. Трудовые процессы еще не назывались сражениями, жатва - битвой за урожай, беседа иностранного гостя - идеологической диверсией, поездка в деревню - десантом, литература и искусство - передовым фронтом, а гусиное перо - оружием поэта, приравненным к штыку. В этом отношении психика общества еще не была изуродована. Переходы от одной крайности к другой Пушкин совершал сравнительно легко, хотя и жаловался на свою судьбу. "Я имею несчастье быть человеком публичным, а вы знаете, что это хуже, чем быть публичной женщиной",- сказал он Владимиру Соллогубу.
Вяземский как-то отметил, что Пушкин никогда не писал картин по размеру рам, изготовленных заранее, другими словами, не подгонял себя под шаблон и был переменчив. В одно время сочиняются послание во глубину сибирских руд к декабристам, где звучат отголоски старых призывов к свободе, и стихи, где восхваляются карательные меры против борцов за эту свободу и царская забота о благе государства.
В "Стансах" Пушкин в первых же строках объявляет, что именно он хочет получить взамен за создаваемый им для нового царя исторический пьедестал:
В надежде славы и добра
Гляжу вперед я без боязни...
Далее в тексте воссоздается грандиозная фигура Петра Великого, который сперва покарал мятежников, но быстро привлек сердца правдой, укротил наукой нравы и смело сеял просвещение, а сам при этом был простым и скромным тружеником. В стихотворении - призыв к царю быть неутомимым и твердым, как его прапрадед (Пушкин не мог не понимать, что значили в тот момент слова "быть твердым").
Итак, поэт в художественной форме возвеличивает императора, изображая преемственность великих деяний царской фамилии. А царь жалует поэту за его усердие покровительство и прекращение преследования. Логично поэтому, что стихотворение заканчивается весьма прозрачным пожеланием Николаю Павловичу: быть таким же незлобным памятью, как Петр, забыть прошлое, гирей висящее на его нынешней свободе. Советский пушкинист сделал заключение, что "Пушкин рассматривал это стихотворение как план прогрессивной политики, на которую он пытался направить Николая I". Нам же кажется, что если Пушкин и рассчитывал направить политику правительства, то, прежде всего, в своих интересах, что, тем не менее, никак нельзя ставить поэту в вину. И все же, как ни неприятно это произнести, налицо попытка типично отечественного "ты мне, я тебе".
Не таких, однако, стихов ждали от вернувшегося из ссылки кумира его друзья и почитатели. Они возмутились тем, что независимый, самолюбивый Пушкин нашел себе столь холуйское занятие. За неприкрытую лесть Пушкина осудили даже те, кто сам был не без греха, а многие из знакомых от него отвернулись. Но что были их недоумения и разочарования по сравнению с игрой далекого прицела, которую он затевал? На фоне его цели некоторые мелкие неудобства: гордость, независимость, мнение окружающих,- можно просто сбросить со счетов.
Он сравнительно легко забыл неприятности прошлого и свою обиду в преддверии новых возможностей. Но сделал он это преждевременно. "Пушкин-автор в Москве,- рапортовал генерал Бенкендорф императору,- и всюду говорит о Вашем Величестве с благодарностью и глубокой преданностью; за ним все-таки следят внимательно". Если бы дело было только в слежке, на это можно было бы махнуть рукой,- ведь следили за многими. Шагать в ногу со всеми, как он задумал, то и дело не получалось, он сбивался. Записка "О народном воспитании", при том, что у автора ее было "одно желание усердием и искренностью оправдать высочайшие милости, мною не заслуженные", не произвела должного эффекта, хотя отдельные мысли в записке могли понравиться. Например, о том, что "влияние чужеземного идеологизма пагубно для нашего отечества" и что надо развивать доносительство в учебных заведениях. И мракобесы такое писать прямо не всегда решались.
Следующий шаг не в ногу - стихи во глубину сибирских руд. Бенкендорфу наверняка донесли о том, что он виделся с княгиней Волконской перед ее отъездом в Сибирь, что отправил стихи сосланным приятелям. По возвращении Пушкин был вроде бы прощен, но "хвост" оставался, а значит, и дверь за границу была все еще для него закрыта. И уже надвинулись новые, а точнее обновленные неприятности.
Хотя декабристы были осуждены и наказаны, Третье отделение продолжало поиски распространителей антиправительственных сочинений весь 1826 год. Выяснили, что прапорщик Молчанов переписал у штабс-капитана Алексеева стихотворение Пушкина, в котором, между прочим, были и такие строки:
Где вольность и закон? Над нами
Единый властвует топор.
Мы свергнули царей. Убийцу с палачами
Избрали мы в цари.
Крутые строки... Стихи эти увидел "русский учитель", а точнее, кандидат словесных наук Московского университета Андрей Леопольдов и выпросил списать. Он поставил заголовок "На 14 декабря" и дал почитать своему приятелю калужскому помещику Коноплеву. Коноплев оказался осведомителем Третьего отделения. Так начал формироваться новый политический процесс. Молчанова и Алексеева посадили за недонесение.
Леопольдов узнал, что на него донесли, и настрочил письмо непосредственно Бенкендорфу, представляя себя в качестве разоблачителя врагов правительства: "Всегда гнушаясь тайным и презрительным скопищем отечественных злодеев, я радуюсь, что ныне учинился орудием, хотя и посредственным, к открытию злонамеренных людей, которые, вероятно, самому правительству доселе не были известны". Далее Леопольдов требовал смертельного наказания Пушкину, "чтобы он не избег строгости законов". Письмо это было обнаружено в архиве Третьего отделения уже в наше время.
Бенкендорф лично беседовал с Леопольдовым. Он устроил его на службу и, видимо, хотел использовать, но император рассудил иначе. Дело по высочайшему повелению приказано было довести до финала. Беднягу судили на том основании, что он донес не сразу, а лишь когда узнал, что Коноплев - агент. Леопольдова отправили в солдаты, затем дело его пересмотрели и "за подпись" посадили на срок "более года".
Оба эти осведомителя ничего нового не сообщили. Стихотворение "Андрей Шенье" уже находилось в делах осужденных декабристов. Но тот факт, что стихи продолжали циркулировать, явился основанием привлечь к делу сочинителя. Комиссия военного суда потребовала получить показания Пушкина: когда, с какой целью стихи сочинены, кому переданы. Раздувалось дело, которое теперь было бы умнее положить на полку.
От возвращения из ссылки до нового преследования прошло четыре месяца. Легко сказать, что Пушкин вел себя не лучшим образом: он вел себя как мог. Вызванный к московскому обер-полицмейстеру, он сперва отрицал свое авторство: отрывок был неопубликованный и написанный не его рукой. Затем Пушкин отрицал связь стихотворения с событиями 14 декабря, поскольку стихи написаны о французской революции. Наконец, признав, что стихи эти его, заявил, что они опубликованы. Но ведь напечатаны они были с купюрой, каковой и являлись показанные ему стихи. Пусть это говорит французский поэт Шенье, но это написано Александром Пушкиным незадолго до бунта:
И час придет... и он уж недалек:
Падешь, тиран! Негодованье
Воспрянет, наконец. Отечества рыданье
Разбудит утомленный рок.
Стихи в запечатанном конверте были вскрыты обер-полицмейстером, предъявлены Пушкину и снова запечатаны как сверхсекретные. В течение 1827 года Пушкин был допрошен четыре раза по делу о стихотворении "Андрей Шенье". Следствие тянулось полтора года и затем было передано в Сенат. В процессе дознаний Пушкин отступил еще на шаг и признал, что стихотворение было "известно вполне гораздо раньше его напечатания". За Пушкиным учреждается секретный надзор.
Вслед за быстро улетучившейся эйфорией слабела уверенность, что обрести независимость удастся. Он все отчетливее ощущал себя в кольце надзора. Дворянина, находящегося под следствием, никуда не выпустят. Успешно начавшая выполняться стратегия увядала, не сумев расцвести. Как будет ясно из дальнейшего, с несколькими людьми Пушкин обсуждал возможности отправиться за границу, обсуждал на этот раз, не торопясь, намереваясь тщательно все организовать.
Весной 1827 года два связанных между собой события занимали его внимание. В результате длительных трений между Россией, Англией и Турцией была провозглашена независимость Греции, в ней появилась конституция и президент. Но война продолжалась, значительная часть территории Греции была захвачена турками. Это был хороший предлог для России продвинуться вперед, начав войну с Турцией. Препятствовала Англия, влияние которой в Греции и на Балканах увеличивалось. Пушкин мог рассматривать как хороший знак для себя, что президентом Греции был избран Иоанн Каподистриа, его покровитель, даже спаситель, который с тех пор, как поссорился с Александром I, жил в Женеве. Итак, Каподистриа мог вот-вот объявиться в Греции, и вот-вот русские войска могли двинуться туда.
Характер у Каподистриа был независимый, и хотя на Западе его считали агентом русского царя, это был не только дипломат и политический деятель, но человек с принципами и Богом в сердце. В России друзья Пушкина были и его друзьями. За границей Каподистриа охотно помогал приезжавшим русским, о чем с восторгом писал Батюшков своей тетке в Россию.
Другой опорной точкой, на которую хотел бы рассчитывать Пушкин, был брат Левушка. В январе 1827 года Лев Сергеевич, не без протекции друзей старшего брата, определился юнкером в Нижегородский драгунский полк, который перебросили в Грузию. Войска расквартировали в Кахетии, готовя их к будущей войне. Это был, так сказать, второй фронт, направленный против Персии и Турции; по стратегическому замыслу обе стрелки, обогнув Черное море, должны были сойтись в Босфоре. В каком-то смысле пушкинский замысел совпадал с правительственным, только поэт не решил, с какой стороны ему сподручнее огибать Черное море.
Пушкин понимал, что на помощь младшего брата надеяться не приходилось: Лев пьянствовал больше прежнего и постоянно был в долгах. Тем не менее, получив разрешение Бенкендорфа отправиться по семейным обстоятельствам в Петербург, Пушкин тотчас, с подвернувшейся оказией, извещает Левушку (часть этого письма мы вынесли в эпиграф): "Завтра еду в Петербург увидаться с дражайшими родителями, comme on dit (как говорится - фр.), и устроить свои денежные дела. Из Петербурга поеду или в чужие края, т.е. в Европу, или восвояси, т.е. во Псков, но вероятнее в Грузию, не для твоих прекрасных глаз, а для Раевского. Письмо мое доставит тебе М.И.Корсакова, чрезвычайно милая представительница Москвы. Приезжай на Кавказ и познакомься с нею - да прошу не влюбиться в дочь".
Николай Раевский-младший, упоминаемый Пушкиным, был в это время на Кавказе командиром Нижегородского драгунского полка. Ранее письмо это относили к 1829 году. Уточненная датировка (18 мая 1827) позволяет нам проникнуть в замыслы Пушкина, связанные с Европой и Кавказом, возникшие не внезапно, а вполне продуманно, за два года до реализации. Лев должен был спуститься за письмом, привезенным для него, с гор к минеральным источникам. Несомненно, отправившаяся к Кавказским минеральным водам общая знакомая Римская-Корсакова, с семьей которой поэт был дружен в то время, присовокупила к письму устные комментарии старшего брата. И в Москве, и в Петербурге Пушкин принимает меры конспирации, прося, чтобы и Лев, и Раевский писали ему то на адрес сестры, то на адрес отца.
На этот раз серьезную ставку Пушкин делал на договоренность с лучшим "из минутных друзей моей минутной молодости" Никитой Всеволожским.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26