Мистера Крэйка Артуро знал и ненавидел.
– А почему Август не может? – спросил он. – Черт подери, да здесь только я и работаю. Кто уголь и дрова носит? Я. Каждый раз. Пусть Август сходит.
– Август не пойдет. Он боится.
– Тьфу. Трус. Чего там бояться? Ладно, я все равно не пойду.
Он повернулся и потопал обратно к мальчишкам. Снежная битва разгорелась вновь. На стороне противника сражался Бобби Крэйк, сын бакалейщика. Ты у меня сейчас получишь, собака. Мария позвала с крыльца еще раз. Артуро не ответил. Он закричал, чтобы заглушить ее голос. Уже совсем стемнело, и окна мистера Крэйка расцвели в ночи. Артуро каблуком выковырял из мерзлой земли камень и залепил его в снежок. Маленький Крэйк прятался за дерево в пятидесяти футах. Артуро швырнул снежок с таким неистовством, что все тело напряглось, но промазал – снаряд всего на какой-то фут в сторону ушел.
Когда Мария вошла, мистер Крэйк тяпал тесаком по кости на колоде. Дверь скрипнула, и он увидел ее – незначительную фигурку в старом черном пальто с высоким меховым воротником, протертым до белых пятен кожи в черной массе. Лоб ее закрывала истасканная коричневая шляпка – под нею скрывалось лицо очень старого ребенка. Ее чулки из искусственного шелка давно вылиняли, и былой блеск стал желтоватым загаром, что подчеркивал белую кожу и коленные чашечки под ними, а ее старые туфли выглядели от этого еще мокрее и древнее. Она прошла, как ребенок – со страхом, на цыпочках, в почтении, – к тому знакомому месту, где неизменно делала все покупки, подальше от колоды мистера Крэйка, туда, где прилавок сходился со стеной.
В прежние годы она, бывало, здоровалась с ним. Теперь же чувствовала, что ему такая фамильярность может не показаться, и тихо стояла в своем уголке, пока мистер Крэйк не соизволит ее обслужить.
Увидев, кто пришел, он решил не обращать внимания, а она пыталась заинтересованно и с улыбкой наблюдать, как он замахивается своим тесаком. Роста он был среднего, лысоват, носил очки в целлулоидной оправе – обычный сорокот. За одним ухом покоился толстый карандаш, за другим – сигарета. Его белый фартук свисал до ботинок, синяя мясницкая тесьма обмотана вокруг талии. Он рубил кость внутри красного сочного огузка.
Она выдавила:
– Хорошо выглядит, правда?
Он перевернул вырезку несколько раз, сдернул с рулона квадрат бумаги, расстелил его на весах и швырнул туда кусок. Мягкими опытными пальцами быстро его завернул. Она прикинула, что кусок потянет доллара на два – интересно, кто его купил, может, кто-нибудь из богатых американских покупательниц мистера Крэйка с Университетского холма.
Мистер Крэйк между тем взвалил остаток огузка на плечо и скрылся в леднике, закрыв за собой дверь. Казалось, он просидел там довольно долго. Потом вынырнул, сделал удивленные глаза при виде Марии, прокашлялся, защелкнул дверь ледника, накинул засов на ночь и пропал где-то в подсобке.
Мария предположила, что он вышел в уборную помыть руки, и подумала, не закончилась ли у нее паста «Золотая Пыль», и тут все, что нужно для дома, вдруг нахлынуло на нее, обрушилось на память, и слабость, будто обморок, охватила, похоронила Марию под лавиной мыла, маргарина, мяса, картошки и всего остального.
Крэйк появился снова с веником и начал сметать в кучку опилки вокруг колоды. Мария подняла глаза на часы: без десяти шесть. Бедный мистер Крэйк! Устал, наверное. Как и всем мужчинам, наверняка ему хочется горяченького.
Мистер Крэйк перестал мести и помедлил, зажигая сигарету. Свево курил только сигары, но почти все американские мужчины курили сигареты. Мистер Крэйк посмотрел на Марию, выпустил дым и продолжал подметать.
Она произнесла:
– Холодная погода у нас нынче стоит.
Мистер же Крэйк только кашлянул, и она подумала, что он не расслышал, поскольку опять скрылся в подсобке и вернулся с совком и картонной коробкой. Кряхтя и вздыхая, он согнулся и замел опилки на совок, а затем вытряхнул в коробку.
– Не нравится мне эта холодина, – продолжала она. – Мы Весны ждем, особенно Свево.
Мистер Крэйк еще раз кашлянул, но не успела она и словечка вставить, как он понес коробку в глубину лавки. Она услышала плеск текущей воды. Он вернулся, вытирая руки о фартук, такой славный беленький фартук. На кассе очень громко он выбил ПРОДАЖИ НЕТ. Она шевельнулась, перенеся вес тела с одной ноги на другую. Большие часы тикали себе дальше. Электрические такие, новые, тикают странно. Теперь настало ровно шесть часов.
Мистер Крэйк выгреб монеты из выдвижного ящичка кассы и разложил их на стойке. Оторвал клочок бумаги от рулона и потянулся за карандашом. Затем склонился и сосчитал дневные чеки. Возможно ли, что он не замечает ее? Но он же видел, как она вошла и встала тут! Он смочил карандаш кончиком розового языка и начал складывать цифры столбиком. Она подняла брови и подошла к витрине посмотреть на разложенные фрукты и овощи. Апельсины: шестьдесят центов за дюжину. Спаржа: пятнадцать центов за фунт. Ох ты ж господи, ох господи. Яблоки – два фунта за четвертачок.
– Клубника! – сказала она. – Да еще и Зимой! Это калифорнийская клубника, мистер Крэйк?
Он смел монеты в банковский мешочек и пошел к сейфу, возле которого присел на корточки и поиграл пальцами с цифровым замком. Большие часы тикали. Когда он закрыл сейф, на часах было десять минут седьмого. Он сразу же снова исчез в глубине лавки.
Теперь она уже не стояла с ним лицом к лицу. Пристыженная, измученная, с уставшими ногами, сцепив руки на коленях, она сидела на пустом ящике и смотрела в замороженные витрины. Мистер Крэйк снял фартук и бросил его на колоду. Оторвал от губ сигарету, уронил ее на пол и намеренно раздавил. Потом опять сходил в глубину лавки, вернулся с пальто. Только оправляя воротник, он заговорил с нею в первый раз:
– Давайте, миссис Бандини. Господи боже мой, я ж не могу тут всю ночь торчать.
При звуке его голоса она потеряла равновесие. Улыбнулась, чтобы скрыть смущение, но лицо ее побагровело, а глаз она не подняла. Руки ее затрепетали у горла.
– Ох! – вымолвила она. – А я… я вас ждала!
– Что брать будете, миссис Бандини – вырезку из лопатки?
Она встала в угол и сложила рот гузкой. Сердце у нее билось часто, она не могла придумать, что и сказать.
– Мне кажется, я хочу… – промолвила она.
– Давайте скорее, миссис Бандини. Господи, вы тут уже полчаса стоите и до сих пор не решили, что будете брать.
– Я думала…
– Вы хотите вырезку из лопатки?
– А вырезка из лопатки – это сколько, мистер Крэйк?
– Та же самая цена. Господи боже мой, миссис Бандини. Вы столько лет уже ее покупаете. Та же самая цена. Все время цена одна.
– Я возьму на пятьдесят центов.
– Почему вы мне раньше не сказали? – спросил он. – Я тут хожу, мясо в ледник убираю.
– Ох, простите меня, мистер Крэйк.
– На этот раз я вам достану. Но потом, миссис Бандини, если хотите, чтобы я вас обслужил, приходите пораньше. Господи боже мой, мне еще домой сегодня добираться.
Он вытащил срез мяса с лопатки и начал точить нож.
– Слушайте, – сказал он. – А что нынче Свево поделывает?
За те пятнадцать с лишним лет, что Бандини и мистер Крэйк знали друг друга, бакалейщик всегда обращался к нему по имени. Мария постоянно чувствовала, что Крэйк боится ее мужа. Верой в это она втайне гордилась. Теперь они заговорили о Бандини, и она снова пересказала мистеру Крэйку монотонную повесть о несчастьях каменщика колорадскими зимами.
– Видел я вчера вечером Свево, – сказал Крэйк. – Возле дома Эффи Хильдегард. Знаете ее?
Нет – она ее не знала.
– Присматривайте вы за этим Свево, – вкрадчиво пошутил мистер Крэйк, но в голосе слышался намек. – Не спускайте с него глаз. У Эффи Хильдегард много денег. К тому же вдова она, – добавил он, изучая шкалу весов. – Владелица трамвайной компании.
Мария внимательно посмотрела на него. Он завернул и перевязал мясо, шлепнул кусок на прилавок перед нею.
– И недвижимости у нее в этом городе много. Красивая она женщина, миссис Бандини.
Недвижимость? Мария вздохнула с облегчением:
– О, Свево знает много людей с недвижимостью. Он, вероятно, прикидывает для нее какую-нибудь работу.
Она покусывала ноготь большого пальца, когда Крэйк заговорил снова:
– Что еще, миссис Бандини?
Она заказала и остальное: муки, мыла, картошки, маргарина, сахара.
– Чуть не забыла! – воскликнула она. – И фруктов тоже, полдюжины вон тех яблок. Дети любят фрукты.
Мистер Крэйк еле слышно выругался, рывком открывая кулек и роняя в него яблоки. Он не одобрял фруктов на счету Бандини: беднякам нет причины роскошествовать. Мясо и мука – да. Но чего ради им есть фрукты, когда и так ему столько должны?
– Господи милостивый, – сказал он. – Эти дела с кредитами должны когда-то прекратиться, миссис Бандини! Говорю вам: так продолжаться не может. Я по вашему счету ни пенни с сентября еще не получил.
– Я ему скажу! – выпалила она, отступая от прилавка. – Я скажу ему, мистер Крэйк.
– А-а! И что это даст? Она собрала свои кульки.
– Я ему скажу, мистер Крэйк! Скажу сегодня же вечером.
Какое облегчение – снова выйти на улицу! Как же она устала. Все тело болит. Однако она улыбалась, вдыхая холодный ночной воздух, любовно прижимая к себе пакеты, будто те – сама жизнь.
Мистер Крэйк ошибся. Свево Бандини – семейный человек. И чего ради ему разговаривать с женщиной, владеющей недвижимостью?
5
Артуро Бандини был довольно-таки уверен, что не попадет после смерти в Ад. Дорога в Ад лежит через смертный грех. Нагрешил-то он много, считал он, однако Исповедь его спасала. Он всегда приходил к Исповеди вовремя – и ведь пока не умер. И стучал по дереву всякий раз, думая об этом: он всегда будет приходить вовремя – пока не умрет. Поэтому Артуро был довольно-таки уверен, что в Ад после смерти не попадет. По двум причинам. Исповедь – раз, бегает он быстро – два.
Вот только Чистилище, промежуточная станция между Адом и Раем, его беспокоило. Катехизис выдвигал требования к Небесам недвусмысленно: душа должна быть абсолютно чиста, без малейшего пятнышка греха. Если же душа при смерти недостаточно чиста, чтобы попасть в Рай, и недостаточно загажена для Ада, остается эта промежуточная станция, это Чистилище, где душа горит и горит, пока не сведет с себя все пятнышки.
В Чистилище – одно утешение: рано или поздно в Рай загремишь наверняка. Но стоило Артуро осознать, что его пребывание в Чистилище может затянуться на несколько миллионов триллионов миллиардов лет и придется все это время лишь гореть, гореть и гореть, то и Рай в конечном итоге утратил свою привлекательность. В конце концов, даже сто лет – долго. А уж сто пятьдесят миллионов лет – и подавно.
Нет: Артуро был уверен, что сразу в Рай никогда не попадет. Сколько бы такая перспектива его ни ужасала, он знал, что обречен долго колобродиться в Чистилище. Но разве человеку не дано ничего сделать, дабы сократить чистилищное испытание огнем? В своем Катехизисе он нашел решение этой проблемы.
Сократить ужасное пребывание в Чистилище, утверждал Катехизис, можно добрыми трудами, молитвой, постом с воздержанием и накоплением индульгенций. Добрые труды, насколько они его касались, вылетали сразу. Хворых он никогда не навещал, поскольку не знал ни одного. Нагих не одевал, поскольку ни одного не видел. Покойников не хоронил – на это есть гробовщики. Он никогда не подавал милостыню бедным, поскольку давать было нечего; а кроме этого, «милостыня» ему всегда представлялась буханкой хлеба – ну где он наберет для них буханок хлеба? Он никогда не давал пристанища увечным, потому что… ну, в общем, он не знал, но это похоже на то, чем люди могут заниматься в портах, типа выходить в море и спасать моряков, пострадавших в крушениях. Еще он никогда не учил невежд, поскольку сам таким был, в конце концов, иначе не приходилось бы ходить в эту паршивую школу. И тьму он никогда не освещал – слишком крутая работа, смысла ее он никак понять не мог. Он ни разу не утешал страждущих – это звучало слишком опасно, да и страждущих среди его знакомых все равно не имелось: у большинства больных корью или оспой на дверях висели таблички «Карантин».
Что же касается десяти заповедей, он нарушал их практически все, однако был уверен, что не все эти проступки – смертные грехи. Иногда он носил с собой кроличью лапку, что являлось суеверием, а следовательно, грехом против первой заповеди. Но смертный ли это грех? Вот что его постоянно терзало. Смертный грех – серьезное преступление. Простительный грех же – незначительное правонарушение. Иногда, играя в бейсбол, он скрещивал биты с товарищем по команде: предполагалось, что после этого удар накроет две базы сразу. Однако он знал, что это суеверие. Но грех ли? И если да, то смертный или простительный? Как-то раз в воскресенье он намеренно пропустил Мессу, чтобы послушать репортаж с чемпионата мира, а в особенности – услышать что-нибудь про своего бога, Джимми Фокса из «Атлетиков». Когда он возвращался после игры домой, ему внезапно пришло в голову, что он нарушил первую заповедь: не сотвори себе кумира. Что ж, один смертный грех он совершил, не явившись на Мессу, но предпочесть Джимми Фокса Господу Вседержителю во время чемпионата мира – это еще один смертный грех или как? Он сходил к Исповеди, и тут все еще больше запуталось. Отец Эндрю сказал ему: «Если ты считаешь это смертным грехом, сын мой, значит, так оно и есть». Вот же черт. Сначала он считал этот грех простительным, но после трехдневных размышлений над проступком перед Исповедью грех и в самом деле стал смертным.
Третья заповедь. Нет смысла даже думать о ней, поскольку Артуро произносил «черт побери» в среднем четырежды в день. Не считая вариаций, черт побери – это и черт бы побрал то. Поэтому, ходя к Исповеди каждую неделю, он был вынужден широко обобщать – душевные копания в поисках точности плодов не приносили. В лучшем случае он мог сказать священнику: «Я упоминал имя Господне всуе примерно шестьдесят восемь или семьдесят раз». Шестьдесят восемь смертных грехов в неделю – и только по одной второй заповеди. У-ух! Иногда, стоя на коленях в холодной церкви в ожидании своей очереди, он тревожно вслушивался в биение сердца: а вдруг остановится и он рухнет замертво, не сняв всей тяжести со своей груди. Оно доводило его до исступления, это дикое биение. Оно принуждало его не бежать, а часто просто плестись к исповедальне, чтобы не напрячь сердце и не свалиться прямо на улице.
«Чти отца и мать своих». Разумеется, он их почитал! Разумеется. Но тут вот какая закавыка: по Катехизису дальше выходило, что любое непослушание отцу и матери суть бесчестие. Еще раз не повезло. Несмотря на то что он действительно почитал отца и мать, слушался он их редко. Простительные грехи? Смертные? Достали его уже эти классификации. Его измотало количеством грехов против этой заповеди; исследуя свои дни час за часом, он насчитывал их сотни. В конце концов он пришел к заключению, что эти грехи – простительные, недостаточно серьезные и Ада недостойны. Но все равно изо всех сил старался слишком глубоко это заключение не анализировать.
Людей он никогда не убивал и долгое время был уверен, что никогда не согрешит против пятой заповеди. Но однажды занятие по Катехизису ее коснулось, и, к своему отвращению, он обнаружил, что избежать грехов против нее практически невозможно. Убить человека – это еще не все; побочные продукты заповеди включали в себя жестокость, нанесение увечий, драки и всевозможные формы издевательств над человеком, птицей, зверем или насекомым.
Приятных снов, что толку-то? Ему нравилось убивать трупных синих мух. Он наслаждался, приканчивая мускусных крыс и птичек. Любил драться. Терпеть не мог этих хлюздоперов. В жизни у него было много собак, и с ними он обходился сурово и частенько жестко. А луговые собачки, которых он мочил, а голуби, фазаны, зайцы? Что ж, оставалось одно – наслаждаться и дальше на всю катушку. Хуже, правда, что грешно даже думать о том, как убить или покалечить человека. Здесь он понимал, что обречен. Сколько бы он ни пытался, никак не удавалось подавлять в себе желание насильственной смерти для кого-нибудь: для сестры Марии-Корты, например, или для Крэйка-бакалейщика, или университетских первокурсников, забивавших пацанов дубинками и запрещавших им пробираться на стадион посмотреть взрослые игры. Он понимал, что хоть он на самом деле никакой не убийца, но в глазах Господа очень к убийце близок.
Один грех против пятой заповеди постоянно кипел у него в совести: то, что случилось прошлым летом, когда они с Поли Худом, другим мальчишкой-католиком, поймали живую крысу, распяли ее на маленьком кресте сапожными гвоздями и водрузили на муравейник. Мерзость и кошмар, которого он никогда не забывал. Но самое ужасное: они совершили это зло в аккурат на Великую Пятницу, сразу после Крестоношения!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20
– А почему Август не может? – спросил он. – Черт подери, да здесь только я и работаю. Кто уголь и дрова носит? Я. Каждый раз. Пусть Август сходит.
– Август не пойдет. Он боится.
– Тьфу. Трус. Чего там бояться? Ладно, я все равно не пойду.
Он повернулся и потопал обратно к мальчишкам. Снежная битва разгорелась вновь. На стороне противника сражался Бобби Крэйк, сын бакалейщика. Ты у меня сейчас получишь, собака. Мария позвала с крыльца еще раз. Артуро не ответил. Он закричал, чтобы заглушить ее голос. Уже совсем стемнело, и окна мистера Крэйка расцвели в ночи. Артуро каблуком выковырял из мерзлой земли камень и залепил его в снежок. Маленький Крэйк прятался за дерево в пятидесяти футах. Артуро швырнул снежок с таким неистовством, что все тело напряглось, но промазал – снаряд всего на какой-то фут в сторону ушел.
Когда Мария вошла, мистер Крэйк тяпал тесаком по кости на колоде. Дверь скрипнула, и он увидел ее – незначительную фигурку в старом черном пальто с высоким меховым воротником, протертым до белых пятен кожи в черной массе. Лоб ее закрывала истасканная коричневая шляпка – под нею скрывалось лицо очень старого ребенка. Ее чулки из искусственного шелка давно вылиняли, и былой блеск стал желтоватым загаром, что подчеркивал белую кожу и коленные чашечки под ними, а ее старые туфли выглядели от этого еще мокрее и древнее. Она прошла, как ребенок – со страхом, на цыпочках, в почтении, – к тому знакомому месту, где неизменно делала все покупки, подальше от колоды мистера Крэйка, туда, где прилавок сходился со стеной.
В прежние годы она, бывало, здоровалась с ним. Теперь же чувствовала, что ему такая фамильярность может не показаться, и тихо стояла в своем уголке, пока мистер Крэйк не соизволит ее обслужить.
Увидев, кто пришел, он решил не обращать внимания, а она пыталась заинтересованно и с улыбкой наблюдать, как он замахивается своим тесаком. Роста он был среднего, лысоват, носил очки в целлулоидной оправе – обычный сорокот. За одним ухом покоился толстый карандаш, за другим – сигарета. Его белый фартук свисал до ботинок, синяя мясницкая тесьма обмотана вокруг талии. Он рубил кость внутри красного сочного огузка.
Она выдавила:
– Хорошо выглядит, правда?
Он перевернул вырезку несколько раз, сдернул с рулона квадрат бумаги, расстелил его на весах и швырнул туда кусок. Мягкими опытными пальцами быстро его завернул. Она прикинула, что кусок потянет доллара на два – интересно, кто его купил, может, кто-нибудь из богатых американских покупательниц мистера Крэйка с Университетского холма.
Мистер Крэйк между тем взвалил остаток огузка на плечо и скрылся в леднике, закрыв за собой дверь. Казалось, он просидел там довольно долго. Потом вынырнул, сделал удивленные глаза при виде Марии, прокашлялся, защелкнул дверь ледника, накинул засов на ночь и пропал где-то в подсобке.
Мария предположила, что он вышел в уборную помыть руки, и подумала, не закончилась ли у нее паста «Золотая Пыль», и тут все, что нужно для дома, вдруг нахлынуло на нее, обрушилось на память, и слабость, будто обморок, охватила, похоронила Марию под лавиной мыла, маргарина, мяса, картошки и всего остального.
Крэйк появился снова с веником и начал сметать в кучку опилки вокруг колоды. Мария подняла глаза на часы: без десяти шесть. Бедный мистер Крэйк! Устал, наверное. Как и всем мужчинам, наверняка ему хочется горяченького.
Мистер Крэйк перестал мести и помедлил, зажигая сигарету. Свево курил только сигары, но почти все американские мужчины курили сигареты. Мистер Крэйк посмотрел на Марию, выпустил дым и продолжал подметать.
Она произнесла:
– Холодная погода у нас нынче стоит.
Мистер же Крэйк только кашлянул, и она подумала, что он не расслышал, поскольку опять скрылся в подсобке и вернулся с совком и картонной коробкой. Кряхтя и вздыхая, он согнулся и замел опилки на совок, а затем вытряхнул в коробку.
– Не нравится мне эта холодина, – продолжала она. – Мы Весны ждем, особенно Свево.
Мистер Крэйк еще раз кашлянул, но не успела она и словечка вставить, как он понес коробку в глубину лавки. Она услышала плеск текущей воды. Он вернулся, вытирая руки о фартук, такой славный беленький фартук. На кассе очень громко он выбил ПРОДАЖИ НЕТ. Она шевельнулась, перенеся вес тела с одной ноги на другую. Большие часы тикали себе дальше. Электрические такие, новые, тикают странно. Теперь настало ровно шесть часов.
Мистер Крэйк выгреб монеты из выдвижного ящичка кассы и разложил их на стойке. Оторвал клочок бумаги от рулона и потянулся за карандашом. Затем склонился и сосчитал дневные чеки. Возможно ли, что он не замечает ее? Но он же видел, как она вошла и встала тут! Он смочил карандаш кончиком розового языка и начал складывать цифры столбиком. Она подняла брови и подошла к витрине посмотреть на разложенные фрукты и овощи. Апельсины: шестьдесят центов за дюжину. Спаржа: пятнадцать центов за фунт. Ох ты ж господи, ох господи. Яблоки – два фунта за четвертачок.
– Клубника! – сказала она. – Да еще и Зимой! Это калифорнийская клубника, мистер Крэйк?
Он смел монеты в банковский мешочек и пошел к сейфу, возле которого присел на корточки и поиграл пальцами с цифровым замком. Большие часы тикали. Когда он закрыл сейф, на часах было десять минут седьмого. Он сразу же снова исчез в глубине лавки.
Теперь она уже не стояла с ним лицом к лицу. Пристыженная, измученная, с уставшими ногами, сцепив руки на коленях, она сидела на пустом ящике и смотрела в замороженные витрины. Мистер Крэйк снял фартук и бросил его на колоду. Оторвал от губ сигарету, уронил ее на пол и намеренно раздавил. Потом опять сходил в глубину лавки, вернулся с пальто. Только оправляя воротник, он заговорил с нею в первый раз:
– Давайте, миссис Бандини. Господи боже мой, я ж не могу тут всю ночь торчать.
При звуке его голоса она потеряла равновесие. Улыбнулась, чтобы скрыть смущение, но лицо ее побагровело, а глаз она не подняла. Руки ее затрепетали у горла.
– Ох! – вымолвила она. – А я… я вас ждала!
– Что брать будете, миссис Бандини – вырезку из лопатки?
Она встала в угол и сложила рот гузкой. Сердце у нее билось часто, она не могла придумать, что и сказать.
– Мне кажется, я хочу… – промолвила она.
– Давайте скорее, миссис Бандини. Господи, вы тут уже полчаса стоите и до сих пор не решили, что будете брать.
– Я думала…
– Вы хотите вырезку из лопатки?
– А вырезка из лопатки – это сколько, мистер Крэйк?
– Та же самая цена. Господи боже мой, миссис Бандини. Вы столько лет уже ее покупаете. Та же самая цена. Все время цена одна.
– Я возьму на пятьдесят центов.
– Почему вы мне раньше не сказали? – спросил он. – Я тут хожу, мясо в ледник убираю.
– Ох, простите меня, мистер Крэйк.
– На этот раз я вам достану. Но потом, миссис Бандини, если хотите, чтобы я вас обслужил, приходите пораньше. Господи боже мой, мне еще домой сегодня добираться.
Он вытащил срез мяса с лопатки и начал точить нож.
– Слушайте, – сказал он. – А что нынче Свево поделывает?
За те пятнадцать с лишним лет, что Бандини и мистер Крэйк знали друг друга, бакалейщик всегда обращался к нему по имени. Мария постоянно чувствовала, что Крэйк боится ее мужа. Верой в это она втайне гордилась. Теперь они заговорили о Бандини, и она снова пересказала мистеру Крэйку монотонную повесть о несчастьях каменщика колорадскими зимами.
– Видел я вчера вечером Свево, – сказал Крэйк. – Возле дома Эффи Хильдегард. Знаете ее?
Нет – она ее не знала.
– Присматривайте вы за этим Свево, – вкрадчиво пошутил мистер Крэйк, но в голосе слышался намек. – Не спускайте с него глаз. У Эффи Хильдегард много денег. К тому же вдова она, – добавил он, изучая шкалу весов. – Владелица трамвайной компании.
Мария внимательно посмотрела на него. Он завернул и перевязал мясо, шлепнул кусок на прилавок перед нею.
– И недвижимости у нее в этом городе много. Красивая она женщина, миссис Бандини.
Недвижимость? Мария вздохнула с облегчением:
– О, Свево знает много людей с недвижимостью. Он, вероятно, прикидывает для нее какую-нибудь работу.
Она покусывала ноготь большого пальца, когда Крэйк заговорил снова:
– Что еще, миссис Бандини?
Она заказала и остальное: муки, мыла, картошки, маргарина, сахара.
– Чуть не забыла! – воскликнула она. – И фруктов тоже, полдюжины вон тех яблок. Дети любят фрукты.
Мистер Крэйк еле слышно выругался, рывком открывая кулек и роняя в него яблоки. Он не одобрял фруктов на счету Бандини: беднякам нет причины роскошествовать. Мясо и мука – да. Но чего ради им есть фрукты, когда и так ему столько должны?
– Господи милостивый, – сказал он. – Эти дела с кредитами должны когда-то прекратиться, миссис Бандини! Говорю вам: так продолжаться не может. Я по вашему счету ни пенни с сентября еще не получил.
– Я ему скажу! – выпалила она, отступая от прилавка. – Я скажу ему, мистер Крэйк.
– А-а! И что это даст? Она собрала свои кульки.
– Я ему скажу, мистер Крэйк! Скажу сегодня же вечером.
Какое облегчение – снова выйти на улицу! Как же она устала. Все тело болит. Однако она улыбалась, вдыхая холодный ночной воздух, любовно прижимая к себе пакеты, будто те – сама жизнь.
Мистер Крэйк ошибся. Свево Бандини – семейный человек. И чего ради ему разговаривать с женщиной, владеющей недвижимостью?
5
Артуро Бандини был довольно-таки уверен, что не попадет после смерти в Ад. Дорога в Ад лежит через смертный грех. Нагрешил-то он много, считал он, однако Исповедь его спасала. Он всегда приходил к Исповеди вовремя – и ведь пока не умер. И стучал по дереву всякий раз, думая об этом: он всегда будет приходить вовремя – пока не умрет. Поэтому Артуро был довольно-таки уверен, что в Ад после смерти не попадет. По двум причинам. Исповедь – раз, бегает он быстро – два.
Вот только Чистилище, промежуточная станция между Адом и Раем, его беспокоило. Катехизис выдвигал требования к Небесам недвусмысленно: душа должна быть абсолютно чиста, без малейшего пятнышка греха. Если же душа при смерти недостаточно чиста, чтобы попасть в Рай, и недостаточно загажена для Ада, остается эта промежуточная станция, это Чистилище, где душа горит и горит, пока не сведет с себя все пятнышки.
В Чистилище – одно утешение: рано или поздно в Рай загремишь наверняка. Но стоило Артуро осознать, что его пребывание в Чистилище может затянуться на несколько миллионов триллионов миллиардов лет и придется все это время лишь гореть, гореть и гореть, то и Рай в конечном итоге утратил свою привлекательность. В конце концов, даже сто лет – долго. А уж сто пятьдесят миллионов лет – и подавно.
Нет: Артуро был уверен, что сразу в Рай никогда не попадет. Сколько бы такая перспектива его ни ужасала, он знал, что обречен долго колобродиться в Чистилище. Но разве человеку не дано ничего сделать, дабы сократить чистилищное испытание огнем? В своем Катехизисе он нашел решение этой проблемы.
Сократить ужасное пребывание в Чистилище, утверждал Катехизис, можно добрыми трудами, молитвой, постом с воздержанием и накоплением индульгенций. Добрые труды, насколько они его касались, вылетали сразу. Хворых он никогда не навещал, поскольку не знал ни одного. Нагих не одевал, поскольку ни одного не видел. Покойников не хоронил – на это есть гробовщики. Он никогда не подавал милостыню бедным, поскольку давать было нечего; а кроме этого, «милостыня» ему всегда представлялась буханкой хлеба – ну где он наберет для них буханок хлеба? Он никогда не давал пристанища увечным, потому что… ну, в общем, он не знал, но это похоже на то, чем люди могут заниматься в портах, типа выходить в море и спасать моряков, пострадавших в крушениях. Еще он никогда не учил невежд, поскольку сам таким был, в конце концов, иначе не приходилось бы ходить в эту паршивую школу. И тьму он никогда не освещал – слишком крутая работа, смысла ее он никак понять не мог. Он ни разу не утешал страждущих – это звучало слишком опасно, да и страждущих среди его знакомых все равно не имелось: у большинства больных корью или оспой на дверях висели таблички «Карантин».
Что же касается десяти заповедей, он нарушал их практически все, однако был уверен, что не все эти проступки – смертные грехи. Иногда он носил с собой кроличью лапку, что являлось суеверием, а следовательно, грехом против первой заповеди. Но смертный ли это грех? Вот что его постоянно терзало. Смертный грех – серьезное преступление. Простительный грех же – незначительное правонарушение. Иногда, играя в бейсбол, он скрещивал биты с товарищем по команде: предполагалось, что после этого удар накроет две базы сразу. Однако он знал, что это суеверие. Но грех ли? И если да, то смертный или простительный? Как-то раз в воскресенье он намеренно пропустил Мессу, чтобы послушать репортаж с чемпионата мира, а в особенности – услышать что-нибудь про своего бога, Джимми Фокса из «Атлетиков». Когда он возвращался после игры домой, ему внезапно пришло в голову, что он нарушил первую заповедь: не сотвори себе кумира. Что ж, один смертный грех он совершил, не явившись на Мессу, но предпочесть Джимми Фокса Господу Вседержителю во время чемпионата мира – это еще один смертный грех или как? Он сходил к Исповеди, и тут все еще больше запуталось. Отец Эндрю сказал ему: «Если ты считаешь это смертным грехом, сын мой, значит, так оно и есть». Вот же черт. Сначала он считал этот грех простительным, но после трехдневных размышлений над проступком перед Исповедью грех и в самом деле стал смертным.
Третья заповедь. Нет смысла даже думать о ней, поскольку Артуро произносил «черт побери» в среднем четырежды в день. Не считая вариаций, черт побери – это и черт бы побрал то. Поэтому, ходя к Исповеди каждую неделю, он был вынужден широко обобщать – душевные копания в поисках точности плодов не приносили. В лучшем случае он мог сказать священнику: «Я упоминал имя Господне всуе примерно шестьдесят восемь или семьдесят раз». Шестьдесят восемь смертных грехов в неделю – и только по одной второй заповеди. У-ух! Иногда, стоя на коленях в холодной церкви в ожидании своей очереди, он тревожно вслушивался в биение сердца: а вдруг остановится и он рухнет замертво, не сняв всей тяжести со своей груди. Оно доводило его до исступления, это дикое биение. Оно принуждало его не бежать, а часто просто плестись к исповедальне, чтобы не напрячь сердце и не свалиться прямо на улице.
«Чти отца и мать своих». Разумеется, он их почитал! Разумеется. Но тут вот какая закавыка: по Катехизису дальше выходило, что любое непослушание отцу и матери суть бесчестие. Еще раз не повезло. Несмотря на то что он действительно почитал отца и мать, слушался он их редко. Простительные грехи? Смертные? Достали его уже эти классификации. Его измотало количеством грехов против этой заповеди; исследуя свои дни час за часом, он насчитывал их сотни. В конце концов он пришел к заключению, что эти грехи – простительные, недостаточно серьезные и Ада недостойны. Но все равно изо всех сил старался слишком глубоко это заключение не анализировать.
Людей он никогда не убивал и долгое время был уверен, что никогда не согрешит против пятой заповеди. Но однажды занятие по Катехизису ее коснулось, и, к своему отвращению, он обнаружил, что избежать грехов против нее практически невозможно. Убить человека – это еще не все; побочные продукты заповеди включали в себя жестокость, нанесение увечий, драки и всевозможные формы издевательств над человеком, птицей, зверем или насекомым.
Приятных снов, что толку-то? Ему нравилось убивать трупных синих мух. Он наслаждался, приканчивая мускусных крыс и птичек. Любил драться. Терпеть не мог этих хлюздоперов. В жизни у него было много собак, и с ними он обходился сурово и частенько жестко. А луговые собачки, которых он мочил, а голуби, фазаны, зайцы? Что ж, оставалось одно – наслаждаться и дальше на всю катушку. Хуже, правда, что грешно даже думать о том, как убить или покалечить человека. Здесь он понимал, что обречен. Сколько бы он ни пытался, никак не удавалось подавлять в себе желание насильственной смерти для кого-нибудь: для сестры Марии-Корты, например, или для Крэйка-бакалейщика, или университетских первокурсников, забивавших пацанов дубинками и запрещавших им пробираться на стадион посмотреть взрослые игры. Он понимал, что хоть он на самом деле никакой не убийца, но в глазах Господа очень к убийце близок.
Один грех против пятой заповеди постоянно кипел у него в совести: то, что случилось прошлым летом, когда они с Поли Худом, другим мальчишкой-католиком, поймали живую крысу, распяли ее на маленьком кресте сапожными гвоздями и водрузили на муравейник. Мерзость и кошмар, которого он никогда не забывал. Но самое ужасное: они совершили это зло в аккурат на Великую Пятницу, сразу после Крестоношения!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20