А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 




Кнут Гамсун
Под осенней звездой

Кнут Гамсун
Под осенней звездой
Роман

I

Вчера море было гладким, как зеркало, и сегодня оно снова как зеркало. На острове бабье лето, теплынь, – такая вокруг теплынь и благодать! – но солнца нет.
Многие годы мне был неведом этот покой, быть мо жет, двадцать или тридцать лет, а быть может, я знал его лишь в прежней своей жизни. Но я чувствую, что некогда уже изведал это чувство покоя, оттого и брожу здесь, и напеваю, и блаженствую, и радуюсь каждому камешку, каждой травинке, и они тоже радуются мне. Они – мои друзья.
Я иду едва приметной лесной тропкой, и сердце мое трепещет от чудесного восторга. Мне вспоминается пус тынный каспийский берег, где я стоял когда-то. Все там было совсем как здесь, море лежало неподвижное, мрач ное, свинцово-серое. Я иду по лесу, и слезы радости туманят мне глаза, и я повторяю снова и снова: «Господи, дай мне когда-нибудь еще вернуться сюда!»
Словно я уже там бывал.
Но как знать, вдруг я попал туда из иного времени и из иного мира, где был тот же лес и те же тропки. И я был цветком в том лесу или жуком, которому так привольно жить в ветвях акации.
И теперь я здесь. Быть может, я птицей прилетел из дальних краев. Или косточкой в каком-нибудь из диковинных плодов был привезен торговцем из Персии…
И вот я вдали от городской суеты, и толчеи, и газет, и многолюдства, я убежал оттуда, потому что меня опять потянуло в глушь и тишину. «Увидишь, здесь тебе будет хорошо», – думаю я, исполненный этой благой на дежды. Ах, такое уже не раз бывало со мной, я бежал из города и возвращался туда. И бежал снова.
Но теперь я решился твердо – и обрету покой, чего бы это ни стоило. Живу я покамест у старухи Гунхильды, в ее ветхой лачуге.
Рябины в лесу унизаны алыми ягодами, тяжелые гроздья обрываются и с глухим стуком падают на землю. Рябины сами снимают с себя урожай и сами себя сеют, расточая свое невиданное изобилие из года в год; на каждом дереве я насчитываю больше трех сотен гроздьев. А вокруг, по пригоркам, еще стоят цветы, они отжили свое, но упрямо не хотят умирать.
Но ведь старуха Гунхильда тоже отжила свое, а она и не думает умирать! Поглядеть на нее, так смерть над ней словно и не властна. В пору отлива, когда рыбаки смолят сети или красят лодки, старуха Гунхильда под ходит к ним, и, хотя глаза ее совсем потухли, торговать ся она умеет не хуже заправских перекупщиков.
– В какой цене нынче макрель? – спрашивает она.
– В той же, что и вчера, – отвечают ей.
– Ну и подавитесь своей макрелью! – Гунхильда поворачивает назад.
Но рыбаки прекрасно знают, что Гунхильда не шутит, она уже не раз уходила от них прямой дорогой в свою лачугу, даже не оглянувшись. «Эй, обожди-ка!» – окликают они ее и сулят сегодня накинуть седьмую макрель в придачу к полдюжине, по старой дружбе.
И Гунхильда берет рыбу…
На веревках сушатся красные юбки, синие рубахи и исподнее белье невиданной толщины; все это прядут и ткут на острове старухи, которые доживают здесь свой век. А рядом висят тонкие блузки без рукавов, в таких тотчас посинеешь от холода, и шерстяные кофточки, ко торые растягиваются, как резинка.
Откуда взялись тут эти диковинки? Их привезли из города дочки здешних жителей, молоденькие девчонки, которые побывали там в услужении. Если их стирать пореже и с осторожностью, они целый месяц будут как новехонькие! А когда прохудятся, сквозь дыры так со блазнительно просвечивает тело.
Но уж у старухи Гунхильды башмаки добротные, без обмана. Время от времени она отдает их одному ры баку, такому же старому и суровому, как она сама и он смазывает их от подметок до самого верха особой мазью, которую никакая вода не проймет. Я видел, как варится эта мазь, в нее входят сало, деготь и смола.
Вчера в пору отлива я бродил по берегу и среди ще пок, ракушек и камней нашел осколок зеркала. Как он сюда попал, не знаю; но есть в этом что-то странное и непостижимое. Не мог же какой-нибудь рыбак подплыть сюда, положить его на берег и уехать! Я не тронул его – это был осколок обыкновенного зеркального стек ла, тусклого и толстого, какое вставляли некогда в окна трамвайных вагонов. В т e в р e мена даже зеленое буты лочное стекло было редкостью – благословенная стари на, когда хоть что-то было редкостью!
С южной оконечности острова, от рыбачьих хижин, тянет дымом. Уже вечер, хозяйки варят кашу. А сразу же после ужина уважающие себя люди лягут спать, что бы встать чуть свет. Только легкомысленные юнцы шатаются от порога к порогу и без толку тратят время, не разумея собственной пользы.

II

Сегодня утром на лодке приплыл человек, который подрядился выкрасить лачугу Гунхильды. Но Гунхиль да, совсем дряхлая и разбитая ревматизмом, попросила его сперва наколоть впрок дров для кухонной плиты. Я сам не раз предлагал ей это; но она забрала себе в голову, что я слишком хорошо одет, и ни за что не хо тела дать мне топор.
Приезжий маляр – коренастый, рыжеволосый, глад ко выбритый. Я стою у окна и гляжу, как он управляет ся с работой. Приметив, что он бормочет себе п од нос какие-то слова, я тихонько выхожу за дверь и прислу шиваюсь. Когда он промахнется, то помалкивает, а когда попадает себе по коленке, злится и чертыхается: «А черт, будь ты неладен», – но тотчас озирается и де лает вид, будто просто напевает что-то.
Этого маляра я знаю. Только никакой он не маляр, он мой приятель Гринхусен, мы с ним вместе работали в Скрейе на прокладке дороги.
Я подхожу к нему, напоминаю об этом и завожу раз говор.
Много лет прошло с тех пор, как мы с Гринхусеном строили дорогу, то было в дни нашей ранней молодос ти, мы ходили тогда в рваных башмаках и ели что при дется, когда у нас заводилось хоть сколько-нибудь де нег. А если после этого кое-что оставалось в кармане, мы устраивали настоящий пир и всю субботнюю ночь танце вали с девчонками, к нам сходились другие рабочие, и мы выпивали столько кофе, что хозяйка оставалась в не малом барыше. А потом мы, не унывая, усердно рабо тали всю неделю, до следующей субботы. Перед рыжим Гринхусеном ни одна девчонка не могла устоять.
Помнит ли он те времена, когда мы работали вместе?
Он пристально глядит на меня и молчит, но мало– помалу я заставляю его припомнить все.
Да, он помнит Скрейю…
– А помнишь Андреса Фила и Спираль? А Петру помнишь?
– Это которую же?
– Ну Петру. Ведь у вас с ней была любовь.
– Да, конечно, помню. Мы потом долго не расста вались.
И Гринхусен снова берется за топор.
– Значит, вы долго не расставались?
– Ну да. Иначе нельзя было. А ты, я вижу, теперь важная птица.
– С чего ты взял? Это потому, что я так одет? А у тебя разве нет праздничного платья?
– Сколько ты за него отдал?
– Уж не помню, кажется, не слишком много, но вот сколько, право слово, не скажу.
Гринхусен смотрит на меня с удивлением и смеется.
– Не помнишь, сколько отдал? – Он вдруг становится серьезен, качает головой и говорит. – Ну нет, это невозможное дело. Вот что значит быть человеком со средствами.
Выходит старуха Гунхильда и, видя, что мы болтаем возле колоды, велит Гринхусену начинать красить.
– Стало быть, теперь ты взялся малярничать, – говорю я.
Гринхусен не отвечает, и я понимаю, что сболтнул лишнее.

III

Час-другой он орудует кистью, и вот уже северная стена лачуги, обращенная к морю, сверкает свежей краской. В полдень, когда наступает час отдыха, я под ношу Гринхусену стаканчик, а потом мы ложимся на землю, покуриваем и болтаем.
– Вот ты говоришь, я взялся малярничать. Нет, ка кой из меня маляр, – объясняет он. – Но если меня кто подрядит выкрасить дом, отчего не выкрасить, это мож но. Если меня кто подрядит, я всякую работу сделаю, отчего ж. А водка у тебя забористая.
Жена Гринхусена живет с двумя детьми в миле от острова, и каждую субботу он ездит к ним; а две старшие дочери уже взрослые, одна вышла замуж, и Грин хусен стал дедушкой. Когда он дважды выкрасит лачугу Гунхильды, то уйдет к пастору рыть колодец; в здешних краях всегда найдется работа. А когда наступит зима и земля промерзнет, он пойдет в лесорубы или просто будет бездельничать, дожидаясь, покуда подвернется какое-нибудь дело. Семьей он не слишком обременен и заработает себе на пропитание не сегодня, так завтра.
– По-настоящему надо бы мне купить инструмент для каменной кладки, – сказал Гринхусен.
– Значит, ты еще и каменщик?
– Ну нет, этого нельзя сказать. Но колодец ведь надо выложить камнем, как полагается…
Я, по своему обыкновению, иду бродить по острову и думаю о всякой всячине. Покой, покой, от каждого дерева веет на меня блаженным покоем. Птичек уже почти не видать, только вороны бесшумно порхают с места на мес то. Да тяжелые гроздья рябины падают и тонут во мху,
Быть может, прав Гринхусен, не сегодня, так завтра человек может заработать себе на пропитание. Вот уж две недели я не читаю газет, и ничего не случилось, я жив-здоров, и на душе у меня много спокойней, я напе ваю, брожу с непокрытой головой, гляжу вечерами на звездное небо.
Восемнадцать лет я прожил в городе, и если вилка в кафе казалась мне недостаточно чистой, я требовал другую, а здесь, у Гунхильды, мне такое и в голову не придет! «Вот погляди, – говорю я себе, – когда Гринху сен раскуривает трубку, он держит спичку, покуда она не догорит почти вся, и его грубые пальцы не чувствуют ожога». А еще я заметил, что когда по руке у него ползет муха, он не сгоняет ее, и, может, даже вовсе не замечает. Вот так всегда нужно не замечать мух…
Вечером Гринхусен садится в лодку и уезжает. Начинается отлив, я брожу по берегу, напеваю, швыряю камешки в воду и выуживаю из воды щепки. Небо все в звездах, светит луна. Вскоре Гринхусен возвращается, в лодке у него полный набор инструментов. «Наверное, украл где-нибудь», – думаю я. Мы взваливаем инструменты на плечи, уносим их и прячем в лесу.
Уже поздно, и мы расходимся по домам.
На следующий день лачуга выкрашена; но Гринхусен, чтобы полностью отработать поденную плату, уходит до шести часов в лес за дровами. Я беру лодку Гунхильды и отправляюсь рыбачить, чтобы мне не пришлось с ним прощаться. Я ничего не поймал, но весь продрог и поминутно поглядываю на часы. Около семи я решаю: «Наверное, он уже уехал», – и гребу обратно. Гринхусен уже на дальнем берегу, он кричит и машет мне рукой.
У меня становится тепло на душе, я словно слышу зов юности и вспоминаю Скрейю, а ведь с тех пор цела я жизнь прошла.
Я подгребаю к нему и спрашиваю:
– Ты станешь рыть колодец один?
– Нет, мне нужен подручный.
– Возьми меня! – говорю я. – Обожди, я только съезжу уплатить хозяйке.
Когда я уже на полпути к острову, Гринхусен кричит:
– Брось!.. Ночь уже скоро. Да и не пошутил ли ты часом?
– Говорю тебе, обожди минутку. Я сейчас.
И Гринхусен остается ждать на берегу. Наверное, он вспомнил, что у меня еще осталась в бутылке забористая водка.

IV

В усадьбу пастора мы приходим в субботу. Гринху сен долго раздумывал, но все же взял меня в подручные, я купил припасы и рабочую одежду, теперь на мне блуза и высокие сапоги. Я свободен, никто здесь меня не знает, я выучился ходить широким, твердым ш a г o м, а внешность у меня всегда была вполне рабочая – и лицо и руки. Жить мы будем в усадьбе, а стряпать можно в пивоварне.
Мы начали копать колодец.
Я хорошо справлялся с работой, и Гринхусен остал ся мной доволен.
– Увидишь, из тебя выйдет толк, – сказал он.
Через несколько времени к нам подошел пастор, и мы поздоровались. Это был пожилой, приветливый человек, говорил он негромко и рассудительно; вокруг глаз у него сеткой разбегались бесчисленные морщинки, от того, что он всегда ласково улыбался. Он извинился, что отрывает нас от дела, но куры без конца залезают в сад, так что придется сперва поправить забор.
Гринхусен согласился заняться этим.
Когда мы взялись чинить поваленный забор, из дома вышла девушка и стала смотреть, как мы работаем. Мы поклонились ей, и я заметил, что она недурна собой. Вслед за ней вышел подросток, остановился подле забора и сразу же засыпал нас вопросами. Оказалось, что они с девушкой брат и сестра. Они стояли, глядя на нас, и мне так славно было работать с ними рядом.
Наступил вечер. Гринхусен отправился домой, а я остался в усадьбе. Ночевал я на сеновале.
На другой день было воскресенье. Из скромности я не решился вырядиться в городское платье, но еще с вечера старательно почистил свою блузу, а когда наступило теплое воскресное утро, пошел к пасторскому до му. Я перебросился словечком с работниками, пошутил со служанками; а когда зазвонил церковный колокол, испросил разрешения воспользоваться молитвенником, и пасторский сын вынес его мне. У самого рослого из батраков я взял куртку, которая все-таки оказалась мне тесна, но я кое-как натянул ее на себя, сняв блузу и фуфайку. А потом я пошел в церковь.
Душевный покой, который я обрел на острове, было легко возмутить; когда зазвучал орган, я растрогался и едва не заплакал. «Не смей распускаться, у тебя просто нервы не в порядке», – сказал я себе. Отойдя в даль ний угол, я постарался, как мог, скрыть свое волнение. И был рад, когда служба кончилась.
Я сварил себе мяса на обед, а потом меня пригласили на кухню пить кофе. Когда я там сидел, вошла давешняя девушка, я встал, поздоровался, и она ответила на мой поклон. Она была прекрасна, потому что юность всегда прекрасна, и у нее были такие красивые руки. Вставая из-за стола, я совсем забылся и сказал:
– Спасибо вам, прекрасная фрекен, вы были так добры!
Она поглядела на меня с удивлением, нахмурила брови и густо покраснела. Потом все же справилась с собой и поспешно вышла из кухни. Такая юная, совсем еще девочка…
А я хорош, нечего сказать!
Проклиная себя, я побрел в лес, подальше от людских глаз. Вот дурак, вот наглец, не мог придержать язык. Пошлый болтун!
Пасторская усадьба стояла на лесистом склоне, а плоская вершина холма была расчищена под пашню. Мне пришло в голову, что хорошо бы колодец выкопать наверху и проложить к дому водопровод. Я прикинул высоту холма и решил, что уклон вполне достаточен; возвращаясь домой, я измерил расстояние шагами, по лучилось примерно двести пятьдесят футов.
Впрочем, что мне до этого колодца? Довольно глу постей, знай свое место, а то опять сунешься куда не просят и сболтнешь лишнее!

V

В понедельник утром вернулся Гринхусен, и мы ста ли копать колодец. Старик пастор снова вышел к нам и попросил врыть столб у дороги в церковь. Столб стоял там и раньше, на нем вывешивались всякие объявления, но его повалило ветром.
Мы врыли новый столб, употребив все старания, чтобы он стоял ровно, а сверху приладили цинковый колпак от дождя.
Пока я приколачивал колпак, Гринхусен сказал пас тору, что столб можно выкрасить красной краской; у него были остатки краски, которой он красил лачугу Гунхильды. Но пастор предпочитал белый цвет, а Гринхусен так глупо настаивал, пришлось мне самому сказать, что белые бумажки будут лучше видны на крас ном столбе. Пастор улыбнулся, и бесчисленные морщин ки разбежались у него вокруг глаз.
– Что ж, пожалуй, ты прав, – сказал он.
О большем я и не мечтал: его улыбка и похвала польстили мне, и я был счастлив.
Пришла пасторская дочка и завела с Гринхусеном разговор, ей хотелось знать, что за кардинала в красной мантии он здесь поставил. А меня она словно не заме чала и даже не ответила, когда я поклонился.
За обедом я с трудом скрывал отвращение. И вовсе не из-за плохого кушанья, – просто у Гринхусена была отвратительная манера есть суп, и губы у него лоснились от жира. «Воображаю, что будет, когда он при мется за кашу!» – подумал я нервно.
После обеда Гринхусен растянулся на скамье, пред вкушая отдых после сытной еды, и тут я, не выдержав, крикнул ему:
– Слушай, ты бы хоть рот утер!
Он поглядел на меня, утерся, потом поглядел на свою ладонь.
– Рот? – переспросил он.
Я поспешил сгладить неприятное впечатление от своих слов и пошутил:
– Ха-ха-ха! Ты попался на удочку, Гринхусен!
Но я был недоволен собой и поспешил выйти из пи воварни.
«Ладно, пускай, – подумал я, – а все равно этой молодой красотке придется отвечать на мои поклоны. Скоро она увидит, на что я способен». Ведь я уже обдумал во всех подробностях, как провести от колодца водопровод. У меня не было снаряда, чтобы определить уклон холма, и я принялся мастерить его своими рука ми. Я изготовил деревянную трубку, приделал к ее кон цам два обыкновенных ламповых стекла, заполнил их водой и замазал глиной.
У пастора то и дело находилась всякая мелкая работа: выяснилось, что надо то поправить каменную лестницу, то укрепить фундамент; а там приспела пора возить с поля хлеб, и пришлось чинить прогнивший мо стик у амбара. Пастор любил порядок, а нам было все равно, что делать, так как платил он поденно. Но Гринхусен с каждым днем все больше меня раздражал.
Он резал хлеб сальным н ожом, прижимая буханку к груди, и беспрерывно облизывал лезвие, а я не мог этого видеть;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11