Пусть остаётся с нами, будет работать в колхозе, пока не вернётся отец. Потом пойдёт учиться. На танцовщицу. А сам я – на учителя…
Веселье наше всё разгорается, нашим крикам будто вторят даже деревья и травы. Бесконечная степь, раскинувшаяся перед нами, яблоневый сад, шумные поезда, то и дело грохочущие на линии, – всё это принадлежало нам, а мы вовсе не сироты, сирые, – мы озорные, весёлые, счастливые дети…
Отцы ушли воевать.
Вахай-бала.
Знать, врагу несдобровать.
Вахай-бала.
Гитлер смотрит как слепец.
Вахай-бала.
Скоро Гитлеру конец.
Вахай-бала!
Говорят, что Гитлер глух.
Вахай-бала.
Что он ест солёных мух.
Вахай-бала.
И что вместо головы.
Вахай-бала.
У него мешок травы.
Вахай-бала.
Дильбар вдруг остановилась как вкопанная, вглядываясь в глубину сада.
– Кто-то идёт!
И правда, к нам приближался грязный, оборванный, обросший человек. На поясе висит длинный нож, за плечом – винтовка. Сторож, что ли? Непохоже. Кто же поставит такое страшилище сторожем? А может, грабитель? Маловероятно. На десятки километров вокруг ни души – кого же ему грабить?! А не дезертир ли он?
– Чего остановились? – поинтересовался Оборванец, подойдя к нам. – Продолжайте. Давненько не видал веселья. Я спал в зарослях, когда услышал пение. Подумал, уж не патефон ли.
Мы сбились в кучку, как ягнята, встретившиеся с волком.
– Что у вас в том узле? – Глаза Оборванца загорелись жадным огнём.
– Лепёшки, – поспешил Аман.
– Ну-ка принеси свёрток сюда. Глупый мой братик, он был готов, ничего не подозревая, дать весь свёрток хлеба этому вонючему дезертиру. Хорошо, я вовремя вырвал свёрток из рук Амана, прижал к груди.
– Давай сюда, тебе говорят!
– Нет, не дам!
Оборванец двинулся на меня.
– Дяденька, это моим младшеньким… мы идём очень далеко… Побираемся, чтоб прокормиться…
– Дай сюда свёрток!
– Прошу вас, дяденька, пожалейте малышей!..
Оборванец шумно сглотнул слюну, уставился на меня жадными, как у голодного волка, глазами, схватился за свёрток. Все мои завизжали от ужаса, заплакали в голос.
– Отдай, говорю, по-хорошему, я голоден!
– Мы тоже голодные, не отдам.
– Не отдашь?
– Нет!
Помню, как он размахнулся огромным кулачищем, двинул меня по голове: небо перевернулось, и наступила тишина… Не знаю, сколько я валялся без памяти. Когда открыл глаза, уже стемнело. Все мои окружили меня, плача.
– Ака, акаджан, – прижимался головой к моей груди Аман, – вставайте, не пугайте нас… Мне очень страшно, я боюсь…
– Унёс он хлеб? – еле поднял я голову.
– Чтоб подавился, – причитала Зулейха. Ночевать здесь было страшно. Мы решили, пока совсем не стемнело, добраться до какого-либо жилья, попроситься на ночлег.
– Вот приедет отец, он тебе покажет, бродяга! – ругался по пути Аман. – Как миленький вернёшь наши лепёшки…
В доме железнодорожного сторожа
Когда мы дошли до какой-то маленькой железнодорожной станции, все падали от усталости. У Зулейхи поднялась температура, и Рабия хрипит, кашляет, Усман стёр ногу. У меня у самого ноги тоже стёрты до крови. Болит голова, стучит в висках, одолевает насморк… Позавчера мы попали под дождь, тогда-то, видно, нас всех и прохватило. Одна Дильбар здорова, но она такая подавленная, будто все мы вот-вот умрём и она останется одна-одинёшенька посреди бесплодной пустыни.
Я постелил два одеяла на дне высохшего арыка, уложил всех больных, потом сходил на станцию, принёс кастрюлю воды, вскипятил чаю. Мои младшенькие отказались и от хлеба, и от чая. В их глазах таилось столько страха, усталости и печали, что я не мог взглянуть им в лица.
Я долго сидел, обняв колени и подставив спину лучам тёплого осеннего солнца…
Странно, о чём бы я ни начинал думать, тотчас на ум приходит папа. У всех отцы приезжают в отпуск повидаться с детьми, а наш так и не приехал… Быть может, не следовало убегать из детколонии? Ведь был одет, сыт… И младшенькие тоже, хоть в сиротском приюте, да горя не знали: им и книжки с рисунками, и купались в больших корытах, и постель мягкая. Во всём виноваты Ислам с Куршерматом. Это они прожужжали мне все уши, что, мол, братья и сёстры разбредутся по свету, а потом их и за тысячу лет не соберёшь. Если бы не они, я на этот отчаянный шаг и не решился бы. Мы, мальчишки, ладно, но почему я, дурак, Зулейху с Рабиёй-то потревожил? Коли соскучился, повидался бы, и дело с концом! Так нет, потащил за собой. Если очень нужно было поддерживать огонь в родном очаге, следовало ехать самому и поддерживать сколько душе угодно!
Девчачий детдом был очень хорошим. Сколько вокруг добрых людей! Мои сестрёнки горя не знали, не были сиротами! Сиротами они стали теперь. Это я сделал их сиротами! И вот они полуживые лежат на дне арыка, как в могиле, хоть сейчас засыпай землёй.
О-о, что я наделал?
Эй, поезда, несущиеся мимо, дайте мне совет!
Эй, птицы, так весело щебечущие на ветках, скажите, что ж дальше делать Арифджану?!
Нет, я сейчас же пойду в милицию и всё расскажу. Пусть отправляют всех по своим местам, а коли отец будет обижаться, когда вернётся, что ж, ничего не поделаешь.
– Ариф-ака, – тихо окликнула Дильбар, – вы плачете?
– Нет.
– Но у вас на глазах слёзы!
– Я думаю, не вернуться ли уж нам в Ташкент?..
– Это когда так мало осталось до Коканда?
– Ты думаешь, мало осталось?
– Конечно, мало.
– Что ж нам сейчас делать?
– На станции должен быть доктор.
– А вдруг нету?
– Тогда надо попросить помощи у какого-нибудь доброго человека. А теперь бегите, вон Рабия опять начала хрипеть.
Станция – если её можно назвать станцией – состояла всего из четырёх ветхих домишек. Какой-то человек, тихонько напевая, подметал перрон метлой. У человека были такие громадные усы, что их свившиеся в жгут кончики уходили за уши. Я несмело приблизился, поздоровался. Человек не ответил. Промолчал он и во второй раз. Тогда я дёрнул его за рубаху и проговорил, едва сдерживая слёзы:
– У меня сестрёнка заболела, помогите…
– Говори громче, я плохо слышу! – прокричал Усач, поворачиваясь ко мне ухом. Я повторил свою просьбу.
– Поезд давно ушёл…
– Я говорю, у меня сестрёнка больна! – Я заорал, наверно, громче гудка самого паровоза.
– Больна?
– Да.
– Кто?
– Сестрёнка.
– Сестрёнка?
– Да. Мы сироты.
– Откуда идёте?
– Из Ташкента.
– Согнали с поезда?
– Нет, мы идём пешком.
– Пешко-ом?!
На этом наш ор закончился. Сторож внимательно оглядел меня: вначале босые опухшие ноги, потом отрепья, в которые я был облачён, и лишь затем уставился в лицо. Закусил губу, покачал головой.
– Где сестрёнка?
– Недалеко отсюда, в арыке лежит.
– А ну пошли.
Кроме Дильбар, все мои по-прежнему были на дне арыка. Кто-то спал, кто-то лежал с открытыми глазами. Станционный сторож долго смотрел на них, покачивая головой. Потом осторожно взял на руки Рабию. Мы собрали свои пожитки.
От станции убегала вдаль узенькая дорожка. Пройдя по ней с полкилометра, мы увидели селение с прижатыми к земле пятью-шестью домишками. Вошли в дом с камышовым забором и камышовой же калиткой.
– Арофат! – позвал сторож.
Из внутренней комнаты выкатилась кругленькая, низенькая женщина. Руки её по локоть были в муке.
– О боже ты мой, что случилось? – прошептала она.
– Сиротки… заболели вот, – объяснил сторож. Нас провели в комнату, пол которой был устлан толстым слоем соломы и сверху покрыт цветной кошмой. Сторож вывел из хлева неказистую лошадку, взгромоздился на неё.
– Ты присмотри за ними, я сейчас старика привезу, – наказал он жене.
Как я понял, тётушка Колобок ничего другого говорить не умела, кроме «о боже ты мой!..». Она это твердила и когда укладывала Зулейху с Рабиёй в постель, и когда поила их молоком с мёдом, и когда кормила нас ужином, и даже когда куры набросились на сушившийся во дворе рис. С ушей её свисали громадные жестяные серьги в виде полумесяца, а вся грудь была покрыта позванивающими медяками.
– Хотите ещё молока?
– Налейте, – согласился я.
– Откуда вы?
– Кокандцы.
– О, боже ты мой!..
– Простудились вот в дороге, всю ночь под дождём были.
– О, боже ты мой!..
Тётушка Колобок выскочила из комнаты и через минуту вернулась с небольшим казаном. Поставила казан на очаг, подкинула дров. Комната наполнилась запахом растапливаемого сала. Очень уж запах этот был острый.
– Все вы простывшие, – успокаивала нас тётушка Колобок. – Вон как носами шмыгаете! Сейчас я натру вас барсучьим жиром, за ночь пропотеете, а утром хвори как не бывало!
Потом она намазала нас этим жиром, с головой укрыла несколькими одеялами, сама присела у изголовья, вывалила из квашни тесто на клеёнчатую скатерть и стала лепить громаднейшие лепёшки.
– Как тебя зовут, сынок? – спрашивала она между делом. – Вы все от одних родителей?
– Да.
– О боже ты мой! А где они, родители-то?
– Отец на войне, мать померла.
– О боже ты мой!.. Вы ни о чём не беспокойтесь, дети, мой старик очень любит сироток. Он частенько приводит домой таких, как вы. Всем помогает, слава те господи…
С улицы донеслось ржание коня, голос: «Тпрр-у!» Немного погодя в комнату вошёл сторож, а за ним сухонький русский старичок с бородкой клинышком. Руки у него и голова тряслись без остановки.
– Э, да я вижу, у тебя тут настоящий сиротский приют, – сказал старичок, мешая русские и узбекские слова. Сторож не расслышал.
– Под дождём они остались, – ответил он.
Старичок вначале осмотрел Рабию с Зулейхой, лежавших в отдельной постели в глубине комнаты, измерил температуру. Послушав пульс, покачал головой. Потом приник ухом к груди Рабии, надолго притих.
– Кизимка плоха! – обронил наконец.
– Выживет? – спросил сторож. Старичок ничего не ответил. Покопавшись в чемоданчике, вытащил шприц. Сделал девочкам по уколу, угостил какими-то каплями. Рабия неожиданно открыла глаза и позвала меня:
– Ака, а ака!
Услышав её голосок, старичок обрадовался больше моего.
– Кизимка хороша! – сообщил он ликуя.
Подошла наша очередь. Аман и тут показал свой норов: ни капель не принял, ни укол не дал сделать.
– Не подходите, укушу, – пригрозил старичку, и тот оставил его в покое.
Осмотрев нас, доктор присел рядом, похвалил барсучий жир, которым тётушка Колобок растёрла нас, попросил сторожа пострелять барсуков и на его долю. Взамен обещал достать ему дроби.
– Кокандский поезд, говоришь? – не расслышал его сторож.
– Нет, барсучий жир! – сказал он погромче.
– Пассажир?
– Барсучий жир! – заорал доктор что есть мочи.
– Будут тебе барсуки, если вылечишь их!
– Вылечу, вылечу… – закивал головой старичок. – Кизимка скоро будет бегать как козочка.
Тётушка Колобок принесла в косушках шурпу. Мы никогда в жизни не едали такого странного на вкус супа: сам вроде вкусный, а почему-то отдает болотом. Но всё равно съели шурпу в охотку. Даже Рабия, сидя у меня на коленях, сделала пять-шесть глотков.
Перед уходом старичок доктор опять сделал ей укол.
Девочка так кричала, что сердце моё разрывалось на части…
Хромые чудища, «ниспосланные» Аллахом
Мы жили у сторожа до тех пор, пока Рабия и Зулейха поправились, набрались сил. Чтобы не есть на дармовщину, я старался работать, хотя ноги мои всё ещё кровоточили. Мне помогал Усман. Двор сторожа не подметался, наверное, тысячу лет – мы расчищали его целый день, в хлеву не повернуться: кучи навоза выросли до самого потолка – корова и телёнок прямо утопали в навозе, да и стойло кобылицы оказалось не чище. Я здорово соскучился по такой работе – за три дня всё кругом вычистил. Покончив с этим, принялся за уборку кукурузных стеблей в палисаднике. Я косил, а Усман с Дильбар таскали снопы, укладывали во дворе под навесом. Я до того увлёкся работой, что и не заметил, как ко мне приблизился хозяин, не расслышал, что он сказал. Очнулся, когда он дёрнул меня за плечо:
– Не уставать тебе, говорю!
– Спасибо.
– Я погляжу, ты мастер косить. Хочешь, я тебя усыновлю?
– Спасибо! – прокричал я в ответ. – У меня есть отец! Бог даст, живой вернётся!
Видно, наше трудолюбие здорово понравилось сторожу: он пообещал посадить нас на кокандский поезд, как только вернётся. Он сказал, что уезжает в командировку. Однако домой не вернулся ни через день, ни через два. Покончив с кукурузными стеблями, мы вырыли картошку, которая росла за околицей, у пруда. Пора было нам собираться в путь. Погостили – и хватит, надо и честь знать.
Тётушка Колобок дала нам на дорогу семь громаднейших лепёшек, полмешочка курта и жареную утку. Спасибо, тётушка, большое вам спасибо. И за жир вонючий, которым вы нас натирали, и за молоко кипячёное, которым поили дважды в день, и за примочки, которые прикладывали к нашим натруженным ногам, – за всё вам большое спасибо. До свидания. Счастливо вам оставаться.
На станции мы узнали, что дядю сторожа отправили на стройку дороги, что вернётся он лишь дней через пятнадцать.
– Ну, братцы и сестрицы, решайте, куда нам теперь двигать: обратно, в Ташкент, или в кишлак?
– Домой, в кишлак! – хором ответили все.
– Тогда, – повеселел я, – в сторону кишлака Большой Тагоб шаго-ом арш!
Часа через три-четыре мы сделали привал под деревцами дикой джиды, чудом выросшей в безжизненной степи. Когда уже доедали тётушкину утку, Аман вдруг закричал:
– Волк!
Все повскакали с мест, схватились за палки.
– Где волк?
– Во-он, к нам бежит!
– Дурак, это же осёл!
– И нет, ты погляди, какие у него уши! Волк ли, осёл ли, но в нашу сторону быстро приближалось какое-то животное. Когда оно подошло поближе, мы поняли, что это лохматый, зеленоватого цвета осёл. Он смело вступил на нашу стоянку, остановился с таким видом, словно наконец-то нашёл своих хозяев. Осмотрев осла, мы обнаружили, что одна нога у него хромая, а спина вся покрыта белёсыми язвами.
– Ака, так это ведь наш ишак! – запрыгал Аман.
Осёл и вправду очень походил на нашего, того самого, если помните, который покончил самоубийством.
– Нет, это дикий осёл, – высказал своё мнение Усман с видом знатока.
Аман почему-то даже подёргал осла за шерсть. А бедный ишак стоял, покорно опустив голову, то ли не сознавая, что происходит, то ли говоря: делайте со мной что хотите, я в вашем распоряжении.
– Ака, молено я попробую сесть на него верхом? – спросил Аман.
Я подсадил брата на осла, боясь, правда, как бы тот не выкинул какой-либо номер. Но ничего, ишак стоял, низко опустив голову, тихо шевеля ушами.
– А вдруг хозяин появится? – с опаской оглянулся Усман.
Тут на много километров вокруг никто не живёт, – заявили девочки с такой твёрдостью, что спорить с ними было бесполезно.
Мы набросили на спину осла вчетверо сложенное одеяло, взбирались по одному, потом по двое, а напоследок даже по трое – ишак шёл довольно прилично, только слегка хромал и так кивал головой, что едва не доставал ею до земли.
Поверите ли, на другой день к нам пристала и хромая собака.
Спали мы в заброшенном доме. Когда утром собрались в путь, перед нами появилась хмурая, со свалявшейся шерстью, хромающая на заднюю лапу собака. Она как ни в чём не бывало поплелась за нами. Я хотел было отогнать её, но Зулейха остановила меня.
– Пусть идёт, – сказала она. – Может, ей деваться некуда, и нам веселее будет.
Таким образом, мы вдруг стали хозяевами осла и собаки. Эти два существа словно были созданы для того, чтобы передразнивать друг друга. Если осёл хромал на переднюю левую ногу и при ходьбе чуть не доставал мордой земли, то собака хромала на левую заднюю и при каждом шаге приседала.
Где ты, ишачий базар?
Зря мы надеялись, что не сегодня завтра доберёмся до родного кишлака, мечтали на цыпочках войти во двор Парпи-бобо, закричав «вах!», и потом долго смеяться, глядя на испуганного дедушку. Старик со старухой, повстречавшиеся нам по дороге, сказали, что эге-гей сколько нам ещё топать. Шесть станций.
В тот день, кажется, было воскресенье, улицы кишлака, через который мы проходили, были полны народу: кто спешит куда-то с тяжёлым хурджином за плечами, кто-то подгоняет упирающуюся овцу. Старик со старухой, лишившие нас грёз, везли на арбе мешки с луком.
Шесть перегонов… Если каждый из них в тридцать километров, то всего сто восемьдесят километров пути. Легко сказать!.. А тут осень уж на исходе, ночами выпадает иней, заметно похолодало, спать в шалаше невозможно – зуб на зуб не попадает. Через день-другой задуют холодные ветры, пойдёт сыпать хлопьями снег… Вот если бы смогли мы продать своего ослика, купить билеты – нас бы никто не тронул. Об этом мы подумываем уже три дня. Мои-то согласны, да я сам никак не решусь. А вдруг осла продать мы продадим, а билетов не достанем? Тогда опять придётся пешочком топать. Пожитки на себе тащить, Амана с Рабиёй тоже. Нет у нас теперь прежних сил нести их на себе, похожи мы стали на побитые морозом стебли кукурузы, ломкие, хрупкие.
Скотный ряд находился примерно в километре от станции, прямо посреди открытого поля. Продавали здесь и овец, и коров, и лошадей, и верблюдов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20
Веселье наше всё разгорается, нашим крикам будто вторят даже деревья и травы. Бесконечная степь, раскинувшаяся перед нами, яблоневый сад, шумные поезда, то и дело грохочущие на линии, – всё это принадлежало нам, а мы вовсе не сироты, сирые, – мы озорные, весёлые, счастливые дети…
Отцы ушли воевать.
Вахай-бала.
Знать, врагу несдобровать.
Вахай-бала.
Гитлер смотрит как слепец.
Вахай-бала.
Скоро Гитлеру конец.
Вахай-бала!
Говорят, что Гитлер глух.
Вахай-бала.
Что он ест солёных мух.
Вахай-бала.
И что вместо головы.
Вахай-бала.
У него мешок травы.
Вахай-бала.
Дильбар вдруг остановилась как вкопанная, вглядываясь в глубину сада.
– Кто-то идёт!
И правда, к нам приближался грязный, оборванный, обросший человек. На поясе висит длинный нож, за плечом – винтовка. Сторож, что ли? Непохоже. Кто же поставит такое страшилище сторожем? А может, грабитель? Маловероятно. На десятки километров вокруг ни души – кого же ему грабить?! А не дезертир ли он?
– Чего остановились? – поинтересовался Оборванец, подойдя к нам. – Продолжайте. Давненько не видал веселья. Я спал в зарослях, когда услышал пение. Подумал, уж не патефон ли.
Мы сбились в кучку, как ягнята, встретившиеся с волком.
– Что у вас в том узле? – Глаза Оборванца загорелись жадным огнём.
– Лепёшки, – поспешил Аман.
– Ну-ка принеси свёрток сюда. Глупый мой братик, он был готов, ничего не подозревая, дать весь свёрток хлеба этому вонючему дезертиру. Хорошо, я вовремя вырвал свёрток из рук Амана, прижал к груди.
– Давай сюда, тебе говорят!
– Нет, не дам!
Оборванец двинулся на меня.
– Дяденька, это моим младшеньким… мы идём очень далеко… Побираемся, чтоб прокормиться…
– Дай сюда свёрток!
– Прошу вас, дяденька, пожалейте малышей!..
Оборванец шумно сглотнул слюну, уставился на меня жадными, как у голодного волка, глазами, схватился за свёрток. Все мои завизжали от ужаса, заплакали в голос.
– Отдай, говорю, по-хорошему, я голоден!
– Мы тоже голодные, не отдам.
– Не отдашь?
– Нет!
Помню, как он размахнулся огромным кулачищем, двинул меня по голове: небо перевернулось, и наступила тишина… Не знаю, сколько я валялся без памяти. Когда открыл глаза, уже стемнело. Все мои окружили меня, плача.
– Ака, акаджан, – прижимался головой к моей груди Аман, – вставайте, не пугайте нас… Мне очень страшно, я боюсь…
– Унёс он хлеб? – еле поднял я голову.
– Чтоб подавился, – причитала Зулейха. Ночевать здесь было страшно. Мы решили, пока совсем не стемнело, добраться до какого-либо жилья, попроситься на ночлег.
– Вот приедет отец, он тебе покажет, бродяга! – ругался по пути Аман. – Как миленький вернёшь наши лепёшки…
В доме железнодорожного сторожа
Когда мы дошли до какой-то маленькой железнодорожной станции, все падали от усталости. У Зулейхи поднялась температура, и Рабия хрипит, кашляет, Усман стёр ногу. У меня у самого ноги тоже стёрты до крови. Болит голова, стучит в висках, одолевает насморк… Позавчера мы попали под дождь, тогда-то, видно, нас всех и прохватило. Одна Дильбар здорова, но она такая подавленная, будто все мы вот-вот умрём и она останется одна-одинёшенька посреди бесплодной пустыни.
Я постелил два одеяла на дне высохшего арыка, уложил всех больных, потом сходил на станцию, принёс кастрюлю воды, вскипятил чаю. Мои младшенькие отказались и от хлеба, и от чая. В их глазах таилось столько страха, усталости и печали, что я не мог взглянуть им в лица.
Я долго сидел, обняв колени и подставив спину лучам тёплого осеннего солнца…
Странно, о чём бы я ни начинал думать, тотчас на ум приходит папа. У всех отцы приезжают в отпуск повидаться с детьми, а наш так и не приехал… Быть может, не следовало убегать из детколонии? Ведь был одет, сыт… И младшенькие тоже, хоть в сиротском приюте, да горя не знали: им и книжки с рисунками, и купались в больших корытах, и постель мягкая. Во всём виноваты Ислам с Куршерматом. Это они прожужжали мне все уши, что, мол, братья и сёстры разбредутся по свету, а потом их и за тысячу лет не соберёшь. Если бы не они, я на этот отчаянный шаг и не решился бы. Мы, мальчишки, ладно, но почему я, дурак, Зулейху с Рабиёй-то потревожил? Коли соскучился, повидался бы, и дело с концом! Так нет, потащил за собой. Если очень нужно было поддерживать огонь в родном очаге, следовало ехать самому и поддерживать сколько душе угодно!
Девчачий детдом был очень хорошим. Сколько вокруг добрых людей! Мои сестрёнки горя не знали, не были сиротами! Сиротами они стали теперь. Это я сделал их сиротами! И вот они полуживые лежат на дне арыка, как в могиле, хоть сейчас засыпай землёй.
О-о, что я наделал?
Эй, поезда, несущиеся мимо, дайте мне совет!
Эй, птицы, так весело щебечущие на ветках, скажите, что ж дальше делать Арифджану?!
Нет, я сейчас же пойду в милицию и всё расскажу. Пусть отправляют всех по своим местам, а коли отец будет обижаться, когда вернётся, что ж, ничего не поделаешь.
– Ариф-ака, – тихо окликнула Дильбар, – вы плачете?
– Нет.
– Но у вас на глазах слёзы!
– Я думаю, не вернуться ли уж нам в Ташкент?..
– Это когда так мало осталось до Коканда?
– Ты думаешь, мало осталось?
– Конечно, мало.
– Что ж нам сейчас делать?
– На станции должен быть доктор.
– А вдруг нету?
– Тогда надо попросить помощи у какого-нибудь доброго человека. А теперь бегите, вон Рабия опять начала хрипеть.
Станция – если её можно назвать станцией – состояла всего из четырёх ветхих домишек. Какой-то человек, тихонько напевая, подметал перрон метлой. У человека были такие громадные усы, что их свившиеся в жгут кончики уходили за уши. Я несмело приблизился, поздоровался. Человек не ответил. Промолчал он и во второй раз. Тогда я дёрнул его за рубаху и проговорил, едва сдерживая слёзы:
– У меня сестрёнка заболела, помогите…
– Говори громче, я плохо слышу! – прокричал Усач, поворачиваясь ко мне ухом. Я повторил свою просьбу.
– Поезд давно ушёл…
– Я говорю, у меня сестрёнка больна! – Я заорал, наверно, громче гудка самого паровоза.
– Больна?
– Да.
– Кто?
– Сестрёнка.
– Сестрёнка?
– Да. Мы сироты.
– Откуда идёте?
– Из Ташкента.
– Согнали с поезда?
– Нет, мы идём пешком.
– Пешко-ом?!
На этом наш ор закончился. Сторож внимательно оглядел меня: вначале босые опухшие ноги, потом отрепья, в которые я был облачён, и лишь затем уставился в лицо. Закусил губу, покачал головой.
– Где сестрёнка?
– Недалеко отсюда, в арыке лежит.
– А ну пошли.
Кроме Дильбар, все мои по-прежнему были на дне арыка. Кто-то спал, кто-то лежал с открытыми глазами. Станционный сторож долго смотрел на них, покачивая головой. Потом осторожно взял на руки Рабию. Мы собрали свои пожитки.
От станции убегала вдаль узенькая дорожка. Пройдя по ней с полкилометра, мы увидели селение с прижатыми к земле пятью-шестью домишками. Вошли в дом с камышовым забором и камышовой же калиткой.
– Арофат! – позвал сторож.
Из внутренней комнаты выкатилась кругленькая, низенькая женщина. Руки её по локоть были в муке.
– О боже ты мой, что случилось? – прошептала она.
– Сиротки… заболели вот, – объяснил сторож. Нас провели в комнату, пол которой был устлан толстым слоем соломы и сверху покрыт цветной кошмой. Сторож вывел из хлева неказистую лошадку, взгромоздился на неё.
– Ты присмотри за ними, я сейчас старика привезу, – наказал он жене.
Как я понял, тётушка Колобок ничего другого говорить не умела, кроме «о боже ты мой!..». Она это твердила и когда укладывала Зулейху с Рабиёй в постель, и когда поила их молоком с мёдом, и когда кормила нас ужином, и даже когда куры набросились на сушившийся во дворе рис. С ушей её свисали громадные жестяные серьги в виде полумесяца, а вся грудь была покрыта позванивающими медяками.
– Хотите ещё молока?
– Налейте, – согласился я.
– Откуда вы?
– Кокандцы.
– О, боже ты мой!..
– Простудились вот в дороге, всю ночь под дождём были.
– О, боже ты мой!..
Тётушка Колобок выскочила из комнаты и через минуту вернулась с небольшим казаном. Поставила казан на очаг, подкинула дров. Комната наполнилась запахом растапливаемого сала. Очень уж запах этот был острый.
– Все вы простывшие, – успокаивала нас тётушка Колобок. – Вон как носами шмыгаете! Сейчас я натру вас барсучьим жиром, за ночь пропотеете, а утром хвори как не бывало!
Потом она намазала нас этим жиром, с головой укрыла несколькими одеялами, сама присела у изголовья, вывалила из квашни тесто на клеёнчатую скатерть и стала лепить громаднейшие лепёшки.
– Как тебя зовут, сынок? – спрашивала она между делом. – Вы все от одних родителей?
– Да.
– О боже ты мой! А где они, родители-то?
– Отец на войне, мать померла.
– О боже ты мой!.. Вы ни о чём не беспокойтесь, дети, мой старик очень любит сироток. Он частенько приводит домой таких, как вы. Всем помогает, слава те господи…
С улицы донеслось ржание коня, голос: «Тпрр-у!» Немного погодя в комнату вошёл сторож, а за ним сухонький русский старичок с бородкой клинышком. Руки у него и голова тряслись без остановки.
– Э, да я вижу, у тебя тут настоящий сиротский приют, – сказал старичок, мешая русские и узбекские слова. Сторож не расслышал.
– Под дождём они остались, – ответил он.
Старичок вначале осмотрел Рабию с Зулейхой, лежавших в отдельной постели в глубине комнаты, измерил температуру. Послушав пульс, покачал головой. Потом приник ухом к груди Рабии, надолго притих.
– Кизимка плоха! – обронил наконец.
– Выживет? – спросил сторож. Старичок ничего не ответил. Покопавшись в чемоданчике, вытащил шприц. Сделал девочкам по уколу, угостил какими-то каплями. Рабия неожиданно открыла глаза и позвала меня:
– Ака, а ака!
Услышав её голосок, старичок обрадовался больше моего.
– Кизимка хороша! – сообщил он ликуя.
Подошла наша очередь. Аман и тут показал свой норов: ни капель не принял, ни укол не дал сделать.
– Не подходите, укушу, – пригрозил старичку, и тот оставил его в покое.
Осмотрев нас, доктор присел рядом, похвалил барсучий жир, которым тётушка Колобок растёрла нас, попросил сторожа пострелять барсуков и на его долю. Взамен обещал достать ему дроби.
– Кокандский поезд, говоришь? – не расслышал его сторож.
– Нет, барсучий жир! – сказал он погромче.
– Пассажир?
– Барсучий жир! – заорал доктор что есть мочи.
– Будут тебе барсуки, если вылечишь их!
– Вылечу, вылечу… – закивал головой старичок. – Кизимка скоро будет бегать как козочка.
Тётушка Колобок принесла в косушках шурпу. Мы никогда в жизни не едали такого странного на вкус супа: сам вроде вкусный, а почему-то отдает болотом. Но всё равно съели шурпу в охотку. Даже Рабия, сидя у меня на коленях, сделала пять-шесть глотков.
Перед уходом старичок доктор опять сделал ей укол.
Девочка так кричала, что сердце моё разрывалось на части…
Хромые чудища, «ниспосланные» Аллахом
Мы жили у сторожа до тех пор, пока Рабия и Зулейха поправились, набрались сил. Чтобы не есть на дармовщину, я старался работать, хотя ноги мои всё ещё кровоточили. Мне помогал Усман. Двор сторожа не подметался, наверное, тысячу лет – мы расчищали его целый день, в хлеву не повернуться: кучи навоза выросли до самого потолка – корова и телёнок прямо утопали в навозе, да и стойло кобылицы оказалось не чище. Я здорово соскучился по такой работе – за три дня всё кругом вычистил. Покончив с этим, принялся за уборку кукурузных стеблей в палисаднике. Я косил, а Усман с Дильбар таскали снопы, укладывали во дворе под навесом. Я до того увлёкся работой, что и не заметил, как ко мне приблизился хозяин, не расслышал, что он сказал. Очнулся, когда он дёрнул меня за плечо:
– Не уставать тебе, говорю!
– Спасибо.
– Я погляжу, ты мастер косить. Хочешь, я тебя усыновлю?
– Спасибо! – прокричал я в ответ. – У меня есть отец! Бог даст, живой вернётся!
Видно, наше трудолюбие здорово понравилось сторожу: он пообещал посадить нас на кокандский поезд, как только вернётся. Он сказал, что уезжает в командировку. Однако домой не вернулся ни через день, ни через два. Покончив с кукурузными стеблями, мы вырыли картошку, которая росла за околицей, у пруда. Пора было нам собираться в путь. Погостили – и хватит, надо и честь знать.
Тётушка Колобок дала нам на дорогу семь громаднейших лепёшек, полмешочка курта и жареную утку. Спасибо, тётушка, большое вам спасибо. И за жир вонючий, которым вы нас натирали, и за молоко кипячёное, которым поили дважды в день, и за примочки, которые прикладывали к нашим натруженным ногам, – за всё вам большое спасибо. До свидания. Счастливо вам оставаться.
На станции мы узнали, что дядю сторожа отправили на стройку дороги, что вернётся он лишь дней через пятнадцать.
– Ну, братцы и сестрицы, решайте, куда нам теперь двигать: обратно, в Ташкент, или в кишлак?
– Домой, в кишлак! – хором ответили все.
– Тогда, – повеселел я, – в сторону кишлака Большой Тагоб шаго-ом арш!
Часа через три-четыре мы сделали привал под деревцами дикой джиды, чудом выросшей в безжизненной степи. Когда уже доедали тётушкину утку, Аман вдруг закричал:
– Волк!
Все повскакали с мест, схватились за палки.
– Где волк?
– Во-он, к нам бежит!
– Дурак, это же осёл!
– И нет, ты погляди, какие у него уши! Волк ли, осёл ли, но в нашу сторону быстро приближалось какое-то животное. Когда оно подошло поближе, мы поняли, что это лохматый, зеленоватого цвета осёл. Он смело вступил на нашу стоянку, остановился с таким видом, словно наконец-то нашёл своих хозяев. Осмотрев осла, мы обнаружили, что одна нога у него хромая, а спина вся покрыта белёсыми язвами.
– Ака, так это ведь наш ишак! – запрыгал Аман.
Осёл и вправду очень походил на нашего, того самого, если помните, который покончил самоубийством.
– Нет, это дикий осёл, – высказал своё мнение Усман с видом знатока.
Аман почему-то даже подёргал осла за шерсть. А бедный ишак стоял, покорно опустив голову, то ли не сознавая, что происходит, то ли говоря: делайте со мной что хотите, я в вашем распоряжении.
– Ака, молено я попробую сесть на него верхом? – спросил Аман.
Я подсадил брата на осла, боясь, правда, как бы тот не выкинул какой-либо номер. Но ничего, ишак стоял, низко опустив голову, тихо шевеля ушами.
– А вдруг хозяин появится? – с опаской оглянулся Усман.
Тут на много километров вокруг никто не живёт, – заявили девочки с такой твёрдостью, что спорить с ними было бесполезно.
Мы набросили на спину осла вчетверо сложенное одеяло, взбирались по одному, потом по двое, а напоследок даже по трое – ишак шёл довольно прилично, только слегка хромал и так кивал головой, что едва не доставал ею до земли.
Поверите ли, на другой день к нам пристала и хромая собака.
Спали мы в заброшенном доме. Когда утром собрались в путь, перед нами появилась хмурая, со свалявшейся шерстью, хромающая на заднюю лапу собака. Она как ни в чём не бывало поплелась за нами. Я хотел было отогнать её, но Зулейха остановила меня.
– Пусть идёт, – сказала она. – Может, ей деваться некуда, и нам веселее будет.
Таким образом, мы вдруг стали хозяевами осла и собаки. Эти два существа словно были созданы для того, чтобы передразнивать друг друга. Если осёл хромал на переднюю левую ногу и при ходьбе чуть не доставал мордой земли, то собака хромала на левую заднюю и при каждом шаге приседала.
Где ты, ишачий базар?
Зря мы надеялись, что не сегодня завтра доберёмся до родного кишлака, мечтали на цыпочках войти во двор Парпи-бобо, закричав «вах!», и потом долго смеяться, глядя на испуганного дедушку. Старик со старухой, повстречавшиеся нам по дороге, сказали, что эге-гей сколько нам ещё топать. Шесть станций.
В тот день, кажется, было воскресенье, улицы кишлака, через который мы проходили, были полны народу: кто спешит куда-то с тяжёлым хурджином за плечами, кто-то подгоняет упирающуюся овцу. Старик со старухой, лишившие нас грёз, везли на арбе мешки с луком.
Шесть перегонов… Если каждый из них в тридцать километров, то всего сто восемьдесят километров пути. Легко сказать!.. А тут осень уж на исходе, ночами выпадает иней, заметно похолодало, спать в шалаше невозможно – зуб на зуб не попадает. Через день-другой задуют холодные ветры, пойдёт сыпать хлопьями снег… Вот если бы смогли мы продать своего ослика, купить билеты – нас бы никто не тронул. Об этом мы подумываем уже три дня. Мои-то согласны, да я сам никак не решусь. А вдруг осла продать мы продадим, а билетов не достанем? Тогда опять придётся пешочком топать. Пожитки на себе тащить, Амана с Рабиёй тоже. Нет у нас теперь прежних сил нести их на себе, похожи мы стали на побитые морозом стебли кукурузы, ломкие, хрупкие.
Скотный ряд находился примерно в километре от станции, прямо посреди открытого поля. Продавали здесь и овец, и коров, и лошадей, и верблюдов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20