– Может быть, все-таки дать тебе еще что-нибудь теплое? – спрашивает она в который уж раз.
– Нет, спасибо, я не озябну. До свиданья, до сви данья!
– Будьте таким же молодцом, как вчера, – говорит фрекен и кивает мне на прощание.
Мы трогаемся.
День стоит сырой и холодный, я сразу вижу, что фру Фалькенберг плохо укутана и ей холодно.
Мы едем час за часом, лошади, чувствуя, что мы возвращаемся домой, сами бегут рысью, я держу вож жи, и руки мои стынут без рукавиц. Завидев домик неподалеку от дороги, хозяйка стучит в стекло и гово рит, что время обедать. Она выходит из коляски, вся посиневшая от холода.
– Пообедаем в этом домике, – говорит она. – Как управитесь с лошадьми, приходите туда, да не забудьте прихватить корзинку.
И она поднимается по косогору.
«Она решила обедать у чужих людей, потому что за мерзла, – думаю я. – Ведь не меня же она в самом деле боится…» Я привязал лошадей и задал им корму; по хоже было, что пойдет снег, поэтому я накрыл их кус ком промасленного холста, похлопал по крупам и, за хватив корзинку, пошел к домику.
Старушка, хлопотавшая над кофейником, подняла голову, пригласила нас войти и снова занялась своим делом. Фру Фалькенберг распаковала корзинку и ска зала, не глядя на меня:
– Ну как, уделить вам кусочек и сегодня?
– Да, спасибо большое.
Мы едим молча. Я сижу на скамеечке у двери, по ставив тарелку подле себя; а фру Фалькенберг устро илась у стола, она не отрываясь смотрит в окно и почти ничего не ест. Время от времени она перебрасывается словом со старухой и поглядывает, не опустела ли моя тарелка. В домике тесно, от меня до окна не больше двух шагов, и мы сидим все равно что рядом.
Кофе готов, но на моей скамеечке нет места для чашки, и я держу ее в руке. Вдруг фру Фалькенберг поворачивается ко мне и говорит, не поднимая глаз:
– За столом есть место.
Я слышу, как громко колотится мое сердце, и бор мочу:
– Спасибо, мне и здесь удобно… Я уж лучше…
Сомнений нет – она взволнована, опасается, как бы я чего-нибудь не сказал или не сделал; тотчас она сно ва отворачивается, но я вижу, как бурно вздымается ее грудь. «Не бойся, – думаю я, – скорей я откушу себе язык, чем скажу хоть слово!»
Мне нужно поставить пустую тарелку и чашку на стол, но я боюсь ее испугать, а она сидит все так же, отвернувшись. Я тихонько звякнул чашкой, чтобы при влечь к себе ее внимание, поставил посуду на стол и поблагодарил.
Она спрашивает меня, словно я гость:
– Вы сыты? Может быть, еще?..
– Нет, спасибо большое… Позвольте, я уложу все обратно в корзинку? Боюсь только, что я не сумею сде лать это как следует.
И я гляжу на свои руки, – в тепле они распухли, стали неловкими и толстыми, так что мне никак не возможно уложить корзинку. Она догадалась, о чем я думаю, тоже взглянула на мои руки, опустила глаза в пол и сказала, пряча улыбку:
– Разве у вас нет рукавиц?
– Нет, они ведь мне ни к чему.
Я вернулся на скамеечку и ждал, пока фру Фаль кенберг уложит припасы, чтобы отнести корзинку. Но она вдруг снова повернулась ко мне и спросила, все так же не поднимая глаз:
– Откуда вы родом?
– Из Нурланна.
Пауза.
Немного погодя я сам осмелился спросить:
– Фру бывала там?
– Да, в детстве.
Она поглядела на часы, как бы пресекая дальней шие вопросы и напоминая мне в то же время, что надо торопиться. Я тотчас встал и пошел к лошадям.
Уже смерклось, небо потемнело, пошел мокрый снег. Я потихоньку взял с козел свое одеяло и спрятал его под переднее сиденье коляски, потом напоил и запряг лошадей. Увидев хозяйку, я пошел ей навстречу, чтобы взять у нее корзинку.
– Куда вы?
– Хотел вам помочь.
– Благодарю вас, это лишнее. Корзинка ведь почти пустая.
Мы подошли к коляске, она села, и я стал помогать ей укутаться потеплее. Я нашарил под сиденьем одеяло и вытащил его, держа так, чтобы не видна была кайма.
– А х, как это удачно! – сказала фру Фалькен берг. – Где же оно было?
– Здесь.
– У пастора мне предлагали целый ворох одеял, но ведь потом у меня так долго не было бы случая их вер нуть… Нет, спасибо, я сама… Нет, нет, спасибо… Са дитесь.
Я захлопнул дверцу и влез на козлы.
«Если она еще постучит в окошко, это будет озна чать, что она хочет вернуть мне одеяло, но я ни за что не остановлюсь», – подумал я.
Час проходит за часом, темно, хоть глаз выколи, мок рый снег валит все сильней, и дорогу вконец развезло. Время от времени я спрыгиваю с козел и бегу рядом с коляской, чтобы согреться; я вымок до нитки.
Мы уже почти дома.
«Если окна освещены, она может узнать мое одея ло», – подумал я.
Как на грех, в окнах горел свет, хозяйку ждали.
Поневоле я остановил лошадей, не доезжая крыльца, и открыл дверцу.
– Что там у вас случилось?
– К сожалению, мне придется просить вас выйти здесь. Такая грязь… колеса вязнут…
Наверное, ей представилось, будто я невесть что за мышляю, и она воскликнула:
– Да езжайте вы, ради всех святых!
Лошади дружно взяли с места, и я осадил их у ярко освещенного крыльца.
Из дома вышла Эмма. Хозяйка отдала ей одеяла, которые свернула еще в коляске.
– Спасибо, что довезли, – сказала она мне. – Боже мой, как вы промокли!
XXV
Неожиданная новость свалилась на меня, как снег на голову: Фалькенберг нанялся к капитану в работники.
Стало быть, он нарушил наш уговор и бросил меня на произвол судьбы. Я совершенно сбит с толку. Что ж, ладно, утро вечера мудренее. Но уже два часа ночи, а мне никак не уснуть, я дрожу от холода и думаю. Тянутся часы, я не могу согреться, и меня начинает трепать лихорадка, я мечусь в жару… Как она меня боялась, не решилась даже пообедать на воздухе и за весь день не взглянула на меня ни разу…
Но вот мысли мои проясняются, я понимаю, что могу разбудить Фалькенберга, могу проговориться в бреду, и, стиснув зубы, я вскакиваю с постели. Натянув одеж ду, я кое-как сползаю с лестницы и бегу прочь от усадь бы. Понемногу я согреваюсь и сворачиваю к лесу, туда, где мы работали, а по лицу моему катятся капли пота и дождя. Только бы мне отыскать пилу, и я живо избав люсь от лихорадки; это старое, испытанное средство. Пилы мне никак не найти, зато нашелся топор, который я спрятал в субботу вечером, и я принимаюсь рубить. Вокруг темень, я ничего не вижу, но работаю наощупь и валю дерево за деревом. Пот заливает мне лицо.
Наконец, выбившись из сил, я кладу топор на преж нее место; уже светает, и я спешу вернуться домой.
– Где тебя черти носили? – спрашивает Фалькен берг.
Я не хочу объяснять ему, что вчера простудился, ведь он все разболтает на кухне, и бормочу, что сам не знаю.
– Ты, верно, был у Рённауг, – говорит он.
Я отвечаю, что он угадал, да, я был у Рённауг.
– Ну, это не мудрено угадать, – говорит он. – А я вот больше к девчонкам ни ногой.
– Значит, ты женишься на Эмме?
– Да, может статься. А, право слово, досадно, что тебя не было. Ты тоже мог бы присвататься к которой– нибудь из служанок.
И он пускается в рассуждения о том, что любая из них пошла бы за меня, но я больше не нужен капитану. Назавтра мне незачем даже идти в лес… Голос Фаль кенберга доносится словно бы издалека, я погружаюсь в глубины сна.
К утру лихорадка отпускает меня, я еще чувствую слабость, но все равно собираюсь в лес.
– Тебе незачем надевать рабочую блузу, – говорит Фалькенберг. – Я ведь тебе сказал.
Что же, он прав. И все-таки я надеваю блузу, пото му что вся остальная моя одежда мокрая. Фалькенберг сконфужен, ведь он нарушил наш уговор; в свое оправ дание он говорит, будто думал, что я наймусь к пастору.
– Стало быть, ты не пойдешь на железную доро гу? – спрашиваю я.
– Гм. Нет, пожалуй, это не годится. Посуди сам, сил моих больше нет бродяжничать. А лучшего места, чем здесь, не сыщешь.
Я притворяюсь равнодушным и перевожу разговор на Петтера, словно его судьба вызывает у меня горячее участие – бедняга, вот кому хуже всех придется, его теперь вышвырнут вон, останется без крова.
– Скажешь тоже – без крова! – возражает Фаль кенберг. – Он провалялся здесь законный срок, сколько положено по болезни, и теперь вернется восвояси. Ведь у его отца собственный хутор.
И Фалькенберг признается, что с тех пор, как мы расстались, его мучит совесть. Если б не Эмма, он плю нул бы на капитана.
– Вот, возьми, – говорит он.
– Что это?
– Рекомендации. Мне они уже не нужны, а тебе пригодятся при случае. Вдруг ты надумаешь стать на стройщиком.
Он протягивает мне бумаги и ключ для настройки.
Но у меня не такой хороший слух, как у Фалькен берга, мне все это ни к чему, и я говорю, что мне легче точило настроить, чем пианино.
Фалькенберг смеется, у него камень с души свалил ся, когда он увидел, что я не унываю…
Фалькенберг ушел. А мне спешить некуда, я ложусь одетый на постель, лежу и думаю. Что ж, работа все равно кончена, так или иначе надо уходить, не век же здесь жить, в самом деле. Только вот никак я не ожи дал, что Фалькенберг останется. О господи, если б капи тан взял меня, я работал бы за двоих! А может быть, попробовать как-нибудь отговорить Фалькенберга? В конце концов, замечал же я, что капитану не очень-то приятно держать работника, который носит его фами лию. Но, видно, я все-таки ошибался.
Мысли теснились у меня в голове. Ведь мне не в чем себя упрекнуть, я работал на совесть и, занимаясь сво им изобретением, не украл у капитана ни секунды вре мени…
Потом я задремал, и меня разбудили шаги на лестнице. Не успел я встать, как капитан уже появился в дверях.
– Нет, нет, лежите, пожалуйста, – сказал он ласково и хотел уйти. – Или ладно, раз уж я вас разбудил, может быть, мы с вами сочтемся?
– Да, конечно. Если капитану угодно…
– Откровенно говоря, мы с вашим товарищем пола гали, что вы останетесь у пастора, и потому… А сезон кончился, и в лесу невозможно работать. Впрочем, там еще остается небольшой участок. Но вот какое дело – с вашим товарищем я уже рассчитался, и не знаю те перь…
– Само собой, я согласен на ту же плату.
– Но мы с ним рассудили, что вам полагается при бавка.
Фалькенберг не говорил про это ни слова, и я сразу понял, что капитан все решил сам.
– У нас с ним был уговор получать поровну, – сказал я.
– Но ведь он работал у вас под началом. И по спра ведливости я должен накинуть вам по пятьдесят эре за день.
Поскольку он не оценил мое великодушие, я перестал спорить и взял деньги. При этом я обмолвился, что ожи дал получить куда меньше.
Капитан сказал:
– Ну и прекрасно. А вот вам рекомендация, в кото рой сказано, как добросовестно вы работали.
И он протянул мне бумагу.
Это был простой и добрый человек. И если он ни сло ва не сказал о водопроводе, который предполагалось проложить весной, значит, у него были на то свои при чины, и я не хотел задавать ему неприятные вопросы.
Он спросил:
– Итак, вы идете на железную дорогу?
– Право, я сам еще не решил.
– Ну что ж, спасибо за все.
Он пошел к двери.
И тут я, болван этакий, не удержался:
– А не найдется ли у капитана какой работы попоз же, весной?
– Не знаю, там видно будет. Я… Это зависит… А как вы намерены распорядиться своей пилой?
– Если позволите, я пока оставлю ее здесь.
– Разумеется.
Капитан ушел, и я остался сидеть на постели. Ну вот, все кончено. Господи, господи, помилуй нас, грешных! Сейчас девять часов, она уже встала, она там, в доме, который виден отсюда через окно. Надо мне уходить.
Я отыскал свой мешок, уложил вещи, натянул поверх блузы мокрую куртку и собрался идти. Но вместо этого я снова сел.
Вошла Эмма и сказала:
– Иди завтракать! – Я увидел у нее в руках свое одеяло, и меня охватил ужас. – А еще фру велела спросить, не твое ли это одеяло.
– Это? Нет. Мое у меня в мешке,
И Эмма унесла одеяло.
Я ни за что на свете не мог сознаться. Пропади оно пропадом, это одеяло!.. Может, мне спуститься вниз и позавтракать? Это прекрасный случай проститься с нею и поблагодарить. Все получится как бы само собой.
Эмма снова приносит аккуратно сложенное одеяло и кладет его на табурет.
– Иди скорей, кофе простынет, – говорит она.
– А зачем ты положила здесь одеяло?
– Хозяйка велела.
– Наверное, оно Фалькенбергово, – бормочу я.
Эмма спрашивает:
– Ну как, ты уходишь?
– Да, ухожу, раз ты знать меня не хочешь.
– Ишь ты какой! – говорит Эмма, бросив на меня быстрый взгляд.
Я спускаюсь следом за ней на кухню; через окно я вижу, как капитан идет по дороге в лес. Я рад, что он ушел. Может быть, теперь его жена выйдет из спальни.
Позавтракав, я встаю из-за стола. Не лучше сразу же уйти? Да, так будет лучше. Я прощаюсь со служанками и шучу с каждой по очереди.
– Надо бы и с госпожой проститься, только вот не знаю…
– Она у себя, я сейчас спрошу.
Эмма уходит, но тотчас возвращается. Госпожа прилегла, у нее разболелась голова. Но она велела кланяться.
– Заходите к нам, – говорят мне на прощанье слу жанки.
Держа мешок под мышкой, я покидаю усадьбу. Но тут я вспоминаю про топор, ведь Фалькенберг, наверно, будет его искать и не сможет найти. Я возвращаюсь, сту чу в окошко кухни и объясняю, где лежит топор.
По дороге я несколько раз оборачиваюсь и гляжу на окна дома. Но вот усадьба скрывается из виду.
XXVI
Целый день бродил я вокруг Эвребё, заходил на ближние хутора, справлялся насчет работы, и шел дальше, несчастный скиталец. Погода стояла сырая и холод ная, я только тем и согревался, что шагал без устали.
К вечеру я набрел на то место в лесу, где мы работа ли. Стука топора не было слышно, Фалькенберг уже ушел домой. Я отыскал деревья, которые свалил ночью, и за смеялся, глядя на уродливые пни, которые остались пос ле меня. Наверное, Фалькенберг, увидев такое опусто шение, не мог взять в толк, кто все это натворил. Бед няга, он решил, пожалуй, что это дело лешего, оттого и поспешил убраться домой до темноты. Ха-ха-ха!
Но мне было совсем не весело, просто в бреду я разразился лихорадочным смехом, а потом вконец осла бел; и тотчас тоска снова сжала мне сердце. Вот здесь, на этом самом месте, она стояла, когда пришла со своей подругой к нам в лес, и они болтали с нами…
Когда стемнело, я побрел назад к усадьбе. Отчего бы мне не переночевать на чердаке, а утром, когда у нее пройдет головная боль, она выйдет… Но, завидев освещенные окна, я вдруг повернул назад. Нет, пожалуй, еще слишком рано.
Прошло, как мне кажется, часа два, а я все иду, при саживаюсь на землю, и снова иду, и снова присаживаюсь, и вот уже снова передо мной усадьба. Никто не помешает мне подняться на чердак и лечь, пускай этот жалкий трус Фалькенберг только пикнет! Я уже знаю, как быть, надо спрятать мешок в лесу, а потом подняться на чердак, тогда в случае чего можно сделать вид, будто я позабыл какую-нибудь мелочь и поэтому вернулся.
Я иду назад, к лесу.
Там я прячу мешок и вдруг понимаю, что не нужен мне ни Фалькенберг, ни чердак, ни ночлег. Дурак ты, дурак, ругаю я себя, тебе же вовсе не хочется спать, а хо чется повидать одного-единственного человека, а потом уйти отсюда хоть на край света. «Милостивый госу дарь, – обращаюсь я к себе, – не вы ли искали тихой жиз ни и людей, здравых умом, дабы обрести вновь утерян ный покой?»
Я достаю мешок, закидываю его за спину и в третий раз подхожу к усадьбе. Я обхожу флигель стороной и приближаюсь к господскому дому с юга. В окнах горит свет.
И хотя уже темно, я скидываю мешок, чтобы не быть похожим на нищего, беру его под мышку и тихонько иду к дому. Но, подойдя совсем близко, я останавливаюсь. Я стою столбом под окнами, обнажив голову, и не двигаюсь с места. В доме никого не видно, даже тень не мельк нет. В столовой темно, господа отужинали. «Значит, час уже поздний», – думаю я.
Вдруг свет гаснет, и дом погружается в темноту. Толь ко наверху одиноко светится огонек. «Это в ее комнате!» – думаю я. Огонек горит с полчаса и гаснет. Она легла. Спокойной ночи.
Спокойной ночи, и прощай навек.
Я, конечно, не вернусь сюда весной. Ни за что на свете.
Выйдя на шоссе, я снова вскидываю мешок за спину, и снова начинаются мои скитания…
Наутро я продолжаю путь. Ночевал я на сеновале и весь продрог, потому что мне нечем было укрыться, и к тому же пришлось уйти крадучись, на заре, в самую холодную пору.
Я прошел уже немало. Хвойные леса сменяются берез няком; и когда попадается можжевельник с красивыми прямыми ветвями, я вырезаю себе палку, сажусь на опуш ке и остругиваю ее. Кое-где на ветвях еще дрожит золо той листок; а березы до сих пор красуются в сережках, унизанные, как жемчужинками, каплями дождя. Иногда на такую березу садится птичья стайка, они склевывают сережки, а потом чистят липкие клювики о камни или шероховатую кору. Они не хотят уступать друг дружке, носятся взапуски, гонят одна другую прочь, хотя сере жек кругом видимо-невидимо. И та, которую гонят, поко ряется и улетает. Маленькая пташка теснит большую, и большая уступает; даже крупный дрозд и не думает противиться воробью, а обращается в бегство. «Навер ное, это потому, что натиск воробья так стремителен», – думаю я.
Мало-помалу озноб и тоскливое настроение, охватив шие меня с утра, проходят, я с удовольствием разгляды ваю все, что попадается на пути, и обо всем раздумы ваю понемногу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11