– Он постучал себя по виску костяшками пальцев.
– Значит, мы правильно сделали, – вдруг заговорил Хрущев, – что тебя уничтожили. Пока ты живой, от тебя всегда может исходить клевета, яд, вонючая каша.
– Ну уж вонючая каша! – Слово было противно Лаврентию Павловичу. Оно звучало плохо и несправедливо. – Зачем словами бросаться? Мы взрослые люди, руководители великой державы...
– Помолчи, – оборвал его Хрущев.
«Я совершил ошибку? Я не так сказал? Но в чем? В чем моя ошибка?»
Он даже не удержался, обернулся, кинул взгляд на закрытую дверь.
Никита хмыкнул. Он почувствовал страх Берии, и страх ему был приятен.
Хрущев рассердился на самом деле из-за того, что сообразил, как неправильно ведет себя: дал уцепиться Берии за кончик веревочки, и тот, придя сюда как приговоренный, через десять минут посмел назвать себя руководителем державы. И Хрущев понял, что никогда, ни при каких обстоятельствах не выпустит Берию на свободу, не оставит в живых. На свободе он обязательно отыщет способ отомстить... одному из них на свете не жить.
Но это не означает, что не следует выжать из Лаврентия все, до последней капли. До этой минуты Лаврентий давал показания на гласном суде, где имел возможность и желание, даже под угрозой смерти, таить важные и, может, решающие для СССР факты. Надо это изменить.
– Лаврентий Павлович, – сказал Хрущев, – ты приговорен к смерти, я ничего не могу тебе обещать. Уж очень велики твои преступления перед партией и народом. Но я полагаю, что тебя еще рано казнить. Ты еще можешь пригодиться партии.
Никита Сергеевич сделал паузу, и Берия нарушил ее:
– Я готов выполнить любое задание партии.
– Да помолчи ты, не во вражеский тыл с бомбой посылаем. Задание твое – остаться в этом подвале.
– Зачем?
– Чтобы окончательно разоружиться... Потому что сейчас ты даже смерти недостоин.
– Я готов, – поспешил сказать Берия.
– Мне интересно узнать, – Хрущев проговорился, нарушив правило – говорить только от имени партии, – в какие отношения вступали за спиной у партии некоторые члены Политбюро, какой заговор они готовили... если, конечно, они готовили какой-нибудь заговор.
– Кого именно ты имеешь в виду, Никита Сергеевич?
– А ты подумай, кто замышлял, кто устраивал заговоры, ты скажи всю правду партии. И если в наших рядах есть невиновные, то на них не следует напраслину возводить. Ни в коем случае. Меня интересует только объективная информация. Мы, как ты знаешь, решили восстановить ленинские нормы партийной и общественной жизни.
– Я сам настаивал...
– Помолчи. И поэтому совершенно недопустимы наговоры на верных сынов и дочерей нашей партии. За это мы будем беспощадно карать, товарищ Берия.
Что за оговорка!
– Но если вы знаете нечто важное, государственно важное, то придется вам об этом рассказать. Понял?
Хрущев поглядел в глаза Берии – получилось неубедительно: Хрущеву не удалось вогнать себя в истинно гневное состояние.
– Как конкретно, понимаешь... это делать будем? – спросил Берия.
– Конкретно – сядешь и напишешь. И не то, что в бумаженциях, – это мы уже изучили. Конкретно, по именам, никого не жалей. И если знаешь что обо мне – пиши, говори, невзирая, понимаешь?
– А мне бумаги не дают, – сказал Берия. Это был не самый умный ответ, даже глупый, но Хрущеву он понравился.
– Значит, так, – сказал он. – Ты расстрелян, Лаврентий Павлович. Казнен по приговору суда.
Хрущев посмотрел на большие наручные часы.
– Полчаса назад расстрелян. Труп твой, как понимаешь, кинули собакам.
– А вот это недопустимо! – почему-то вырвалось у Лаврентия Павловича. Хотя в той ситуации метод расправы с телом не играл решающей роли.
– Удивительный ты человек, Лаврентий, – сказал Хрущев. – Какие могут быть запросы?
– Я – грузин, Никита Сергеевич. Для нас, жителей Кавказа, надругательство над телом мертвого врага – позор для убийцы!
– А значит, ты никогда... ни разу? Все твои враги похоронены под оркестр на Новодевичьем кладбище?
«Он еще улыбается! Ну, я до тебя доберусь, сука!»
Берия отвел глаза – они его выдают. Но теперь он знал: тибетские мудрецы не соврали – он выберется отсюда, он еще покажет этому хохлацкому недоумку!
– Молчишь? Ну и правильно делаешь. Кавказец нашелся! Да твое имя на Кавказе будет проклятием!
– Врешь! Я национальный герой грузинского народа!
– Я тебе больше скажу. Твои грузины, конечно, нуждаются в святом, в пророке. Так они пророком Сталина сделают. Молиться ему будут, тело его из нашего Мавзолея к себе в Гори утащат, будут там шахсей-вахсей вокруг танцевать!
– Это мусульмане – шахсей-вахсей.
– А, все равно, все вы чернозадые.
– Мы христиане.
– Вы христиане? А кто у нас большевик-ленинец, кто у нас интернационалист?
Как тянуло Лаврентия Павловича оборвать эти кощунственные провокационные высказывания. Но надо терпеть. Настоящий великий человек отличается от политического авантюриста тем, что умеет терпеть. И ждет нужного момента, чтобы ударить внезапно и беспощадно. Этому нас учил великий Сталин.
– Сталина твои грузины святым сделают, – повторил Хрущев. – Для того чтобы твое имя с навозом смешать. Так удобнее – есть мерзавец и есть святой. Я тебе точно говорю.
– Я устал, – сказал Берия, – меня ноги не держат.
– Что делать, – вздохнул Хрущев, – второго стула в комнате нет, сам видишь.
– Я на пол сяду, – сказал Берия.
Ему стало все равно. Он уже немолодой человек, он провел много недель в ожидании ужасной несправедливой смерти. Он совершал ошибки в жизни, и его можно критиковать, но за что же его так мучить?
– Ты получишь бумагу и канцелярские принадлежности, – сказал Хрущев. – Ты будешь работать, ты запишешь все, что хранится в твоей голове. Я буду знакомиться с твоими писаниями и, может, даже еще побеседую с тобой. Но теперь учти одну вещь и заруби ее себе на носу: для всего мира, включая нашу партию, включая членов Политбюро, – ты умер. Тебя нет. Ты – горстка пепла в общей могиле. И ты не заслуживаешь иной участи, потому что земля еще не носила такого злодея и убийцу, как ты. В любой момент я могу прекратить эту отсрочку и ликвидировать тебя.
– Зачем мне писать? – Берия переступил с ноги на ногу. Его охватила та тупость, что бывала на экзамене, – становится все равно, только кончайте ваш экзамен, господин учитель.
– Ты будешь писать, – сказал Хрущев. – Потому что, пока ты пишешь, у тебя остается надежда, что я тебя помилую. Или надежда на то, что меня сковырнут дорогие мои товарищи и соратники – знаю я им цену! Ты будешь писать, потому что надеешься, что я использую тебя как союзника – тайного или явного, что ты понадобишься мне как неожиданный свидетель на каком-то еще процессе. Понимаешь?
– Мне приходилось давать такие обещания, – сказал Берия.
– А я тебе не даю обещаний. Я тебе обещаю, что тебя расстреляют, как только ты напишешь последнее слово. Но не пытайся тянуть время. Может, я тебе дам неделю, может, месяц... может, до Нового года. Но я тебя потом расстреляю, потому что кому нужен человек, уже казненный, а?
И Хрущев засмеялся – громко и ненатурально.
Он не вставал, но подал какой-то знак – наверное, под столешницей была кнопка.
Дверь заскрипела, вошел незнакомый капитан.
– Уведите, – сказал Хрущев.
– До свидания, Никита Сергеевич, – сказал Берия.
Хрущев не ответил и не посмотрел на него. Это был плохой знак.
Но ведь человека не убили в день, когда должны были убить.
Новая камера была совсем другой. Правда, тоже без окна.
Койка застелена простынкой – простыней Берия давно не видел. И подушка в наволочке. Откуда-то притащили канцелярский стол без ящиков. Стопка бумаги для пишущей машинки, нелинованная – он сразу попросил линованной, и ему принесли две толстые общие тетради в синих клеенчатых обложках. Писать пришлось карандашами, карандашей было три – если затуплялись, можно позвать, чтобы сменили, – но он рассчитывал так, что трех заточенных карандашей хватало на рабочий день.
Он установил себе рабочий день в четыре часа. Но это не значило, что Лаврентий Павлович строчил не переставая. Он думал. Только приняв решение, писал строчку или две. Он вел себя как поэт, создающий эпическую поэму, – поэт ищет рифмы, старается не выпасть из размера, не нарушить гармонии.
Помимо того, что спешка не входила в планы Лаврентия Павловича, он должен был идти правильным руслом, должен был дать компромат на своих коллег по Политбюро, но сделать это так, чтобы обвинения были серьезными и в то же время не погубили бы его, если Хрущев падет, дверь откроется и в проеме окажется Георгий Максимилианович Маленков.
Лаврентий Павлович решил, что Хрущев его не убьет. Что со временем он будет все нужнее новому вождю: в своей борьбе Хрущев будет вынужден опираться на сведения, находившиеся в светлой голове шефа Госбезопасности. Они станут союзниками.
Беда заключалась в том, что, составляя досье на Маленкова и Молотова – главных врагов, – Берия не знал, что же происходит снаружи. Газет ему, естественно, не давали, радио в «номере» не было. Попытки разговорить охранников ни к чему не приводили. Охраняли его военные – опять военные, но не те, что подчинялись Москаленке и Жукову, а какие-то другие военные. И Берия никак не мог раскусить – кто их шеф. Он знал, что армия, как и партия, также делится на смертельно враждующие кланы, он отлично помнил, как на процессе Тухачевского и Гамарника Сталин разделался с ними руками Блюхера и Егорова, чтобы вскоре на следующем процессе судить Блюхера и Егорова руками следующего поколения маршалов.
Значит, как ни крути – ставку можно делать только на Хрущева.
Его присутствие рядом он ощущал все время – показания, отправленные из камеры, возвращались порой с пометками на полях. Почерк принадлежал Никите. И выражения его: не всегда грамотные, но с чувством.
По этим замечаниям Берия понимал, что Хрущев остается у власти – иначе бы ему и не требовались показания на соратников. И кроме того, он понимал, куда клонит Хрущев, чего ему надо.
Сначала он желал, чтобы основные показания шли против Маленкова. Причем его интересовали не высказывания Маленкова против Хозяина, партии и лично товарища Никиты Сергеевича. Нет, он должен был стать во главе шпионского центра, нужны были связи с США и особенно желательно с Израилем, отношения с которым испортились еще при Иосифе Виссарионовиче, когда начали громить врачей-убийц.
Затем – судя по подсчетам Лаврентия Павловича, лишенного даже самого паршивого календарика, к началу декабря – понадобилось включить в заговор и Ворошилова. Чем-то Ворошилов насолил. Но главным руководителем иностранного центра в Москве должен был стать Каганович. Что ж, насолим Лазарю.
Лаврентий Павлович попросил женщину. Пускай она не будет красавицей, но отсутствие женской любви приводит к нарушениям в организме, привыкшем к любовным утехам. Он уже не может логически рассуждать и начинает страдать забывчивостью.
Для того чтобы это пожелание дошло до глаз Никиты, Берия вписал его в качестве отдельного абзаца в общие рассуждения о преступлениях Кагановича.
Бумага возвратилась на следующий день.
На полях возле абзаца было написано очень неприлично.
В общем, отказ в грубой форме и с насмешкой, касающейся грузинского народа в целом. Лаврентий Павлович был взбешен, он поклялся себе, что, когда выйдет на свободу и посадит в клетку этого Хрущева, в первую очередь отрежет ему яйца. Вот именно! И пускай весь народ знает об этом недостатке покойного Никиты Сергеевича.
Когда Хрущев отказался в такой грубой форме прислать женщину, Берия встревожился. Конечно, он утешал себя верой в могущество тибетских астрологов, но астрологи где-то там, а автоматчики здесь. И если Хрущев решит, что надобность в Лаврентии Павловиче миновала, он не постесняется отдать приказ.
Лаврентий Павлович все ждал успешного заговора против Хрущева. Ждал, надеялся и трепетал. Все зависит от того, кто придет к власти. Если те, кем Берия в своих подневольных записках не занимался, не разоблачал, – есть шансы остаться в живых. Но если победит Маленков или, что еще хуже, – Каганович, то все, беспощадно.
Но вроде бы Хрущев укрепляется на троне. Судить об этом Берия мог только по поведению самого Хрущева, то есть по его заметкам на полях рукописи, то есть по интересу к тому или иному сотоварищу. А раз Хрущев укрепился, то ему не нужны подпорки вроде воспоминаний Лаврентия Павловича.
И вот наступил день, когда Берия, сдавши очередную порцию показаний, не получил наутро карандашей и тетрадку.
Утро было самым обыкновенным. Он проснулся от того, что загремел засов. Теперь он в камере жил один, без наблюдателя: не боялись, что он сотворит с собой что-нибудь. Ему даже вернули очки, хотя преступник может очки разбить и разрезать себе вены – такие случаи в практике органов известны.
Пришел капитан, которого Берия называл Колей, хотя неизвестно, настоящее ли это было имя. Может, и настоящее. Коля был подобрее Ивана, он иногда разговаривал. Вот и сейчас сказал:
– Доброе утро. Вставайте.
Он поставил на стол поднос, на котором лежал кусок хлеба, стояла миска с кашей и кружка с чаем. На куске хлеба – два кирпичика рафинада.
Не вставая, Берия сказал:
– Сегодня какое?
– Не знаете, что ли?
В тоне капитана возникло человеческое сочувствие. Что это может быть? День Сталинской Конституции? Нет, он прошел. День Рождения Хозяина? Конечно же, день рождения Сталина.
– День рождения Иосифа Виссарионовича? – спросил Берия. Теперь все зависело от того, как откликнется на догадку капитан. А вдруг он свой?
– Чего несете? – Капитан, наоборот, вопреки ожиданию как-то скис, будто Берия сказал неприятное.
– Простите, если я что не так сказал. – Берия слышал просительные интонации в собственном голосе. Это было совсем плохо.
– Новый год завтра, – сказал капитан. – Тридцать первое сегодня. А завтра Новый год. Пятьдесят четвертый.
Капитан поставил поднос на стол и повернулся к двери.
Берия сел на койке.
Что-то было неправильно.
– Стой, – сказал он. – Я же тебе вчера говорил! У меня бумага кончилась. И карандаши. Слышишь? Мне сегодня работать, а у меня бумага кончилась.
– Знаю, – сказал капитан от двери. – Я уже спрашивал. Я говорю, у него бумага кончилась.
– И что?
– Сказали, не нужна ему больше бумага. Не понадобится. Он свое написал.
Берия старался сообразить, что надо сказать, как убедить капитана, что бумагу надо нести. Кончится бумага – его убьют. Пока он так думал, капитан закрыл дверь.
Берия вскочил, пробежал к параше. У него и без того было плохо с кишечником, а сегодня – нервы не выдержали – катастрофа.
Он сидел на параше – и не мог встать, чтобы постучать в дверь и вызвать начальника. Доказать ему, что произошла ошибка. И тот поймет, согласится и скажет – да, произошла ошибка.
Завтракать он не смог. Только похлебал чаю.
Он постарался взять себя в руки и думать. Спокойно думать. Если поддашься панике – то погибнешь. Так он уговаривал себя, но его слушал лишь махонький уголочек мозга. Все тело бешено надеялось на спасение, придумывало за него черт знает что – может быть, к примеру, тридцать первого работать здесь не положено, такое в тюрьме внутреннее правило —день отдыха! Конечно же, день отдыха.
«Дурак, – отмечал трезвый уголок в мозгу. – Тебе даже не положено знать, какой сегодня день. Это капитан тебя пожалел. Ведь ты на ноябрьские работал? Работал, давали бумагу...»
Он стал стучать в дверь, но стучал не очень громко.
Глазок открылся.
– Простите, – сказал Лаврентий Павлович, – мне бумагу не принесли.
– Ждите, – ответил бесплотный голос. Но не отказал.
Берия ждал долго, может быть, часа два или три. Он считал про себя секунды, но никак не смог считать ровно – то торопился, то заставлял себя тормозить, считать размеренно.
– Сейчас принесут, – сказал он вслух.
Никто его не слышал. Он был один на этом свете, один на Земле, остальные померли.
И когда он, не выдержав, кинулся к двери, она сама открылась навстречу.
Вошли другой капитан и полковник, здешний начальник, его за эти недели Берия видел мельком и не разговаривал с ним.
– Сдайте очки, – приказал он, – ремень, ботинки.
– Почему? Я ничего плохого не сделал.
– Заключенный номер шестьсот двадцать пять, выполняйте и не заставляйте меня прибегать к мерам физического воздействия.
Берия послушно снял очки, вытащил ремень из брюк.
– А как же я без ботинок пойду? – спросил он вежливо.
– Недалеко идти, – сказал полковник.
– А когда идти?
– Скажут, – ответил полковник. И приказал другому капитану унести нетронутый завтрак.
И когда снова закрылась дверь и он остался без очков, без ботинок – сразу стали мерзнуть ноги, пришлось подобрать их под себя, – им овладело оцепенение. «Проклятые тибетские мудрецы... Никита, как ты поймал меня, Никита! А ведь я должен был с самого начала сообразить, что чем больше я напишу, тем скорее он меня потом прихлопнет.
1 2 3 4 5 6
– Значит, мы правильно сделали, – вдруг заговорил Хрущев, – что тебя уничтожили. Пока ты живой, от тебя всегда может исходить клевета, яд, вонючая каша.
– Ну уж вонючая каша! – Слово было противно Лаврентию Павловичу. Оно звучало плохо и несправедливо. – Зачем словами бросаться? Мы взрослые люди, руководители великой державы...
– Помолчи, – оборвал его Хрущев.
«Я совершил ошибку? Я не так сказал? Но в чем? В чем моя ошибка?»
Он даже не удержался, обернулся, кинул взгляд на закрытую дверь.
Никита хмыкнул. Он почувствовал страх Берии, и страх ему был приятен.
Хрущев рассердился на самом деле из-за того, что сообразил, как неправильно ведет себя: дал уцепиться Берии за кончик веревочки, и тот, придя сюда как приговоренный, через десять минут посмел назвать себя руководителем державы. И Хрущев понял, что никогда, ни при каких обстоятельствах не выпустит Берию на свободу, не оставит в живых. На свободе он обязательно отыщет способ отомстить... одному из них на свете не жить.
Но это не означает, что не следует выжать из Лаврентия все, до последней капли. До этой минуты Лаврентий давал показания на гласном суде, где имел возможность и желание, даже под угрозой смерти, таить важные и, может, решающие для СССР факты. Надо это изменить.
– Лаврентий Павлович, – сказал Хрущев, – ты приговорен к смерти, я ничего не могу тебе обещать. Уж очень велики твои преступления перед партией и народом. Но я полагаю, что тебя еще рано казнить. Ты еще можешь пригодиться партии.
Никита Сергеевич сделал паузу, и Берия нарушил ее:
– Я готов выполнить любое задание партии.
– Да помолчи ты, не во вражеский тыл с бомбой посылаем. Задание твое – остаться в этом подвале.
– Зачем?
– Чтобы окончательно разоружиться... Потому что сейчас ты даже смерти недостоин.
– Я готов, – поспешил сказать Берия.
– Мне интересно узнать, – Хрущев проговорился, нарушив правило – говорить только от имени партии, – в какие отношения вступали за спиной у партии некоторые члены Политбюро, какой заговор они готовили... если, конечно, они готовили какой-нибудь заговор.
– Кого именно ты имеешь в виду, Никита Сергеевич?
– А ты подумай, кто замышлял, кто устраивал заговоры, ты скажи всю правду партии. И если в наших рядах есть невиновные, то на них не следует напраслину возводить. Ни в коем случае. Меня интересует только объективная информация. Мы, как ты знаешь, решили восстановить ленинские нормы партийной и общественной жизни.
– Я сам настаивал...
– Помолчи. И поэтому совершенно недопустимы наговоры на верных сынов и дочерей нашей партии. За это мы будем беспощадно карать, товарищ Берия.
Что за оговорка!
– Но если вы знаете нечто важное, государственно важное, то придется вам об этом рассказать. Понял?
Хрущев поглядел в глаза Берии – получилось неубедительно: Хрущеву не удалось вогнать себя в истинно гневное состояние.
– Как конкретно, понимаешь... это делать будем? – спросил Берия.
– Конкретно – сядешь и напишешь. И не то, что в бумаженциях, – это мы уже изучили. Конкретно, по именам, никого не жалей. И если знаешь что обо мне – пиши, говори, невзирая, понимаешь?
– А мне бумаги не дают, – сказал Берия. Это был не самый умный ответ, даже глупый, но Хрущеву он понравился.
– Значит, так, – сказал он. – Ты расстрелян, Лаврентий Павлович. Казнен по приговору суда.
Хрущев посмотрел на большие наручные часы.
– Полчаса назад расстрелян. Труп твой, как понимаешь, кинули собакам.
– А вот это недопустимо! – почему-то вырвалось у Лаврентия Павловича. Хотя в той ситуации метод расправы с телом не играл решающей роли.
– Удивительный ты человек, Лаврентий, – сказал Хрущев. – Какие могут быть запросы?
– Я – грузин, Никита Сергеевич. Для нас, жителей Кавказа, надругательство над телом мертвого врага – позор для убийцы!
– А значит, ты никогда... ни разу? Все твои враги похоронены под оркестр на Новодевичьем кладбище?
«Он еще улыбается! Ну, я до тебя доберусь, сука!»
Берия отвел глаза – они его выдают. Но теперь он знал: тибетские мудрецы не соврали – он выберется отсюда, он еще покажет этому хохлацкому недоумку!
– Молчишь? Ну и правильно делаешь. Кавказец нашелся! Да твое имя на Кавказе будет проклятием!
– Врешь! Я национальный герой грузинского народа!
– Я тебе больше скажу. Твои грузины, конечно, нуждаются в святом, в пророке. Так они пророком Сталина сделают. Молиться ему будут, тело его из нашего Мавзолея к себе в Гори утащат, будут там шахсей-вахсей вокруг танцевать!
– Это мусульмане – шахсей-вахсей.
– А, все равно, все вы чернозадые.
– Мы христиане.
– Вы христиане? А кто у нас большевик-ленинец, кто у нас интернационалист?
Как тянуло Лаврентия Павловича оборвать эти кощунственные провокационные высказывания. Но надо терпеть. Настоящий великий человек отличается от политического авантюриста тем, что умеет терпеть. И ждет нужного момента, чтобы ударить внезапно и беспощадно. Этому нас учил великий Сталин.
– Сталина твои грузины святым сделают, – повторил Хрущев. – Для того чтобы твое имя с навозом смешать. Так удобнее – есть мерзавец и есть святой. Я тебе точно говорю.
– Я устал, – сказал Берия, – меня ноги не держат.
– Что делать, – вздохнул Хрущев, – второго стула в комнате нет, сам видишь.
– Я на пол сяду, – сказал Берия.
Ему стало все равно. Он уже немолодой человек, он провел много недель в ожидании ужасной несправедливой смерти. Он совершал ошибки в жизни, и его можно критиковать, но за что же его так мучить?
– Ты получишь бумагу и канцелярские принадлежности, – сказал Хрущев. – Ты будешь работать, ты запишешь все, что хранится в твоей голове. Я буду знакомиться с твоими писаниями и, может, даже еще побеседую с тобой. Но теперь учти одну вещь и заруби ее себе на носу: для всего мира, включая нашу партию, включая членов Политбюро, – ты умер. Тебя нет. Ты – горстка пепла в общей могиле. И ты не заслуживаешь иной участи, потому что земля еще не носила такого злодея и убийцу, как ты. В любой момент я могу прекратить эту отсрочку и ликвидировать тебя.
– Зачем мне писать? – Берия переступил с ноги на ногу. Его охватила та тупость, что бывала на экзамене, – становится все равно, только кончайте ваш экзамен, господин учитель.
– Ты будешь писать, – сказал Хрущев. – Потому что, пока ты пишешь, у тебя остается надежда, что я тебя помилую. Или надежда на то, что меня сковырнут дорогие мои товарищи и соратники – знаю я им цену! Ты будешь писать, потому что надеешься, что я использую тебя как союзника – тайного или явного, что ты понадобишься мне как неожиданный свидетель на каком-то еще процессе. Понимаешь?
– Мне приходилось давать такие обещания, – сказал Берия.
– А я тебе не даю обещаний. Я тебе обещаю, что тебя расстреляют, как только ты напишешь последнее слово. Но не пытайся тянуть время. Может, я тебе дам неделю, может, месяц... может, до Нового года. Но я тебя потом расстреляю, потому что кому нужен человек, уже казненный, а?
И Хрущев засмеялся – громко и ненатурально.
Он не вставал, но подал какой-то знак – наверное, под столешницей была кнопка.
Дверь заскрипела, вошел незнакомый капитан.
– Уведите, – сказал Хрущев.
– До свидания, Никита Сергеевич, – сказал Берия.
Хрущев не ответил и не посмотрел на него. Это был плохой знак.
Но ведь человека не убили в день, когда должны были убить.
Новая камера была совсем другой. Правда, тоже без окна.
Койка застелена простынкой – простыней Берия давно не видел. И подушка в наволочке. Откуда-то притащили канцелярский стол без ящиков. Стопка бумаги для пишущей машинки, нелинованная – он сразу попросил линованной, и ему принесли две толстые общие тетради в синих клеенчатых обложках. Писать пришлось карандашами, карандашей было три – если затуплялись, можно позвать, чтобы сменили, – но он рассчитывал так, что трех заточенных карандашей хватало на рабочий день.
Он установил себе рабочий день в четыре часа. Но это не значило, что Лаврентий Павлович строчил не переставая. Он думал. Только приняв решение, писал строчку или две. Он вел себя как поэт, создающий эпическую поэму, – поэт ищет рифмы, старается не выпасть из размера, не нарушить гармонии.
Помимо того, что спешка не входила в планы Лаврентия Павловича, он должен был идти правильным руслом, должен был дать компромат на своих коллег по Политбюро, но сделать это так, чтобы обвинения были серьезными и в то же время не погубили бы его, если Хрущев падет, дверь откроется и в проеме окажется Георгий Максимилианович Маленков.
Лаврентий Павлович решил, что Хрущев его не убьет. Что со временем он будет все нужнее новому вождю: в своей борьбе Хрущев будет вынужден опираться на сведения, находившиеся в светлой голове шефа Госбезопасности. Они станут союзниками.
Беда заключалась в том, что, составляя досье на Маленкова и Молотова – главных врагов, – Берия не знал, что же происходит снаружи. Газет ему, естественно, не давали, радио в «номере» не было. Попытки разговорить охранников ни к чему не приводили. Охраняли его военные – опять военные, но не те, что подчинялись Москаленке и Жукову, а какие-то другие военные. И Берия никак не мог раскусить – кто их шеф. Он знал, что армия, как и партия, также делится на смертельно враждующие кланы, он отлично помнил, как на процессе Тухачевского и Гамарника Сталин разделался с ними руками Блюхера и Егорова, чтобы вскоре на следующем процессе судить Блюхера и Егорова руками следующего поколения маршалов.
Значит, как ни крути – ставку можно делать только на Хрущева.
Его присутствие рядом он ощущал все время – показания, отправленные из камеры, возвращались порой с пометками на полях. Почерк принадлежал Никите. И выражения его: не всегда грамотные, но с чувством.
По этим замечаниям Берия понимал, что Хрущев остается у власти – иначе бы ему и не требовались показания на соратников. И кроме того, он понимал, куда клонит Хрущев, чего ему надо.
Сначала он желал, чтобы основные показания шли против Маленкова. Причем его интересовали не высказывания Маленкова против Хозяина, партии и лично товарища Никиты Сергеевича. Нет, он должен был стать во главе шпионского центра, нужны были связи с США и особенно желательно с Израилем, отношения с которым испортились еще при Иосифе Виссарионовиче, когда начали громить врачей-убийц.
Затем – судя по подсчетам Лаврентия Павловича, лишенного даже самого паршивого календарика, к началу декабря – понадобилось включить в заговор и Ворошилова. Чем-то Ворошилов насолил. Но главным руководителем иностранного центра в Москве должен был стать Каганович. Что ж, насолим Лазарю.
Лаврентий Павлович попросил женщину. Пускай она не будет красавицей, но отсутствие женской любви приводит к нарушениям в организме, привыкшем к любовным утехам. Он уже не может логически рассуждать и начинает страдать забывчивостью.
Для того чтобы это пожелание дошло до глаз Никиты, Берия вписал его в качестве отдельного абзаца в общие рассуждения о преступлениях Кагановича.
Бумага возвратилась на следующий день.
На полях возле абзаца было написано очень неприлично.
В общем, отказ в грубой форме и с насмешкой, касающейся грузинского народа в целом. Лаврентий Павлович был взбешен, он поклялся себе, что, когда выйдет на свободу и посадит в клетку этого Хрущева, в первую очередь отрежет ему яйца. Вот именно! И пускай весь народ знает об этом недостатке покойного Никиты Сергеевича.
Когда Хрущев отказался в такой грубой форме прислать женщину, Берия встревожился. Конечно, он утешал себя верой в могущество тибетских астрологов, но астрологи где-то там, а автоматчики здесь. И если Хрущев решит, что надобность в Лаврентии Павловиче миновала, он не постесняется отдать приказ.
Лаврентий Павлович все ждал успешного заговора против Хрущева. Ждал, надеялся и трепетал. Все зависит от того, кто придет к власти. Если те, кем Берия в своих подневольных записках не занимался, не разоблачал, – есть шансы остаться в живых. Но если победит Маленков или, что еще хуже, – Каганович, то все, беспощадно.
Но вроде бы Хрущев укрепляется на троне. Судить об этом Берия мог только по поведению самого Хрущева, то есть по его заметкам на полях рукописи, то есть по интересу к тому или иному сотоварищу. А раз Хрущев укрепился, то ему не нужны подпорки вроде воспоминаний Лаврентия Павловича.
И вот наступил день, когда Берия, сдавши очередную порцию показаний, не получил наутро карандашей и тетрадку.
Утро было самым обыкновенным. Он проснулся от того, что загремел засов. Теперь он в камере жил один, без наблюдателя: не боялись, что он сотворит с собой что-нибудь. Ему даже вернули очки, хотя преступник может очки разбить и разрезать себе вены – такие случаи в практике органов известны.
Пришел капитан, которого Берия называл Колей, хотя неизвестно, настоящее ли это было имя. Может, и настоящее. Коля был подобрее Ивана, он иногда разговаривал. Вот и сейчас сказал:
– Доброе утро. Вставайте.
Он поставил на стол поднос, на котором лежал кусок хлеба, стояла миска с кашей и кружка с чаем. На куске хлеба – два кирпичика рафинада.
Не вставая, Берия сказал:
– Сегодня какое?
– Не знаете, что ли?
В тоне капитана возникло человеческое сочувствие. Что это может быть? День Сталинской Конституции? Нет, он прошел. День Рождения Хозяина? Конечно же, день рождения Сталина.
– День рождения Иосифа Виссарионовича? – спросил Берия. Теперь все зависело от того, как откликнется на догадку капитан. А вдруг он свой?
– Чего несете? – Капитан, наоборот, вопреки ожиданию как-то скис, будто Берия сказал неприятное.
– Простите, если я что не так сказал. – Берия слышал просительные интонации в собственном голосе. Это было совсем плохо.
– Новый год завтра, – сказал капитан. – Тридцать первое сегодня. А завтра Новый год. Пятьдесят четвертый.
Капитан поставил поднос на стол и повернулся к двери.
Берия сел на койке.
Что-то было неправильно.
– Стой, – сказал он. – Я же тебе вчера говорил! У меня бумага кончилась. И карандаши. Слышишь? Мне сегодня работать, а у меня бумага кончилась.
– Знаю, – сказал капитан от двери. – Я уже спрашивал. Я говорю, у него бумага кончилась.
– И что?
– Сказали, не нужна ему больше бумага. Не понадобится. Он свое написал.
Берия старался сообразить, что надо сказать, как убедить капитана, что бумагу надо нести. Кончится бумага – его убьют. Пока он так думал, капитан закрыл дверь.
Берия вскочил, пробежал к параше. У него и без того было плохо с кишечником, а сегодня – нервы не выдержали – катастрофа.
Он сидел на параше – и не мог встать, чтобы постучать в дверь и вызвать начальника. Доказать ему, что произошла ошибка. И тот поймет, согласится и скажет – да, произошла ошибка.
Завтракать он не смог. Только похлебал чаю.
Он постарался взять себя в руки и думать. Спокойно думать. Если поддашься панике – то погибнешь. Так он уговаривал себя, но его слушал лишь махонький уголочек мозга. Все тело бешено надеялось на спасение, придумывало за него черт знает что – может быть, к примеру, тридцать первого работать здесь не положено, такое в тюрьме внутреннее правило —день отдыха! Конечно же, день отдыха.
«Дурак, – отмечал трезвый уголок в мозгу. – Тебе даже не положено знать, какой сегодня день. Это капитан тебя пожалел. Ведь ты на ноябрьские работал? Работал, давали бумагу...»
Он стал стучать в дверь, но стучал не очень громко.
Глазок открылся.
– Простите, – сказал Лаврентий Павлович, – мне бумагу не принесли.
– Ждите, – ответил бесплотный голос. Но не отказал.
Берия ждал долго, может быть, часа два или три. Он считал про себя секунды, но никак не смог считать ровно – то торопился, то заставлял себя тормозить, считать размеренно.
– Сейчас принесут, – сказал он вслух.
Никто его не слышал. Он был один на этом свете, один на Земле, остальные померли.
И когда он, не выдержав, кинулся к двери, она сама открылась навстречу.
Вошли другой капитан и полковник, здешний начальник, его за эти недели Берия видел мельком и не разговаривал с ним.
– Сдайте очки, – приказал он, – ремень, ботинки.
– Почему? Я ничего плохого не сделал.
– Заключенный номер шестьсот двадцать пять, выполняйте и не заставляйте меня прибегать к мерам физического воздействия.
Берия послушно снял очки, вытащил ремень из брюк.
– А как же я без ботинок пойду? – спросил он вежливо.
– Недалеко идти, – сказал полковник.
– А когда идти?
– Скажут, – ответил полковник. И приказал другому капитану унести нетронутый завтрак.
И когда снова закрылась дверь и он остался без очков, без ботинок – сразу стали мерзнуть ноги, пришлось подобрать их под себя, – им овладело оцепенение. «Проклятые тибетские мудрецы... Никита, как ты поймал меня, Никита! А ведь я должен был с самого начала сообразить, что чем больше я напишу, тем скорее он меня потом прихлопнет.
1 2 3 4 5 6