.. – сказал Коста-Вале. – Париж – это стоящее дело…
– Это – лучший свадебный подарок… – добавила Розинья.
Оркестр заиграл самбу. Мариэта с трудом произнесла:
– Потанцуем, Шопел?
Поэт толстыми ручищами обнял ее за талию. Лицо его сверкало от пота. Несколько минут они танцевали молча. Мариэта механически двигалась в танце, не отвечая даже на бесконечные приветствия друзей и знакомых. Спустя некоторое время она спросила:
– Ты знал об этом назначении?
«Почему мне всегда приходится участвовать в развязках романов Пауло? Он развлекается, а я должен утирать слезы его возлюбленных!» – внутренне возмутился Шопел и ответил:
– Я узнал об этом только сегодня…
Воцарилось продолжительное молчание. Вдруг Мариэта сказала:
– Я думаю тоже отправиться в Париж. Вот уже почти два года, как я не была в Европе…
– Ах! Если бы и я мог поехать… – завистливо вздохнул поэт. – Принять ванну цивилизации на прославленных берегах Сены!
– Затруднение для меня… – объясняла Мариэта почти совершенно спокойным голосом и с легкой улыбкой торжества на тонких губах, – затруднение для меня в занятости Жозе. Ему совершенно невозможно путешествовать. Но теперь я воспользуюсь отъездом Розиньи и Пауло и поеду вместе с ними…
«Ага! От нее Пауло не так легко будет избавиться, это не Мануэла… У нее есть деньги и, кроме того, совершенно нет стыда…» – думал Шопел, высказывая вслух свое полное одобрение планам Мариэты:
– Вы превосходно поступаете, дона Мариэта. Никому не вынести безвыездно два года подряд в Бразилии. Здесь задыхаешься, задыхаешься и тупеешь…
Из-за своего столика, в одиночестве – Розинья танцевала с Коста-Вале – Пауло следил взглядом за Мариэтой. Предстояло мучительное объяснение с упреками и жестокими словами. Надо быть готовым к взрыву отчаяния со стороны любовницы. Но Париж стоит неприятного ужина…
27
Это случилось на второй день карнавала, когда на улицах царило особенно бурное оживление, когда, позабыв все на свете, весь город пел и танцевал; в этот день Жоан первый раз в жизни увидел своего сына.
Трибунал безопасности приговорил Зе-Педро, Карлоса и остальных товарищей, арестованных в прошлом году, к тюремному заключению – от шести до восьми лет. Осужденные уже были отправлены на далекий остров Фернандо-де-Норонья, затерявшийся среди Атлантического океана между Бразилией и Африкой. Один лишь молодой португалец Рамиро еще оставался в Сан-Пауло в госпитале, так как был болен. Жестокие пытки, которым он был подвергнут, почти совсем его искалечили, и ему предстояла операция. После операции и его отправят в темном трюме грузового парохода на пустынный и суровый остров.
Жозефу выпустили из сумасшедшего дома. Она не выздоровела. Жила у своих родителей и никого не узнавала, даже собственного ребенка. Тихая помешанная, она лишь постоянно повторяла слова, запечатлевшиеся в ее памяти в страшные ночи пыток. Со здоровьем Руйво тоже было плохо: он снова похудел, казалось, состоял только из кожи и костей; не переставая кашлял, каждый вечер его била лихорадка. Но он не жаловался, не бросал работу, и пришлось в порядке партийной дисциплины обязать его более или менее регулярно посещать доктора Сабино. В тяжелых условиях нелегального существования, в которых они все теперь находились, систематическое лечение было невозможно.
После ареста Карлоса и Зе-Педро полиция не давала партийной организации ни минуты покоя. За последние месяцы она побывала по всем имеющимся у нее адресам, арестовывала людей направо и налево, избивала их, грозила им наказанием, обещала большую награду за выдачу Жоана и Руйво. Теперь, при отсутствии контроля со стороны парламента, полиции отпускались огромные средства; кадры сыщиков были утроены; огромная сеть шпионов и осведомителей охватила весь город: действовала на каждой фабрике, в домах, где почти все швейцары были связаны с полицией, в учебных заведениях – всюду. В таких условиях организовать встречу товарищей представляло собой сложную задачу; проводить собрания становилось все труднее: за квартирами сочувствующих шла постоянная слежка. Полиция зажимала партийную организацию в кольцо, затрудняла ей малейшее движение, настойчиво разыскивала районное руководство.
Постоянные полицейские облавы влекли за собой аресты все новых и новых товарищей. Сделать на стене надпись стало отчаянным делом, почти неизменно заканчивавшимся арестом исполнителей, особенно с тех пор, как были введены в действие радиопатрули и машины с сыщиками все ночи напролет колесили по улицам. Полицейские агенты проникали на фабрики в качестве рабочих, и ячейки в полном составе попадали в лапы полиции, прежде чем рабочие успевали распознать провокаторов.
Это была трудная, мучительная задача: заполнять постоянно образовывающиеся бреши в организации. Нередко случалось, что полиция арестовывала весь местный комитет, и тогда работа целого городского района оказывалась дезорганизованной. А вербовка новых кадров в таких условиях требовала особенной бдительности: ведь люди, связанные с полицией, только и ждали, чтобы их приняли в партию. Долгие месяцы молчаливой и упорной работы, месяцы без значительных уличных выступлений, когда самый малый успех обходился ценою свободы товарищей, ценою существования низовых ячеек.
Трижды за этот период пришлось спасать нелегальную партийную типографию от напавшей на ее след полиции. В первые два раза успели спасти маленький печатный станок и шрифты. Но в третий раз пришлось бросить все шрифты, бумагу, уже отпечатанные материалы и почти из-под самого носа полиции, когда сыщики уже окружали дом, унести только один станок. Наступил тяжелый период, и на время пришлось прервать печатание листовок. Наборщики стали приносить в карманах из типографий, где они работали, шрифты, и так, мало-помалу, ценою повседневной самоотверженной работы была восстановлена партийная типография.
Нечего и говорить, каких трудностей стоило находить помещения, где бы могли скрываться члены секретариата. Руководители – в особенности Руйво и Жоан – не должны были подолгу оставаться на одной и той же квартире: полицейские шпионы могли ее обнаружить. В этот период члены партии показали всю свою преданность делу. Нашлись, конечно, и такие, кто дезертировал, испугавшись тюрьмы, или заговорил, не выдержав пыток, но они составляли меньшинство. Члены партии сопротивлялись и продолжали работу.
После событий на фабрике комендадоры полицейский террор стал еще более жестоким. Много рабочих было арестовано, а фабрику буквально наводнили агенты полиции. Демонстрация студентов на площади Сан-Франсиско в знак протеста против гитлеровской угрозы Чехословакии, была разогнана полицейскими дубинками. Для шпионской сети полиция использовала и членов бывшего «Интегралистского действия». Газеты требовали «еще более решительных мер для подавления коммунизма».
Сыщики носили при себе фотографии Руйво, заснятые в один из его прошлых арестов; показывали их дворникам, швейцарам, прислуге, разносчикам, посыльным, добавляя, что изображенный на них человек выкрасил себе волосы в черный цвет. Фотографий Жоана у них не было, и тут им приходилось ограничиваться более или менее точным описанием его примет, полученным от Эйтора Магальяэнса. В таких условиях Жоан был вынужден со все возраставшим нетерпением дожидаться благоприятного случая для встречи с Марианой и своим сыном. Он решил для этого воспользоваться последним днем карнавала, когда весь город пел и танцевал.
Жоану пришлось нарядиться в карнавальный костюм, надеть маску и в таком виде пройти по улицам, где веселилась толпа. На каждом шагу его останавливали, приглашая принять участие в круговой самбе или хороводе. Он вырывался и шел дальше: ему хотелось поскорее увидеть Мариану, прижать ее к сердцу; взглянуть на ребенка, о котором он столько мечтал.
Наконец он добрался до места, где его ждала жена. Тихий квартал казался совершенно необитаемым, – должно быть, все ушли на праздник. Маркос де Соуза устроил встречу в доме одного сочувствующего, тоже архитектора, – своего приятеля. Маркос, прося предоставить ему помещение, рассказал приятелю только часть правды, и хозяин дома ничего не знал о том, кто такой Жоан. Мариана явилась сюда с ребенком еще с утра. Как только пришел Жоан, хозяин с ними распрощался:
– Я ухожу на карнавал. Мой дом – в вашем распоряжении.
Оставшись наедине, они слились в долгом и крепком объятии, неспособные в первый момент выговорить хотя бы слово. Глаза Марианы увлажнились. Ее рука гладила голову, худое лицо и волосы мужа. Жоан целовал жену в глаза, в лицо, в губы. Она с сокрушением смотрела на него:
– Какой ты худой!
Жоан улыбнулся.
– Как ты хороша…
Это была правда: никогда еще Мариана не представлялась ему такой прекрасной; материнство придало ее красоте новые простые и изумительные черты и сделало эту красоту совершенной.
– Пойдем… – сказала она и потянула его за руку.
В соседней комнате на кровати архитектора спал ребенок. Жоан замер на месте, затаил дыхание, глаза его застилало туманом, он еле видел.
– Мой сын… – Он взглянул на Мариану. – Похож на тебя… К счастью, он в мать…
– А глаза у него твои… – сказала Мариана. – Когда мне становится грустно, достаточно взглянуть в его глаза, и тогда кажется, что ты со мной. Он мне очень помогает, Жоан: целыми часами я с ним разговариваю. Я ему рассказываю, он отвечает лепетом… и это меня радует… Как хорошо, Жоан…
Услышав голоса, ребенок проснулся, зашевелил ручками, открыл глазки.
– Твои глаза, видишь? Точь-в-точь…
В это время под окнами прошла, направляясь на карнавал, веселая компания в масках, и этот шум испугал ребенка. Мариана взяла малютку на руки, чтобы его успокоить. Жоан смотрел на мать и на ребенка, и сердце его учащенно билось. Он вспоминал, какой была Мариана два года назад, когда он ее впервые увидел, придя на день ее рождения для того, чтобы передать партийное задание. Сколько событий произошло за эти два года… И сама Мариана уже не была прежней неопытной девушкой, которая, поддавшись первому побуждению, отправлялась расписывать лозунгами стены, подвергая себя опасности. Теперь это была женщина-коммунистка, полная чувства ответственности, готовая без единого протеста перенести длительную разлуку с мужем.
Жоан знал о том, как идет работа Марианы: ее комитет был самым активным в городе, ей удалось уберечь свою организацию от полиции, и даже в период беременности она не прекращала работы. Когда родился ребенок, она поручила его заботам матери и снова все свое время отдавала партии. Сколько раз приходилось Жоану слышать от товарищей, которые даже не подозревали об узах, связывавших его с Марианой, восторженные похвалы товарищу Изабеле (это была ее нынешняя подпольная кличка); ее выдвигали как пример самоотверженности, ума, революционной бдительности и серьезности характера. Он даже слышал историю об одном товарище – студенте, недавно принятом в партию, – который влюбился в Мариану и предложил выйти за него замуж. Жоану рассказали об этом случае, об отчаянии Марианы, не знавшей, как отказать юноше, не обидев его, и вместе с тем не открыть ему, что она замужем. Однако затруднение разрешилось само собой: живот Марианы увеличивался с каждым днем, молодой человек это заметил и все понял.
По улице прошла вторая шумная компания масок. Ребенок вглядывался любопытными глазенками, стараясь определить, откуда исходят эти необычные для его слуха звуки. Мариана протянула сына Жоану.
– Мама, которая целыми днями с ним возится, говорит, будто ты совсем не любишь маленьких…
Жоан принял от нее сына. За него, за других малюток, за ребенка Жозефы борются они, стараясь изменить этот мир. Сейчас, держа на руках сына, он как бы осязал цель этой борьбы, смысл своей тяжелой, суровой жизни. Он нежно прижал к груди своего малютку. Мариана обняла сына и отца, склонила голову на плечо Жоана. Она заметила задумчивое выражение его потемневших глаз, оторвавшихся от малютки.
– О чем ты думаешь?
– Ты знаешь, с того дня, как он родился, мне ничего так не хотелось, как увидеть его и каждый день смотреть на него и на тебя тоже. Нужно ли об этом говорить?
Мариана поцеловала мужа, нежно взяла из его рук ребенка.
– Такой день наступит… И в этот день будет праздник куда лучше, чем нынешний карнавал…
Так, втроем, они прильнули друг к другу. Ребенок улыбался Жоану, и глазки его блестели. А Жоан нежно прижимал к груди своего сына!
28
Тогда же, в феврале 1939 года, два человека встретились и узнали друг друга в толпе солдат и штатских на границе Франции и Испании. В ту зиму трагические колонны беженцев пересекали Пиренеи.
Нацистские летчики из легиона «Кондор» кружились над уходившими людьми, били по ним из пулеметов, оставляя преступный след – трупы стариков, женщин и детей. Повозки, запряженные ослами и мулами, подталкиваемые уставшими людьми, детские коляски, превращенные в тележки, – самые разнообразные и примитивные средства передвижения были приспособлены для перевозки скудного имущества беглецов. Одеяла, простыни, тряпье, старомодные чемоданы, ящики, изображения католических святых – таков был их скарб. Вместе с ним везли парализованных дедушек и бабушек, а также новорожденных младенцев.
Итальянские солдаты из фашистских легионов Муссолини и мавры генерала Франко свирепо преследовали по пятам беглецов. Случалось, что кое-кто отставал, тогда цепи вражеских солдат отрезали их от основной массы, и для них все было кончено. Белизну снега обагряла кровь. Под лишенными листвы деревьями лежали трупы. Женщина, еще совсем молодая, шла, неся на руках безжизненное тельце ребенка. Рядом с ней, опираясь на костыль, шел и плакал старик – может быть, дедушка мертвого малютки. Аполинарио, в форме майора испанской республиканской армии, старался поддержать порядок среди своих солдат.
– Мы не беглецы. Мы отступаем как солдаты Республики, сохраняя дисциплину и порядок…
Его авторитет был велик, легенды создавались вокруг имени этого молодого бразильского офицера; его подвиги были воспеты в боевых песнях.
Вокруг снег и холод, голые скалы, страшная зима поражения, зловещие колонны отступавших. Аполинарио вспомнились описания другого отступления на северо-востоке Бразилии, в пору засухи. Но здесь было еще страшнее: все население – тысячи и тысячи семей – покидало свою проданную родину, оставляя все, что любило, что составляло до сих пор его существование. Население уходило в чужие края, чтобы вновь начать жизнь в стране – с чужим языком, с чужими обычаями. Взоры обращались назад, на пройденный путь, как бы прощаясь с родными пейзажами, с землей отечества.
Три роты республиканских солдат, последними пересекавшие Пиренеи, с трудом пробирались сквозь толпы беглецов. Аполинарио командовал одной из рот, и ему был дан приказ прикрывать отступление двух других рот и гражданского населения: франкисты приближались. Аполинарио сказал одному из своих офицеров:
– За нами остается честь отступать, сражаясь. Покажем фалангистам, чего стоят республиканские солдаты…
Они удерживали горный перевал, пока отступали две другие роты и охраняемая ими масса гражданского населения. Солдаты Франко и Муссолини рвались вперед, одержимые жаждой убивать. Их встретил сосредоточенный огонь роты Аполинарио. Так, сражаясь, защищая каждую пядь горной тропы, рота Аполинарио отступала к границе, давая время спастись гражданскому населению. Это были последние республиканские солдаты, и Аполинарио перешел с ними границу только после того, как ее перешел последний штатский. Французские крестьяне приносили испанским беженцам пищу и вино.
Здесь, по ту сторону границы, уже находились две другие роты и огромная масса беженцев. Была ночь, мороз, ледяной ветер, голод. Солдаты срубали деревья и разводили костры, вокруг которых собирались измученные беглецы.
И в эту ночь Аполинарио вновь повстречался с сержантом Франтой Тибуреком, ставшим теперь лейтенантом. Чех, руководивший группой солдат, которые раскладывали костры, тотчас же узнал своего старого знакомца.
– Ба! Да это же бразилец…
За годы войны Аполинарио видел столько разных лиц, сталкивался с людьми стольких национальностей, что в первую минуту не распознал, кто этот лейтенант, где он с ним встречался.
– Так вы меня не припоминаете? Франта Тибурек, сержант, чех из бригады имени Димитрова в те времена, когда еще существовали интернациональные бригады… После их ликвидации я остался в Испании… Мы встречались с вами, вспомните…
И вдруг вся сцена возникла в памяти Аполинарио: он вспомнил сержанта, перебегавшего поле и принятого ими за нациста – убийцу крестьянского семейства, вспомнил, как затем этот сержант дал ему газету с известиями о забастовке в Сантосе и как потом они вместе пили за здоровье Престеса и Готвальда.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128
– Это – лучший свадебный подарок… – добавила Розинья.
Оркестр заиграл самбу. Мариэта с трудом произнесла:
– Потанцуем, Шопел?
Поэт толстыми ручищами обнял ее за талию. Лицо его сверкало от пота. Несколько минут они танцевали молча. Мариэта механически двигалась в танце, не отвечая даже на бесконечные приветствия друзей и знакомых. Спустя некоторое время она спросила:
– Ты знал об этом назначении?
«Почему мне всегда приходится участвовать в развязках романов Пауло? Он развлекается, а я должен утирать слезы его возлюбленных!» – внутренне возмутился Шопел и ответил:
– Я узнал об этом только сегодня…
Воцарилось продолжительное молчание. Вдруг Мариэта сказала:
– Я думаю тоже отправиться в Париж. Вот уже почти два года, как я не была в Европе…
– Ах! Если бы и я мог поехать… – завистливо вздохнул поэт. – Принять ванну цивилизации на прославленных берегах Сены!
– Затруднение для меня… – объясняла Мариэта почти совершенно спокойным голосом и с легкой улыбкой торжества на тонких губах, – затруднение для меня в занятости Жозе. Ему совершенно невозможно путешествовать. Но теперь я воспользуюсь отъездом Розиньи и Пауло и поеду вместе с ними…
«Ага! От нее Пауло не так легко будет избавиться, это не Мануэла… У нее есть деньги и, кроме того, совершенно нет стыда…» – думал Шопел, высказывая вслух свое полное одобрение планам Мариэты:
– Вы превосходно поступаете, дона Мариэта. Никому не вынести безвыездно два года подряд в Бразилии. Здесь задыхаешься, задыхаешься и тупеешь…
Из-за своего столика, в одиночестве – Розинья танцевала с Коста-Вале – Пауло следил взглядом за Мариэтой. Предстояло мучительное объяснение с упреками и жестокими словами. Надо быть готовым к взрыву отчаяния со стороны любовницы. Но Париж стоит неприятного ужина…
27
Это случилось на второй день карнавала, когда на улицах царило особенно бурное оживление, когда, позабыв все на свете, весь город пел и танцевал; в этот день Жоан первый раз в жизни увидел своего сына.
Трибунал безопасности приговорил Зе-Педро, Карлоса и остальных товарищей, арестованных в прошлом году, к тюремному заключению – от шести до восьми лет. Осужденные уже были отправлены на далекий остров Фернандо-де-Норонья, затерявшийся среди Атлантического океана между Бразилией и Африкой. Один лишь молодой португалец Рамиро еще оставался в Сан-Пауло в госпитале, так как был болен. Жестокие пытки, которым он был подвергнут, почти совсем его искалечили, и ему предстояла операция. После операции и его отправят в темном трюме грузового парохода на пустынный и суровый остров.
Жозефу выпустили из сумасшедшего дома. Она не выздоровела. Жила у своих родителей и никого не узнавала, даже собственного ребенка. Тихая помешанная, она лишь постоянно повторяла слова, запечатлевшиеся в ее памяти в страшные ночи пыток. Со здоровьем Руйво тоже было плохо: он снова похудел, казалось, состоял только из кожи и костей; не переставая кашлял, каждый вечер его била лихорадка. Но он не жаловался, не бросал работу, и пришлось в порядке партийной дисциплины обязать его более или менее регулярно посещать доктора Сабино. В тяжелых условиях нелегального существования, в которых они все теперь находились, систематическое лечение было невозможно.
После ареста Карлоса и Зе-Педро полиция не давала партийной организации ни минуты покоя. За последние месяцы она побывала по всем имеющимся у нее адресам, арестовывала людей направо и налево, избивала их, грозила им наказанием, обещала большую награду за выдачу Жоана и Руйво. Теперь, при отсутствии контроля со стороны парламента, полиции отпускались огромные средства; кадры сыщиков были утроены; огромная сеть шпионов и осведомителей охватила весь город: действовала на каждой фабрике, в домах, где почти все швейцары были связаны с полицией, в учебных заведениях – всюду. В таких условиях организовать встречу товарищей представляло собой сложную задачу; проводить собрания становилось все труднее: за квартирами сочувствующих шла постоянная слежка. Полиция зажимала партийную организацию в кольцо, затрудняла ей малейшее движение, настойчиво разыскивала районное руководство.
Постоянные полицейские облавы влекли за собой аресты все новых и новых товарищей. Сделать на стене надпись стало отчаянным делом, почти неизменно заканчивавшимся арестом исполнителей, особенно с тех пор, как были введены в действие радиопатрули и машины с сыщиками все ночи напролет колесили по улицам. Полицейские агенты проникали на фабрики в качестве рабочих, и ячейки в полном составе попадали в лапы полиции, прежде чем рабочие успевали распознать провокаторов.
Это была трудная, мучительная задача: заполнять постоянно образовывающиеся бреши в организации. Нередко случалось, что полиция арестовывала весь местный комитет, и тогда работа целого городского района оказывалась дезорганизованной. А вербовка новых кадров в таких условиях требовала особенной бдительности: ведь люди, связанные с полицией, только и ждали, чтобы их приняли в партию. Долгие месяцы молчаливой и упорной работы, месяцы без значительных уличных выступлений, когда самый малый успех обходился ценою свободы товарищей, ценою существования низовых ячеек.
Трижды за этот период пришлось спасать нелегальную партийную типографию от напавшей на ее след полиции. В первые два раза успели спасти маленький печатный станок и шрифты. Но в третий раз пришлось бросить все шрифты, бумагу, уже отпечатанные материалы и почти из-под самого носа полиции, когда сыщики уже окружали дом, унести только один станок. Наступил тяжелый период, и на время пришлось прервать печатание листовок. Наборщики стали приносить в карманах из типографий, где они работали, шрифты, и так, мало-помалу, ценою повседневной самоотверженной работы была восстановлена партийная типография.
Нечего и говорить, каких трудностей стоило находить помещения, где бы могли скрываться члены секретариата. Руководители – в особенности Руйво и Жоан – не должны были подолгу оставаться на одной и той же квартире: полицейские шпионы могли ее обнаружить. В этот период члены партии показали всю свою преданность делу. Нашлись, конечно, и такие, кто дезертировал, испугавшись тюрьмы, или заговорил, не выдержав пыток, но они составляли меньшинство. Члены партии сопротивлялись и продолжали работу.
После событий на фабрике комендадоры полицейский террор стал еще более жестоким. Много рабочих было арестовано, а фабрику буквально наводнили агенты полиции. Демонстрация студентов на площади Сан-Франсиско в знак протеста против гитлеровской угрозы Чехословакии, была разогнана полицейскими дубинками. Для шпионской сети полиция использовала и членов бывшего «Интегралистского действия». Газеты требовали «еще более решительных мер для подавления коммунизма».
Сыщики носили при себе фотографии Руйво, заснятые в один из его прошлых арестов; показывали их дворникам, швейцарам, прислуге, разносчикам, посыльным, добавляя, что изображенный на них человек выкрасил себе волосы в черный цвет. Фотографий Жоана у них не было, и тут им приходилось ограничиваться более или менее точным описанием его примет, полученным от Эйтора Магальяэнса. В таких условиях Жоан был вынужден со все возраставшим нетерпением дожидаться благоприятного случая для встречи с Марианой и своим сыном. Он решил для этого воспользоваться последним днем карнавала, когда весь город пел и танцевал.
Жоану пришлось нарядиться в карнавальный костюм, надеть маску и в таком виде пройти по улицам, где веселилась толпа. На каждом шагу его останавливали, приглашая принять участие в круговой самбе или хороводе. Он вырывался и шел дальше: ему хотелось поскорее увидеть Мариану, прижать ее к сердцу; взглянуть на ребенка, о котором он столько мечтал.
Наконец он добрался до места, где его ждала жена. Тихий квартал казался совершенно необитаемым, – должно быть, все ушли на праздник. Маркос де Соуза устроил встречу в доме одного сочувствующего, тоже архитектора, – своего приятеля. Маркос, прося предоставить ему помещение, рассказал приятелю только часть правды, и хозяин дома ничего не знал о том, кто такой Жоан. Мариана явилась сюда с ребенком еще с утра. Как только пришел Жоан, хозяин с ними распрощался:
– Я ухожу на карнавал. Мой дом – в вашем распоряжении.
Оставшись наедине, они слились в долгом и крепком объятии, неспособные в первый момент выговорить хотя бы слово. Глаза Марианы увлажнились. Ее рука гладила голову, худое лицо и волосы мужа. Жоан целовал жену в глаза, в лицо, в губы. Она с сокрушением смотрела на него:
– Какой ты худой!
Жоан улыбнулся.
– Как ты хороша…
Это была правда: никогда еще Мариана не представлялась ему такой прекрасной; материнство придало ее красоте новые простые и изумительные черты и сделало эту красоту совершенной.
– Пойдем… – сказала она и потянула его за руку.
В соседней комнате на кровати архитектора спал ребенок. Жоан замер на месте, затаил дыхание, глаза его застилало туманом, он еле видел.
– Мой сын… – Он взглянул на Мариану. – Похож на тебя… К счастью, он в мать…
– А глаза у него твои… – сказала Мариана. – Когда мне становится грустно, достаточно взглянуть в его глаза, и тогда кажется, что ты со мной. Он мне очень помогает, Жоан: целыми часами я с ним разговариваю. Я ему рассказываю, он отвечает лепетом… и это меня радует… Как хорошо, Жоан…
Услышав голоса, ребенок проснулся, зашевелил ручками, открыл глазки.
– Твои глаза, видишь? Точь-в-точь…
В это время под окнами прошла, направляясь на карнавал, веселая компания в масках, и этот шум испугал ребенка. Мариана взяла малютку на руки, чтобы его успокоить. Жоан смотрел на мать и на ребенка, и сердце его учащенно билось. Он вспоминал, какой была Мариана два года назад, когда он ее впервые увидел, придя на день ее рождения для того, чтобы передать партийное задание. Сколько событий произошло за эти два года… И сама Мариана уже не была прежней неопытной девушкой, которая, поддавшись первому побуждению, отправлялась расписывать лозунгами стены, подвергая себя опасности. Теперь это была женщина-коммунистка, полная чувства ответственности, готовая без единого протеста перенести длительную разлуку с мужем.
Жоан знал о том, как идет работа Марианы: ее комитет был самым активным в городе, ей удалось уберечь свою организацию от полиции, и даже в период беременности она не прекращала работы. Когда родился ребенок, она поручила его заботам матери и снова все свое время отдавала партии. Сколько раз приходилось Жоану слышать от товарищей, которые даже не подозревали об узах, связывавших его с Марианой, восторженные похвалы товарищу Изабеле (это была ее нынешняя подпольная кличка); ее выдвигали как пример самоотверженности, ума, революционной бдительности и серьезности характера. Он даже слышал историю об одном товарище – студенте, недавно принятом в партию, – который влюбился в Мариану и предложил выйти за него замуж. Жоану рассказали об этом случае, об отчаянии Марианы, не знавшей, как отказать юноше, не обидев его, и вместе с тем не открыть ему, что она замужем. Однако затруднение разрешилось само собой: живот Марианы увеличивался с каждым днем, молодой человек это заметил и все понял.
По улице прошла вторая шумная компания масок. Ребенок вглядывался любопытными глазенками, стараясь определить, откуда исходят эти необычные для его слуха звуки. Мариана протянула сына Жоану.
– Мама, которая целыми днями с ним возится, говорит, будто ты совсем не любишь маленьких…
Жоан принял от нее сына. За него, за других малюток, за ребенка Жозефы борются они, стараясь изменить этот мир. Сейчас, держа на руках сына, он как бы осязал цель этой борьбы, смысл своей тяжелой, суровой жизни. Он нежно прижал к груди своего малютку. Мариана обняла сына и отца, склонила голову на плечо Жоана. Она заметила задумчивое выражение его потемневших глаз, оторвавшихся от малютки.
– О чем ты думаешь?
– Ты знаешь, с того дня, как он родился, мне ничего так не хотелось, как увидеть его и каждый день смотреть на него и на тебя тоже. Нужно ли об этом говорить?
Мариана поцеловала мужа, нежно взяла из его рук ребенка.
– Такой день наступит… И в этот день будет праздник куда лучше, чем нынешний карнавал…
Так, втроем, они прильнули друг к другу. Ребенок улыбался Жоану, и глазки его блестели. А Жоан нежно прижимал к груди своего сына!
28
Тогда же, в феврале 1939 года, два человека встретились и узнали друг друга в толпе солдат и штатских на границе Франции и Испании. В ту зиму трагические колонны беженцев пересекали Пиренеи.
Нацистские летчики из легиона «Кондор» кружились над уходившими людьми, били по ним из пулеметов, оставляя преступный след – трупы стариков, женщин и детей. Повозки, запряженные ослами и мулами, подталкиваемые уставшими людьми, детские коляски, превращенные в тележки, – самые разнообразные и примитивные средства передвижения были приспособлены для перевозки скудного имущества беглецов. Одеяла, простыни, тряпье, старомодные чемоданы, ящики, изображения католических святых – таков был их скарб. Вместе с ним везли парализованных дедушек и бабушек, а также новорожденных младенцев.
Итальянские солдаты из фашистских легионов Муссолини и мавры генерала Франко свирепо преследовали по пятам беглецов. Случалось, что кое-кто отставал, тогда цепи вражеских солдат отрезали их от основной массы, и для них все было кончено. Белизну снега обагряла кровь. Под лишенными листвы деревьями лежали трупы. Женщина, еще совсем молодая, шла, неся на руках безжизненное тельце ребенка. Рядом с ней, опираясь на костыль, шел и плакал старик – может быть, дедушка мертвого малютки. Аполинарио, в форме майора испанской республиканской армии, старался поддержать порядок среди своих солдат.
– Мы не беглецы. Мы отступаем как солдаты Республики, сохраняя дисциплину и порядок…
Его авторитет был велик, легенды создавались вокруг имени этого молодого бразильского офицера; его подвиги были воспеты в боевых песнях.
Вокруг снег и холод, голые скалы, страшная зима поражения, зловещие колонны отступавших. Аполинарио вспомнились описания другого отступления на северо-востоке Бразилии, в пору засухи. Но здесь было еще страшнее: все население – тысячи и тысячи семей – покидало свою проданную родину, оставляя все, что любило, что составляло до сих пор его существование. Население уходило в чужие края, чтобы вновь начать жизнь в стране – с чужим языком, с чужими обычаями. Взоры обращались назад, на пройденный путь, как бы прощаясь с родными пейзажами, с землей отечества.
Три роты республиканских солдат, последними пересекавшие Пиренеи, с трудом пробирались сквозь толпы беглецов. Аполинарио командовал одной из рот, и ему был дан приказ прикрывать отступление двух других рот и гражданского населения: франкисты приближались. Аполинарио сказал одному из своих офицеров:
– За нами остается честь отступать, сражаясь. Покажем фалангистам, чего стоят республиканские солдаты…
Они удерживали горный перевал, пока отступали две другие роты и охраняемая ими масса гражданского населения. Солдаты Франко и Муссолини рвались вперед, одержимые жаждой убивать. Их встретил сосредоточенный огонь роты Аполинарио. Так, сражаясь, защищая каждую пядь горной тропы, рота Аполинарио отступала к границе, давая время спастись гражданскому населению. Это были последние республиканские солдаты, и Аполинарио перешел с ними границу только после того, как ее перешел последний штатский. Французские крестьяне приносили испанским беженцам пищу и вино.
Здесь, по ту сторону границы, уже находились две другие роты и огромная масса беженцев. Была ночь, мороз, ледяной ветер, голод. Солдаты срубали деревья и разводили костры, вокруг которых собирались измученные беглецы.
И в эту ночь Аполинарио вновь повстречался с сержантом Франтой Тибуреком, ставшим теперь лейтенантом. Чех, руководивший группой солдат, которые раскладывали костры, тотчас же узнал своего старого знакомца.
– Ба! Да это же бразилец…
За годы войны Аполинарио видел столько разных лиц, сталкивался с людьми стольких национальностей, что в первую минуту не распознал, кто этот лейтенант, где он с ним встречался.
– Так вы меня не припоминаете? Франта Тибурек, сержант, чех из бригады имени Димитрова в те времена, когда еще существовали интернациональные бригады… После их ликвидации я остался в Испании… Мы встречались с вами, вспомните…
И вдруг вся сцена возникла в памяти Аполинарио: он вспомнил сержанта, перебегавшего поле и принятого ими за нациста – убийцу крестьянского семейства, вспомнил, как затем этот сержант дал ему газету с известиями о забастовке в Сантосе и как потом они вместе пили за здоровье Престеса и Готвальда.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128