А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

в старости могла начаться новая жизнь; в последние недели своего пребывания дома фру Адельгейд проявляла открыто приязнь к нему, как будто она уже не чувствовала прежнего отвращения… да, под старость. И вот она уехала и не хочет возвращаться!
У поручика зарождается мысль о возможности того, что в ее жизни случилось нечто, еще более невыносимое, чем ее брак.
Но что это могло быть? Кто знает, но во всяком случае не пустяки. В своем последнем письме она писала, что виновата перед ним, – но это только фразы, уловки, чтобы открыть себе возможность отсрочить свое возвращение домой. Но фру Адельгейд скрывает какое-то горе. Поручик вдруг перестал петь; ему надоело. Правда, пение продолжалось недолго; это было самое невинное пение, какое человек может позволить себе в отсутствие жены.
Но поручик хотел идти дальше: он ничего не делал наполовину. Если фру Адельгейд переживает какой-нибудь кризис, то он должен показать ей свое участие: он порадует ее по возвращении домой: он начнет работать по постановке органа. Надо этот орган приобрести во что бы то ни стало.
Ах, если бы надо было купить только орган. Но где галерея, на которой он должен стоять? И где место для этой галереи? Придется перестраивать церковь.
Не привезти ли без дальнейших разговоров балок из своих опустошенных лесов? Он был связан; ему надо было снова прочитать решение на лице Хольменгро.
Прошла осень, а фру Адельгейд не вернулась. Теперь она написала, прося разрешения пробыть еще некоторое время, – зиму. Иначе Виллац останется совершенно одинок, – да и она также. Они устроились хорошо, тратили мало денег и занимались музыкой.
Может быть, сама судьба давала поручику время, чтобы окончить перестройку церкви до приезда фру Адельгейд.
Хольменгро часто спрашивал об отсутствующих, о матери и сыне, что было довольно странно по нескольким причинам: во-первых, он никогда не осведомлялся о Виллаце, когда тот был в Англии, а, во-вторых, маленький Готфрид время от времени отправлялся в усадьбу Хольменгро с письмом от Виллаца к Марианне.
– Хорошо им живется? – спрашивал Хольменгро.
– Живут себе, и хорошо, – неизменно отвечал поручик.
Сегодня он ответил, как обыкновенно, но прибавил:
– Жена желает остаться в Берлине еще некоторое время.
Он начал говорить о церкви.
– Да, что касается маленькой церкви… то ваша деятельность настолько увеличила население, что она стала тесна.
– Это правда, – ответил Хольменгро.
Но, очевидно, он был занят чем-то другим, однако лицо его было непроницаемо: на нем нельзя было ничего прочесть. Поручик уже не распространялся больше о церкви, чуткий человек сразу остановился, будто ему сделали намек. Он только прибавил:
– Да, не является ли постройка церкви неотложным делом? Где народу сходиться в дни крестин или другие праздники? Можно было предвидеть, какая будет теснота за обедней, когда новый слуга, господин Л. Лассен, в первый раз обратится с речью к своим согражданам.
– Конечно, конечно, – ответил Хольменгро коротко. Поручик в своем упрямстве, вероятно, думал, что еще имеет свое прежнее значение, и, поехав в лес, приказал своим рабочим нарубить бревен на целую половину церкви. И подумал дальше: «Если бы я воспользовался своим правом, я мог бы телеграфировать, чтобы прислали лес из Намсена!» При этом он имел веселое и гордое выражение. У него, наконец, опять была сила; он получил деньги за реку, и если бы не мать и сын в Берлине, то мог бы ликовать. Новые кроны – это масса железных денег, уже не талеров.
Вопрос, с которым Хольменгро обратился однажды к поручику и ответ, полученный им, был достоин обоих мужчин:
– Мне не приходилось бывать в Берлине; не дорого ли фру Адельгейд жить там? – спросил Хольменгро поручика.
– Для моей жены не дорого жить в Берлине, – ответил ему поручик.
Не было сомнения, что в следующие недели между владельцем Сегельфосса и новым пришельцем, Хольменгро, установился несколько иной тон. Окружающие этого не замечали, но поручик не сомневался в том, и в его упрямой голове зародился план, с которым он не расставался ни днем, ни ночью: он ходил по заложенной земле, жил в заложенном доме; он решил перебраться. Хорошо, что фру Адельгейд и Виллац были заграницей; он предложил им остаться там, где они находились; стало быть, ему одному предстоит новая судьба.
В конце сочинения пастора Виндфельда значилось, что фру Адельгейд уехала заграницу и осталась там: так несогласно жили супруги. Но в этом вопросе супруги сошлись. «Оставайтесь пока там!» – писал поручик жене. И чтобы ее не тяготила благодарность, он заявил, – и совершенно правдиво, – что желает выполнить задуманный им план, для чего ему необходимо быть одному.
Куда же ему переселиться? Старый кирпичный завод еще стоял; его поручик не продал, он не входил в продажу реки. Конечно, завод был заложен, как все остальное, но его можно было выключить из закладной. Крыша в нем текла и дул сквозняк, но помещение можно было покрыть новой крышей и устроить в нем человеческое жилье.
Эта мысль сильно занимала поручика. Во все эти годы, когда дела шли все хуже и хуже, он, в сущности, жил беззаботно, предоставляя все собственному течению, это было в его характере. Он чувствовал всю безвыходность своего положения, но не мог положить ему границ. И как положить конец? Разыскать новый источник доходов, производить? Ему-то? Человеку, умевшему только тратить и платить… платить, – расточителю, не имеющему состояния, отрицательному гению. Он был редкий экземпляр, умевший толкать себя в бездну. Он был сыном своего отца, и судьба отца будет его судьбой.
С того дня, как он услыхал действительный или воображаемый намек Хольменгро, в поручике произошла перемена: он как будто преднамеренно забывал о своем владении, о роскошном доме, инвентаре, произведениях искусства, библиотеке, стаде, лошадях, лодках, машинах.– Он все забросил. Конечно, как человек, во всем любящий порядок, он видел, что шел к полному банкротству.
Старый поручик, – куда девалась его сила?
Не обратиться ли ему к сестрам в Швецию? Это ему и в голову не приходило: между ними и им уже двадцать лет не было крепкой связи, а со смерти матери даже переписка прекратилась. Он, конечно, мог бы ограничить свой образ жизни, свою прислугу, ежегодные счета, получавшиеся от бергенских купцов? На это он ответил бы себе, что можно ему сделать упрек: зачем он всего этого не покончил. Но такой поворот возбудил бы у живущих заграницей подозрение, что не все в Сегельфоссе обстоит благополучно! Этого он не желал, да и они не заслуживали. Маленький Виллац не должен был иметь о своем отце иного представления, какое поручик имел о своем: Виллац Хольмсен должен думать, что отец всегда находит средство поддерживать других, мог раздавать, покупать, – был вполне независимым. А что касается прислуги? Разве теперь было в экономии больше горничных и работников, чем во времена отца? Разве маленький Готфрид мешает кому-нибудь? Или его сестра Паулина, единственная, у которой находился ласковый ответ поручику и которая кланялась ему, как отцу, когда он проходил мимо? Ведь и в отсутствие жены он не мог отпустить экономку. Ничего нельзя было изменить.
Экономка? Ловкая и способная, обученная самой хозяйкой за многие годы, она теперь вполне управляла домом. Трещало ли хозяйство по всем швам под ее руками? Ни в коем случае.
Самой иомфру Сальвезен не приходилось ни в чем испытывать нужду: у нее было достаточно всевозможного дела, большая усадьба доставляла много всего, чего следовало, а вина, закуски и колониальные товары привозились из Бергена, как прежде. Всего было в изобилии. Потому иомфру Сальвезен и была всегда весела и довольна своей судьбой; она часто кривила рот и говорила колкости горничным.
Не была ли она главным лицом в Сегельфоссе? Но разве это все? Заведующий пристанью ухаживал за ней и сватался. Всерьез. Это заведующий пел такие веселые песни. Они почти дали слово друг другу. Но тут адвокат Раш тоже вздумал последовать примеру отца, деда и прадеда, – обзавестись семьей. Он отыщет себе подходящее место, и они заживут культурной жизнью. Будущее же заведующего пристанью более необеспеченно; он состоял на частной службе и не мог без денег начать какого-либо дела. Нет, заведующего пристанью даже сравнивать нельзя было с тем, с другим; ее рот кривился от жалости. Однако, все же иомфру Сальвезен не было неприятно, что у нее одновременно просили ее руки двое.
Она подружилась с фру Иргенс, рожденной Геельмюй-ден, и часто по вечерам отправлялась в дом Хольменгро, чтобы покоротать время с тамошней экономкой.
Как вдова адвоката, фру Иргенс, конечно, стояла за Раша, – какое же сравнение: человек образованный, между тем как другой может помышлять разве что о лавке. Нет, Рангу отказать нельзя!
– Лишь бы он не сбился с пути, – говорит иомфру Сальвезен.
– Сбился с пути, – человек, бывший в университете? Никогда. Это не похоже на него. Никогда ничего подобного не случалось с Иргенсом.
– Как вам живется в этом доме? – спрашивает иомфру Сальвезен.
– Здесь? Да здесь рай земной, – отвечает фру Иргенс, качая головой.– Никогда мне не жилось так хорошо. Вот если бы только Иргенс мог быть здесь.
– Знаете, что я думаю, фру Иргенс? Я думаю, что господин Хольменгро вовсе не таков, каким кажется по виду.
– Каким образом? Какой же он?
– Обнимал он вас когда-нибудь?
– Да Господь с вами: что вы говорите, иомфру Сальвезен? Да хранит Господь ваш язык!
– А меня обнимал.
– Обнимал?
– Да, несколько вечеров тому назад. Фру Иргенс оскорблена и говорит:
– Я полагаю, что он никого не обнимал так же, как не обнимал меня; хотя, правда, за последние недели он как будто несколько изменился. Но, говорю к его чести, что он никогда не заходит слишком далеко. Ни… ни… А с теми, кого он мало знает, он еще осторожнее. Что он сделал с вами, как сказали вы? Я в отчаянии за вас.
Обе дамы продолжали болтать, и иомфру, в свою очередь, оскорблена. Дело в том, что фру Иргенс уверяет ее, будто объятия могут быть различные: можно стать самой на дороге мимо проходящего мужчины; что же ему тогда делать со своими руками, иомфру Сальвезен?
– Пожалуйста, не рассказывайте мне впредь подобных вещей, – говорит фру Иргенс.– А каково живется у вас там в усадьбе?
– У нас? – отвечает иомфру Сальвезен, – ужасно, – до крайности, оскорбленная.– Знаете ли, вы можете разыгрывать из себя настоящих испанцев, жить среди богатства и роскоши, как вы здесь, а все же вам не сравняться с нашими в усадьбе. Так и передайте господину Хольменгро и кланяйтесь ему. Я здесь не видала посуды и подносов из чистого серебра, а у нас они есть, и не видала золоченых ручек у серебряных сухарниц, как у нас. Да… а…
– Но, скажите, иомфру Сальвезен, ведь она убежала от него?
– Убежала? Вы сами поберегитесь от сплетен, фру Иргенс, а мне нечего советовать. Ну, что вы говорите? Она поехала с сыном в Германию; он учится, чтобы быть сочинителем. Я не понимаю, на что вы намекаете. Здесь почти ничего не изменилось с их отъездом. А что меня касается, то я надеюсь жить и умереть, как подобает приличной женщине. Вот, например, консул Кольдевин и тот, говоря правду, не обнимал меня никогда. Прошу передать господину Хольменгро поклон.
Дамы продолжают болтать. Выходит так курьезно: они и подсмеиваются друг над другом и стараются выведать друг у друга. Болтая между собой, они не остерегались; это у них выходило естественно: их разговор соответствовал их развитию. Это было вполне естественно.
Наконец пастор Виндфельд получил перевод на казенное место и переселился на юг, – на юг. Он достиг того, к чему стремился, старый, простой человек, хотя и здесь ему жилось неплохо: церковь всегда полная и доброжелательное отношение. Но что из того! Народ стекался в Остланде, чтобы слушать проповеди пастора Виндфельда, он уже не мог дольше оставаться. Он получил приход в плоском, так богатом природными красотами, Смоланде.
Приехал заместитель. Это не был капеллан, такого, к сожалению, не случилось свободным, но самоотверженная душа, готовая служить общине до поры до времени. Приходилось довольствоваться тем, что было и благодарить за это, в ожидании приезда настоящего пастора через несколько недель.
И какого еще! Красивого мужчины в черном сюртуке и крахмальных воротничках. В нем поражали руки, похудевшие от перелистывания книг и рукописей, богатырское тело, так что он мог бы снести по овце на каждом плече, огромные сапоги для двух пар чулок и, наконец, галоши. У него не было еще епископского посоха, но он носил длинные волосы и очки, – должно быть, потому, что был такой ученый. То был сын Ларса Мануэльсена, – Л. Лассен.
Он, наконец, получил звание пастора и приехал на родину заявить о себе. Нельзя блистать в Кордильерах, блистать можно только дома.
Он привез с собой мебель и несколько ящиков домашних вещей и сразу отправился в пасторский дом. Кистер встретил его со всевозможной предупредительностью. Слава шла о нем уже несколько лет. Кто не слыхал о Л. Лассене!
– Желаем вам благоденствовать среди нас и прожить долго! – приветствовал его кистер.
– Нет, я не останусь здесь долго, – ответил пастор.– Но я считал своим долгом некоторое время служить здесь.
– Надо надеяться, поживете среди нас подольше.
– Нет, друзья мои, но здешняя местность так в стороне, и я не могу оставаться в глуши. Мои обширные интересы указывают мне место на юге.
– Конечно. Но ища прихода, вы бы могли принять, наш, как первое место.
– Место в здешней лесной глуши? Нет, я не добиваюсь этого. Здоровье мое не переносит здешнего климата, местность слишком северная.
Он служил в церкви, но просил открыть окна, чтобы его можно было слышать снаружи.
Мала была церковь в Сегельфоссе, когда в ней стал проповедовать господин Лассен; места брались с бою! Все шли в церковь, даже Пер-лавочник пошел, но внутрь не пробрался.
– Выньте окна, – приказал пастор вторично, – таким образом, с Божьей помощью, и самые далекие услышат меня! И, правда, его голос достигал моста, доходил до изб рабочих. Не стоило даже в церковь ходить, и поэтому одна молодая парочка отправилась в танцевальный сарай у мыса; и были то Давердана, сестра пастора, а парень – помощник заведующего пристанью.
Но после богослужения пастор проголодался, и так как не последовало приглашения ни от поручика из усадьбы, ни от Хольменгро, то господин Лассен скромно отправился в родительский дом и там пообедал.
И вот, мальчик Ларс, благословение и чудо филиального прихода, сидел опять в своем доме. Сестры и братья его выросли, мать поседела, но отец был такой же рыжеволосый здоровяк, и Юлий стал совсем мужчиной.
– Будешь ли ты еще кушать нашу еду? – говорит мать.
– Как же, благодарю, мясо ведь свежее.
– Мы убили козу, – сказала мать.
Он приобрел утонченные привычки, и заложил носовой платок за петлицу, а хлеб брал вилкой. Юлий подумал про себя: «Вот так знатно!»
Через некоторое время все ушли из маленькой избы, чтобы Ларсу было просторнее, а маленькую сестренку, остановившуюся было на пороге, отозвал отец.
Отец был сегодня на седьмом небе; он онемел от блаженства, а также хотел показать сыну, что проповедь навела его на размышления. А грешник Юлий действительно поднялся на небеса: он нашел дыру в потолке и оттуда наблюдал за братом в избе. Скажите, как он себя держит! Куда девалась благовоспитанность Ларса: он спешит, ест как попало, грубо, не разбирая, неопрятно, льет жир вокруг себя. Он спешит есть, будто хочет набить себя прежде, чем кто-нибудь войдет. Юлий думает после того, что брат уже не так далеко отошел от него, чтобы с ним нельзя было говорить.
Пообедав, пастор лег на отцовскую постель и заснул. Когда он проснулся, мать принесла кофе. Пастор оживился, он зевает и благодарит мать за кофе. Он вынимает из-под балок у потолка две старые знакомые книжки, оставленные им в доме: книгу духовных утешений и «Зеркало человеческого сердца». Отец однажды привез их ему из поездки на Лофондены.
Постепенно возвращаются и прочие; приходят и малыши, а, наконец, появляется и Давердана. Пастор ничего не видит и не слышит, он весь углубился в книги. Он, Ларс, и книги! И удивительно умеет он перелистывать книгу, не смачивая пальцев, и удивительно умеет держать книгу в руках, словно это какое сокровище. Мать смотрит на сына, будто только теперь узнавая его: знакомое движение рук, как прежде, знакомая посадка головы на шее.
Он спрашивает о Виллаце; замечает Давердану и справляется о поручике.
– Спасибо, здоров.
– Мне надо повидаться с ним, – говорит пастор.– Я слышал, жена его уехала.
Он справляется о Виллаце.
– Слышала, что он учится музыке, – отвечает Давердана.
– Все суета.
– То же, что я говорю все время, – замечает отец, Ларс Мануэльсен.– Я человек несведущий касательно книг и газет, но то, что я знаю о музыке, играх и танцах, игре в карты, – так это все дьявольщина, – прости, Господи, мое прегрешение!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24