А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Скорее! Железнодорожник на контроле был с матерью на «ты»: «Иди, голубушка, проходи без перронного». Пьяный, покачиваясь, брел по темному подземному переходу, орал что-то, а потом швырнул полную бутылку вина в сырую черную стену; зазвенели осколки стекла. Поезд уже стоял у перрона, мать внесла чемодан на площадку.
Никогда не делай того, что они тебе приписывают. Никогда.
Хорошо, что их прощанье было таким коротким – у них оставалась одна-единственная минута, но и эта минута показалась им очень длинной, длиннее, чем весь прошедший день.
– Тебе, наверное, хочется взять с собой бинокль? Прислать его?
– Да, пришли. Ах, мама…
– Ну что?
– Я ведь с ним почти незнакома.
– Ничего, он славный, и он рад, что ты будешь жить с ним.
– И не пьет вина?
– Да, он не любит вино… И у него есть деньги, он торгует разными вещами.
– Какими вещами?
– Сама не знаю какими – наверное, одеждой или чем-нибудь еще в этом роде. Он тебе понравится.
Они не поцеловались. Нельзя целовать памятники, даже если памятники плачут. Мать исчезла в подземном переходе, так и не обернувшись: воплощение злосчастья, женщина, законсервированная в своем горьком, полном ошибок прошлом. Вечером, если на кухне будет сидеть Дульгес, шарманка опять закрутится, заведет старые песни – мать разразится целой тирадой: «Разве слезы, как таковые, не являются пережитком буржуазного мировосприятия?» и «Неужели в бесклассовом обществе будут иметь место слезы?»
Школа уже осталась позади, и плавательный бассейн тоже, поезд промчался под небольшим мостом, потом долго-долго тянулись виноградники, сплошная стена виноградников, промелькнул лесок… а вот и шлагбаум у водокачки, оба мальчика тут как тут, она услышала звук выстрела, увидела черный пистолет у Пауля в руке и крикнула: «Иерусалим! Иерусалим!» – а потом, после того, как мальчики уже скрылись из глаз, крикнула это слово еще раз, отерла слезы рукавом, взяла чемодан и побрела в вагон. Я не сниму пока пальто, думала она, пока еще рано.
III
– Что она кричала? – спросил Гриф.
– Разве ты не расслышал?
– Нет, а ты? Что она крикнула?
– «Иерусалим», – сказал Пауль тихо. – «Иерусалим» – она кричала это и после того, как поезд прошел. Пойдем. – Он обескураженно посмотрел на пистолет, пистолет он теперь держал дулом книзу, не спуская большого пальца с курка. А он-то думал, что выстрел будет громкий и пистолет задымится; представлял себя стоящим у полотна дороги с дымящимся пистолетом в руках, но пистолет не дымился, он даже не стал горячим. Пауль осторожно провел указательным пальцем по стволу, потом убрал палец. – Пошли, – сказал он. Слово «Иерусалим» я расслышал, думал он, но не знаю, что она хотела этим сказать.
Они свернули с дороги, тянувшейся параллельно рельсам; Гриф держал под мышкой банку с повидлом, которую прихватил из дома, Пауль нес пистолет; в лесу, когда на их лица упала зеленая тень, они разом остановились и поглядели друг на друга:
– Ты вправду решился на это?
– Нет, – сказал Пауль, – да нет же, надо… – Он; покраснел и отвернулся. – Ты разложил мячи на дереве?
– Да, – сказал Гриф, – они все время скатывались, но потом я нашел в коре выемку.
– Какое между ними расстояние?
– В ладонь шириной, как ты велел… Послушай, – добавил он тише и остановился, – не могу я вернуться домой, не могу. В эту комнату… Ты ведь понимаешь, что в эту комнату мне путь закрыт. – Он переложил банку с повидлом в другую руку и, когда Пауль хотел было пойти дальше, схватил его за рукав куртки.
– Да, – согласился Пауль, – я и сам не стал бы на твоем месте возвращаться в эту комнату.
– Мама заставит меня убирать. Послушай, это просто невозможно… ползать по полу, вытирать стены, книги, все убирать, а она будет стоять рядом.
– Да, это невозможно. Пошли!
– Что мне делать?
– Обожди, сперва мы постреляем, идем…
Они пошли дальше, время от времени поворачиваясь друг к другу зелеными лицами. У Грифа вид был испуганный, Пауль улыбался.
– Ты должен меня застрелить, – сказал Гриф, – послушай, ты это просто обязан сделать.
– Ненормальный, – сказал Пауль, закусил губу, поднял пистолет и направил его на Грифа; Гриф быстро нагнулся, тихонько заскулил, и Пауль сказал:
– Видишь, ты уже собрался орать, а пистолет, между прочим, стоит на предохранителе.
Они вышли на прогалину, и Пауль приставил ладонь к глазам; зажмурив один глаз, он рассматривал теннисные мячи, которые лежали в ряд на поваленном дереве: три мяча еще были в своей первозданной красе – белые и волосатые, как овечки, остальные уже успели испачкаться о влажную лесную землю.
– Иди, – сказал Пауль, – и поставь банку между третьим и четвертым мячами.
Гриф заковылял по прогалине и кое-как, криво, поставил банку позади мячей – каждую минуту она могла опрокинуться назад.
– Расстояние слишком маленькое, не лезет она между третьим и четвертым.
– Мотай оттуда, – сказал Пауль, – я стреляю. Иди сюда.
Он обождал, пока Гриф не встал рядом с ним в тень, поднял пистолет, прицелился и спустил курок; эхо первого выстрела испугало его, и он начал яростно расстреливать всю обойму; звонкое эхо двух последних выстрелов вернулось из леса обратно, когда мальчик давно уже перестал стрелять. Мячи лежали на том же месте, даже банка с повидлом была цела и невредима.
Наступила тишина, слабо пахло порохом… А Пауль все еще стоял в той же позе с поднятым пистолетом, и казалось, он простоит так весь свой век. Он побледнел, холод неудачи замораживал ему кровь, в ушах звенело уже отзвучавшее эхо – отрывистый сухой лай. Эхо запечатлелось в памяти. И память повторяла его без конца. Мальчик с усилием закрыл глаза, потом опять открыл их: мячи лежали на том же месте, и даже банка с повидлом была цела и невредима. Вытянутая рука медленно опустилась, Пауль посмотрел на нее так, словно она вернулась откуда-то издалека, ощупал пальцами пистолетный ствол – слава богу, на этот раз он немного нагрелся. Ногтем большого пальца он вытянул обойму, потом вложил другую и поставил пистолет на предохранитель.
– Иди сюда, – сказал он тихо, – теперь твоя очередь.
Он сунул в руку Грифу пистолет, показал, как надо и водить курок, отошел назад в тень и, пытаясь примириться с собственной неудачей, подумал: надеюсь, хоть он-то попадет, хоть он-то попадет.
Гриф вскинул руку с пистолетом вверх и начал медленно опускать ее. Где-то он это вычитал, подумал Пауль, похоже, что он это где-то вычитал.
Стрелял Гриф не так, как Пауль, а с длинными паузами – выстрелит один раз и остановится, но мячи все равно лежали не шелохнувшись, и банка стояла на том же месте; под конец Гриф не выдержал и пальнул три раза подряд, и эхо, трижды пролаяв, вернулось назад и мальчикам. Однако поваленное дерево с шестью тенисными мячами и банкой сливового повидла было как заколдованное; оно застыло невдалеке, будто диковинный натюрморт.
Только эхо долетало из леса да слабо пахло порохом; покачав головой, Гриф отдал Паулю пистолет.
– Один выстрел у меня еще в запасе, – сказал Пауль, – ведь в первый раз я выстрелил в воздух. А после каждый может выстрелить еще по два раза, и один патрон у меня останется.
Теперь Пауль долго целился, хотя в глубине души знал, что все равно промажет, и он, в самом деле, промазал, эхо этого выстрела прозвучало жидко и одиноко, оно словно красный огонек проникло в тело мальчика, покружилось немного и снова вылетело. И Пауль почему-то сразу успокоился и спокойно отдал Грифу пистолет.
Гриф покачал головой:
– Цели чересчур мелкие, надо выбрать что-нибудь покрупнее, может, вокзальные часы или рекламу «Пиво оружейника».
– А где эта реклама висит?
– Напротив вокзала, на углу, там, где живет Дрёнш.
– А может, лучше выстрелить в оконное стекло или в самовар у нас дома? На этот раз мы во что бы то ни стало должны попасть. Неужели ты, правда, попадал из своего пистолета семь раз из восьми? В консервную банку в тридцати шагах?
– Нет, – сказал Гриф, – я вообще никогда раньше не стрелял. До сегодняшнего дня я никогда не стрелял.
Он подошел к дереву и столкнул ногой мячи и банку с Повидлом; мячи покатились в траву, банка упала и зарылась в рыхлую землю, на которой ничего не росло из-за тени от поваленного дерева. Гриф схватил банку, хотел швырнуть ее об дерево, но Пауль удержал его руку и опять поставил банку на землю.
– Брось, не надо, – сказал он, – брось, не надо, пусть она зарастет травой, густой травой… – И он представил себе, как трава постепенно закрывает банку, как бугорок обнюхивают лесные звери и как из него вылезает целая колония грибов, а потом, много лет спустя, он идет в лес гулять и находит заржавевшие гильзы И банку с замшелым разложившимся повидлом. Пауль снова взял банку, положил ее в яму на краю прогалины и ногами забросал мягкой землей. – Оставь ее в покое, – сказал он тихо. – И мячи тоже… Мы с тобой горе-стрелки.
– Все ложь, – сказал Гриф, – все ложь и обман.
– Да все, – согласился Пауль, Но, ставя пистолет на предохранитель и засовывая его в карман, он шептал: «Иерусалим! Иерусалим!»
– Откуда ты узнал, что она уезжает?
– Встретил ее мать по дороге к тебе.
– Но она ведь вернется?
– Нет, она больше не вернется.
Гриф снова вышел на прогалину и толкнул ногой мячи, два из них, белея в траве, беззвучно покатились в темный лес.
– Иди сюда, – сказал он, – погляди-ка. Мы целились слишком высоко.
Пауль медленно подошел к нему и взглянул на расщепленный куст ежевики, на изрешеченную пулями ель – свежая смола, сломанная ветка.
– Пошли, – сказал он, – будем стрелять в рекламу «Пиво оружейника», она величиной с доброе колесо.
– Я не вернусь в город, – сказал Гриф, – исключено, поеду в Любек, билет у меня в кармане. Больше я никогда не вернусь.
Они медленно шли той же дорогой, какой шли сюда! нот и шлагбаум, сплошная стена виноградников, постав» ленных в ряд, машин как не бывало; теперь музыка доносилась уже из города. Мальчики влезли на каменные столбы кладбищенских ворот, уселись на одинаковой высоте метрах в трех друг от друга, закурили..
– Чествуют победителей, – сказал Гриф. – Большой тарарам, нацепили на лбы виноградные листья. Посмотри вниз, на дом Дрёнша, видишь эту громадину – рекламу «Пиво оружейника».
– На этот раз я не промажу, – сказал Пауль. – Му как, пошли со мной?
– Нет, я останусь здесь; буду сторожить здесь, пока ты не разнесешь ее вдребезги. Тогда я не торопясь
пойду в Дрешенбрунн, сяду в поезд и поеду в Любек. Буду там плавать, подолгу плавать в морской воде, и, бог даст, на море подымется шторм, высокие волны, горы соленой воды.
Они молча курили, время от времени переглядываясь; улыбались друг другу и слушали шум города, который с каждой минутой становился громче. Копыта, в самом деле, грохотали? – спросил Гриф.
– Нет, – ответил Пауль, – нет, там паслась одна-единственная лошадка, и копыта у нее просто пощелкивали… А как насчет лососей?
– Я их ни разу не видел.
Мальчики опять улыбнулись друг другу и на некоторое время замолчали.
– Сейчас отец стоит перед шкафом, – сказал наконец Пауль, – он засучил рукава, мать расстилает клеенку. Вот он отпер ящик; может, он даже заметил царапину от отвертки, которая выскользнула у меня из рук; нет, не заметил, в том углу теперь темно; выдвинул ящик и отшатнулся – чековые книжки и приходные ордера лежат совсем не в том порядке, в каком он их кладет; отец заволновался, заорал на мать, выбросил на пол весь хлам, шарит в ящике… Вот оно! Началось! Как раз в эту секунду! – Пауль взглянул на церковные часы: минутная стрелка только что подползла в цифре «10», часовая неподвижно стояла перед цифрой «8».
– Раньше, – продолжал Пауль, – он был чемпионом своей дивизии по чистке пистолетов: за три минуты разбирал, чистил и собирал пистолет. Дома он заставлял меня стоять рядом и засекать время. Сроду у него не уходило на это больше трех минут.
Он швырнул на дорогу окурок и опять посмотрел на церковные часы.
– Ровно в семь пятьдесят он кончал со всей этой волынкой, наводил марафет и в восемь ноль-ноль уже сидел за столиком в своей пивной. – Пауль соскользнул со столба и, подняв руку, протянул ее Грифу. – Когда мы опять увидимся? – спросил он.
– Не скоро, – ответил Гриф, – но когда-нибудь я все же вернусь в этот городишко. А пока буду работать у дяди: солить рыбу, потрошить… Девушки там все время улыбаются, а по вечерам ходят в кино, может быть, они не станут хихикать. Уверен. У них такие белые руки, и они такие хорошенькие. Когда я был маленький, они совали мне в рот шоколадки, но теперь я уже не маленький. Не могу я, – добавил он тише, – сам понимаешь, не могу я вернуться в эту комнату. Она ведь будет стоять у меня над душой, пока я все не уберу. У тебя есть деньги?
– Да, мне уже выдали карманные деньги на все каникулы. Дать?
– Давай. Я тебе их потом пришлю.
Пауль открыл кошелек, пересчитал мелочь, отогнул карманчик, где лежали бумажки.
– Это все мои деньги для Цаллигкофена. Восемнадцать марок. Устраивает?
– Да, – сказал Гриф, он взял бумажки, мелочь и сунул все вместе в карман брюк. – Я буду ждать здесь, пока ты не попадешь в рекламу «Пиво оружейника». Стреляй быстрее, выпусти всю обойму. Мне надо это услышать собственными ушами, увидеть собственными глазами, и тогда я не торопясь пойду в Дрешенбрунн и сяду на ближайший поезд. Только не говори никому, где я.
– Не скажу! – Пауль бежал, подбрасывая камешки носками ботинок; пробегая по подземному переходу, он заорал благим матом, чтобы услышать эхо; только у ограды вокзала, недалеко от забегаловки в доме Дрёнша, он замедлил шаг, потом пошел еще тише, обернулся, но кладбищенских ворот еще не было видно, он увидел только большой черный крест в середине кладбища и белые надгробья за ним; чем ближе он подходил к вокзалу, тем больше рядов могил за крестом открывалось его глазам – два ряда, потом три, пять… А вот и ворота; Гриф еще сидит на столбе. Пауль пересек привокзальную площадь, он шел очень медленно; сердце у него громко колотилось, но он знал, что это не от страха, а скорее от радости; он с удовольствием выпустил бы всю обойму в воздух и изо всех сил кричал бы при этом «Иерусалим». Ему было даже немного жаль большую круглую рекламу «Пиво оружейника» – две скрещенные сабли поддерживали снизу пивную кружку с переливающейся через край пеной.
Я не имею права промазать, думал он, вытаскивая из кармана пистолет. Перед ним была сплошная стена фасадов, он сделал несколько шагов назад к двери в мясную и чуть было не отдавил руки уборщице, которая мыла выложенный плитками порог.
– Убирайся отсюда, паразит! – донеслось до него из полутьмы.
– Извиняюсь, – сказал Пауль и встал неподалеку от входа. Мыльная пена текла у него между ног по асфальту в сточную канаву. Отсюда удобнее всего, думал он, она висит как раз передо мной, круглая, как луна в полнолуние. Отсюда я не промажу. Он вынул из кармана пистолет, взвел курок и, прежде чем поднять пистолет и прицелиться, улыбнулся. Теперь он не ощущал неодолимой потребности что-нибудь сломать, разбить. И все же он должен был выстрелить; существуют положения, когда отступать нельзя; если он спасует, Гриф не уедет в Любек, не увидит белые руки хорошеньких работниц, не пойдет с какой-нибудь из них в кино. О боже, думал Пауль, ведь я стою не на таком уж большом расстоянии. Я должен попасть, должен. Но он уже попал, звон разбитого стекла был, пожалуй, громче звука выстрелов. Сперва из рекламы вылетел круглый кусок – пивная кружка; потом выпали сабли; Пауль видел, как из стены дома выскакивают маленькие пыльные облачка – штукатурка, видел железный круглый остов, на котором держалась освещенная реклама: по краям его, словно бахрома, висели осколки стекла.
Визг уборщицы заглушил все; она бросилась на мостовую, ринулась обратно, не переставая визжать; какие-то мужчины тоже закричали, люди высыпали из здания вокзала, правда, их было не так уж много; народ выскочил из забегаловки. В доме наверху открыли окно, и в нем на секунду показалась физиономия Дрёнша. Но никто из толпы не решался подойти близко к Паулю, потому что он все еще держал в руке пистолет; мальчик поднял глаза, бросил взгляд в сторону кладбища: Гриф уже исчез.
Прошла целая вечность, прежде чем кто-то подошел к Паулю и взял у него из рук пистолет. За это время он успел подумать о многом. Вот уже десять минут, думал он, как отец орет на весь дом, обвиняет мать, мать, которой уже давным-давно доложили, что я влез на балкон к Катарине; об этом, впрочем, оповестили весь город, и никто не может понять, почему я так поступил и почему выстрелил в светящуюся рекламу пива. Было бы, наверное, лучше, если бы я выстрелил Дрёншу в окно. А потом он подумал, не пойти ли ему в церковь и не исповедаться ли: но туда его теперь не пустят. К тому же сейчас уже восемь часов, а после восьми нельзя исповедоваться. Овечка не напиталась моей кровью, думал он, бедная овечка!
Все дело ограничилось разбитым стеклом, но зато он увидел грудь Катарины.
1 2 3 4 5 6