Я подвернул черные панталоны над своими траурными ботинками на пуговках.
Огород имел заброшенный вид. «Подожди, не стучи, дай я отдышусь», – сказала Мишель. Она не сделала того, что делают в подобных обстоятельствах теперешние девушки, – не попудрилась, не накрасила губ, у нее и сумочки-то с собой не было, только карман в нижней юбке. Я ударил молотком в дверь. Удар прозвучал гулко, словно в пустом склепе. Прошло полминуты, затем мы услышали скрип стула, шлепанье войлочных туфель. Нам открыл дверь призрак, и этим призраком был аббат Калю; После нашей встречи на Интендантском бульваре он исхудал еще сильнее.
– Ох, дорогие детки… Я собирался было вам написать… Хотел непременно прийти… да не решился из-за мадам Пиан, понимаете?
Он ввел нас в гостиную, открыл ставни. Нас сразу словно окутал ледяной покров. И когда аббат неуверенно осведомился, не боимся ли мы простудиться, я ответил, что мы действительно очень разгорячились и, если можно, лучше подняться на второй этаж. Аббат чуть нахмурился, извинился, что там у него беспорядок, и, еле заметно пожав плечами, сделал нам знак следовать за ним. Я чувствовал, что Мишель вся напряглась, ожидая внезапного и желанного появления: вот сейчас Жан свесится через перила. А может, он стоит за дверью, которую как раз в эту минуту открывает аббат Калю.
– Кровать не убрана, – извинился аббат. – Мария стареет, да и я нынче утром что-то занемог…
Что за мерзость запустения! На нечистых серых простынях валялись книги. Среди бумаг, разбросанных на камине, красовалась тарелка с остатками пищи. В камине, прямо на золе, стоял кофейник. Аббат Калю пододвинул нам два стула, а сам сел на постель.
– Мне очень хотелось бы вам сказать, что я разделяю ваше горе. Но сейчас я не в силах думать ни о ком и ни о чем. Я в плену у собственных бед. Может быть, вы знаете, где он? Ведь должны же ходить какие-то слухи… Мне лично ничего не известно, и боюсь, что мне так ничего и не будет известно, ибо кто-кто, а семья, вы сами понимаете, не сообщит мне о результатах поисков! Простите, что я так говорю… С тех пор, как это стряслось, я и десятком слов ни с кем не перемолвился… Здешние люди меня сторонятся или открыто над мной смеются…
– Что стряслось? – спросил я.
Но Мишель уже все поняла.
– Что с ним случилось? С ним ничего не случилось?
Аббат Калю прикрыл ладонью руку Мишель, судорожно вцепившуюся ему в запястье, и повторил, что ничего не может нам ответить, что именно ему никто ничего не сообщает и, конечно, не сообщит… Только тут он заметил, что мы сидим с ошалелым видом.
– Да неужели вы не знаете, что он ушел? Значит, вам не говорили, что он ушел? Вот уже неделя, как ушел…
Мы с Мишель воскликнули одновременно:
– Ушел? Почему?
Аббат воздел вверх руки, потом бессильно уронил их на колени.
– Почему? Заскучал, разумеется… Да и какое ему здесь было житье со стариком священником… Но сам он никогда бы до этого не додумался, тут явно кто-то вмешался… Нет-нет, я не могу вам ничего сказать – вы еще дети. Ох, Мишель, Мишель, только вы одна могли бы… одна вы…
Впервые в жизни я видел, как плачет старый человек, священник. И плакал он не так, как плачут взрослые. Его голубые глаза, в которых стояли слезы, должно быть, были совсем такие, как шестьдесят лет назад, когда их утирала ему, мальчику, в минуты великих ребячьих горестей его мама. Да и губы он кривил совсем по-детски.
– А я-то думал, что сделал все, что мог… Я обязан был не отставать от вас, Мишель, добраться до вас, силой привезти вас сюда. Но, видно, у меня разума не хватило: затеял с вами какую-то дурацкую переписку! Конечно, вы не удержались от искушения и вложили в конверт, адресованный мне, письмо для Жана… Я обязан был это предвидеть. А знаете, дело обо мне передано в епархию. Ваша мачеха, милейшая дама, направила туда довольно-таки подробный навет. На мое счастье, кардинал Леко не так грозен, как может показаться на первый взгляд. Ясно, его высокопреосвященство поднял меня на смех! Обозвал меня «посланцем любви» и прочитал к случаю латинские стихи. Очевидно, заранее было решено обернуть дело в шутку, не придавать ему серьезного значения. Кардинал – человек жесткий, от его шуток страх берет, но у таких людей, как он, сердце обычно уживается с незаурядным умом. Я и сам понимаю, что он был со мной очень добр…
На мгновение аббат прикрыл лицо своими широкими ладонями. Мишель спросила, что ей теперь надо делать. Он отвел руки и посмотрел на Мишель, его мокрое от слез лицо осветилось улыбкой.
– О, для вас, Мишель, все это очень просто: коль скоро вы будете живы и он будет жив, ничего еще не потеряно… Вам, надеюсь, известно, что вы для него представляете? Отдаете ли вы себе отчет в глубине его чувств? А вот я, что я могу сделать? Нет, знаю, человеку всегда остается возможность страдать, страдать за других. Верю ли я в это? – спросил он сам себя вполголоса, словно забыв о нашем присутствии. – Да, верю. Слишком жестока доктрина, утверждающая, будто наши поступки ни к чему не ведут, будто все заслуги человека бесполезны и ему самому и тем, кого он любит! В течение многих веков христиане верили, что бедный крест, на котором они были распяты справа или слева от господа, помогает их собственному искуплению и искуплению любимых ими существ… А потом Кальвин лишил их этой надежды, но я-то, я еще не утратил ее… Нет, – повторил он, – не утратил.
Мы с Мишель переглянулись, мы решили, что он бредит, и испугались. Аббат вытащил из кармана большой носовой платок в лиловую клетку, вытер глаза и, сделав над собой усилие, заговорил твердым голосом.
– Ты, Луи, – обратился он ко мне, – ты можешь написать в Ла-Девиз: вполне естественно, что ты осведомляешься у графини о своем товарище. Конечно, ее ответ придется перетолковать на человеческий язык, потому что никто так не умеет лгать, как она… Может быть, он уже вернулся… Далеко они не уедут, – добавил он.
– Значит, он не один? – спросила Мишель.
Аббат пристально смотрел на огонь, куда подбросил еще одно полено. Я заметил, что путешествовать без денег нельзя и что Мирбелю домашние почти ничего никогда не посылали.
– Он все время на это жаловался. Помните, господин кюре?
Аббат Калю по-прежнему ворошил кочергой в камине и словно не расслышал моего вопроса. Мы поднялись и стояли перед ним, а он, видимо боясь новых вопросов, нетерпеливо ждал нашего ухода. Мишель сдалась первая. Она бросила прощальный взгляд на грязную, неприбранную комнату и начала медленно спускаться с лестницы, ведя ладонью по этим перилам, которых столько раз касалась рука Жана. От сырости обои отклеились, плиточный пол в прихожей был покрыт жидкой грязью.
– Если вы что узнаете, непременно напишите мне, – проговорил аббат. – И я тоже вам напишу…
– Я не спрашиваю у вас имя той особы, с которой Жан уехал, – неожиданно сказала Мишель. (Я потом узнал, что Сэнтис передал ей слухи, ходившие насчет Гортензии Вуайо и мальчишки – воспитанника аббата Калю.) – Впрочем, об этом не так уж трудно догадаться, – со смехом добавила она.
До сих пор я помню этот смех. Кюре распахнул входную дверь, и туман, пронизанный запахом дыма, вполз в прихожую. И тут аббат Калю заговорил очень быстро, не глядя на нас, не отпуская створки двери:
– Что вам из того? Вам это совершенно неважно, Мишель, ведь нет на свете другого человека, который значил бы в его глазах больше, чем вы. Вы были его отчаянием. Что вам из того, – повторил он, – что другая сумела воспользоваться этим просто потому, что была здесь, рядом… Сжальтесь надо мной, не расспрашивайте меня ни о чем… Впрочем, здесь вам любой об этом расскажет. Вам даже нет нужды никого спрашивать. Но не бедному старику священнику говорить с вами на такие темы: ведь вы еще дети. Все, что я могу позволить себе, Мишель, – сказать вам еще раз: если Жану суждено быть спасенным, то только через вас. Что бы ни случилось, не бросайте его. Он не предал вас по-настоящему… Да и меня тоже не предал. Я привязался к нему, как к сыну, посланному мне на старости лет; одно только – забыл спросить его согласия. Я сам присвоил себе родительские права, но на него-то они не накладывают никаких обязательств. Он оскорбил лишь одного господа бога, а я не сумел научить Жана любить Его, он так Его и не познал за все время, что прожил здесь со мной, и остался таким, как в первый день, помните, когда вы поспорили в саду!
Еще бы я не помнил: как ни юн я был, прошлое уже стало для меня той бездной, где самые, казалось бы, второстепенные события моего детства превращаются в утраченное блаженство.
Быть может, именно в тот самый вечер, заперев за нами дверь и подождав, пока нас поглотит туман, аббат Калю написал эти строки, которые находятся сейчас перед моими глазами: «Оценить прочность наших связей с богом больше всего и полнее всего помогает нам характер нашей привязанности к людям, в частности, к одному какому-нибудь человеку. Если источником всех наших радостей и всех наших мук является этот человек, если наш душевный покой зависит от него одного, все ясно: мы отошли от отца небесного так далеко, как только можно отойти, не совершив преступления. Не то чтобы любовь к отцу небесному обрекала нас на душевную черствость, но она обязывает нас питать к созданиям божьим ту любовь, которая не была бы самоцелью, чистую любовь, почти непостижимую для тех, кто ни разу не смог испытать ее. Я ждал, что этот ребенок подарит мне отцовские радости, а ведь я пожертвовал ими ради тебя, господи, приняв на себя духовный сан. Как же мог я подавить и обуздать жившее в нем животное начало, если, сам того не сознавая, находил в этом какую-то прелесть? Ибо куда легче ненавидеть зло в себе самом, чем в любимом существе».
Мишель шла впереди меня, а когда я пытался ее догнать, она ускоряла шаг, показывая тем, что предпочитает быть в одиночестве. Она высоко несла голову, и ничто в ее внешнем облике не выдавало уныния. А мне важнее всего было поскорее добраться до дому, пока мачехе не донесли о нашем долгом отсутствии: эта тревожная мысль оттесняла все прочие. Когда мы пересекли прихожую, направляясь каждый в свою комнату, дверь маленькой гостиной приоткрылась и Брижит окликнула нас. Не хотим ли мы чаю, спросила она. После прогулки необходимо согреться. Мишель ответила, что не голодна, но, так как мачеха настаивала, сестра согласилась, не желая, без сомнения, чтобы та подумала, будто она, Мишель, боится и избегает разговоров. Итак, мы вошли в гостиную, где ужо был накрыт стол. У Брижит Пиан было не то выражение лица – уж я-то хорошо ее знал, – какое предвещает начало военных действий. Однако я не сомневался, что она догадывается, откуда мы явились, и, хотя я понимал, что она с трудом сдерживает гнев, он как-то не вязался с ее усталой и удручен ной миной. Она сама налила нам чаю, намазала маслом тартинки, причем подала Мишель первой, и наконец спросила как о чем-то само собой разумеющемся, видели ли мы аббата Калю. Мишель кивнула, но гроза, которую я со страхом ждал, но разразилась.
– Тогда, значит, – проговорила мачеха грустным и соболезнующим тоном, – вы уже, должно быть, знаете…
Мишель дерзко прервала ее: да, мы действительно все знаем, но она лично предпочитает, чтобы об этом вообще не было разговоров… И так как она направилась к дверям, Брижит окликнула ее:
– Постой, Мишель, не уходи.
– Предупреждаю, если вы собираетесь читать мне проповеди, то я не в состоянии…
Вызывающий тон сестры, казалось, ничуть не задел Брижит, у которой, без всякого сомнения, был свой замысел. Но какой?
– Я вовсе не собираюсь читать тебе проповеди, успокойся. Я только хочу, и мне это очень важно, чтобы ты признала мою правоту.
Лицо Мишель приобрело жесткое выражение, она старалась догадаться, с какого фланга последует атака. Поднеся чашку к губам, она мелкими глотками прихлебывала чай и, таким образом, была свободна от необходимости отвечать и вынудила Брижит поднять забрало.
– Ты мне скажешь, что не следует ждать признания своей правоты от людей и что голос совести в данном случае ценнее любых свидетельств. Но я, как и все прочие, слабое существо и хочу, нет-нет, не восторжествовать над тобой, бедная моя девочка, а скорее уж для собственного спокойствия, да, для спокойствия духа, прошу тебя признать открыто, что я видела грозящую тебе опасность, что этот мальчишка еще хуже, чем я опасалась, и что я сумела защитить тебя от него так же, как сделала бы это твоя родная мать, если не лучше…
Мы уже давным-давно привыкли к тому, что все поучения Брижит Пиан, так сказать, целенаправленны, и поэтому первым нашим побуждением, как и обычно, было догадаться, куда она гнет. Не сомневаюсь, что в эту минуту она говорила, пожалуй, искреннее, чем когда-либо. По ее поведению можно было догадаться, что в данном случае слова ее продиктованы страхом, не дававшим ей ни минуты передышки после кончины нашего отца. Но мы тогда еще не имели об этом ни малейшего представления. А она, Брижит, ждала, что ответ сестры ободрит ее. Мачеха, видимо, полагала, что Мишель не удастся уклониться и она вынуждена будет признать ее правоту. Поэтому Мишель была далека от мысли, какой удар она наносит Брижит, когда крикнула ей прямо в лицо:
– Вы хотите, чтобы я признала, что ваша взяла? Пожалуйста, охотно признаю. Только вы, именно вы разлучили нас. Это из-за вас он впал в отчаяние. И если он погиб, то вы Виновница его гибели, и если я сама…
Нет, небеса не разверзлись! Брижит Пиан все так же сидела в кресле, только против своего обыкновения чуть сгорбилась. И ответила она, почти не повышая голоса:
– От горя ты потеряла разум, дорогая Мишель… Или тебе не все рассказали. Если кто его и погубил, то погубила эта Вуайо.
– Одно мое письмо, одно-единственное, могло спасти его от этого шага. Если бы я могла с ним поговорить, если бы вы не встали между, нами, да еще с таким чудовищным ожесточением, что пытались даже погубить аббата Калю в глазах его начальства…
Голос Мишель пресекся, она разревелась, впервые в жизни она рыдала перед мачехой, словно бы непогрешимый инстинкт ненависти шептал ей, что сейчас ее врагиня не будет упиваться слезами падчерицы, напротив, они довершат ее смятение.
– Да нет же, нет же, – твердила Брижит Пиан тем самым голосом, каким бормотала что-то несвязное тогда ночью у меня под дверью. – Согласись по крайней мере, что ты имела дело с человеком свихнувшимся, со злодеем…
– Со злодеем? Злодей только потому, что в восемнадцать лет дал увлечь себя…
Мишель запнулась и не смогла выговорить «женщине».
– Да, – повторила Брижит с той страстью в голосе, с какой человек старается оградить свой душевный покой. – Да, именно со злодеем, я правильно сказала. Ладно, не будем говорить об этой женщине, раз тебе неприятно. Так или иначе, он сын благородных родителей, а повел себя, как бродяга с большой дороги, и, если существует на свете людское правосудие, его следовало бы засадить в тюрьму…
Мишель пожала плечами. Слова мачехи показались ей до такой степени несуразными, что весь пыл ее сразу угас. Поэтому она ограничилась ответом, что Брижит Пиан – а это всем известно – не помнит себя от счастья, когда речь заходит о таких вот историях. Если бы за подобные преступления сажали всех юношей, то никаких тюрем не хватило бы, пришлось бы строить новые…
– Не все юноши взламывают секретеры, – отпарировала Брижит. – Не все бегут из дома, украв сбережения своего благодетеля.
Она бросила эту фразу без заранее обдуманного намерения, очевидно полагая, что нам известны все обстоятельства бегства Жана. Но, взглянув на искаженное ужасом лицо Мишель, она только сейчас поняла свой промах. Брижит вскочила с места, чтобы поддержать Мишель, но та оттолкнула ее руку и оперлась о мое плечо. Я стоял у стены. Мишель пробормотала:
– Это клевета. Это все, конечно, выдумали Виньоты…
– Как, бедные мои детки, значит, вы ничего не знали?
Брижит обвела нас удивленным и счастливым взглядом. Никогда еще мачеха не говорила с нами таким мирным, чуть ли не нежным тоном. Теперь она могла быть спокойна: мы вынуждены будем, хотим мы того или не хотим, подтвердить, что самая любящая мать поступила бы точно так же. Сумерки сменились ночным мраком. Лицо Брижит было освещено только отблесками огня, пылавшего в камине.
– Несчастному аббату Калю не хватило мужества сказать вам о гнусном поступке своего воспитанника, как это я сразу не сообразила. Очень сожалею, Мишель, дорогая, что я так грубо нанесла тебе удар. Теперь-то ты понимаешь? Я защищала тебя от злодея. Я догадывалась, к чему идет дело, я специально наводила справки у графа де Мирбеля – увы, слишком поздно – и за это прошу у тебя прощения; я разрешала тебе видеться с этим порочным мальчиком – вот в чем моя вина, огромная вина. Как я могла положиться на уверения аббата Калю? Правда, и на его счет я тоже хранила иллюзии…
Приняв наше молчание за знак согласия, мачеха поддалась невинному удовольствию разнежиться, пооткровенничать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24
Огород имел заброшенный вид. «Подожди, не стучи, дай я отдышусь», – сказала Мишель. Она не сделала того, что делают в подобных обстоятельствах теперешние девушки, – не попудрилась, не накрасила губ, у нее и сумочки-то с собой не было, только карман в нижней юбке. Я ударил молотком в дверь. Удар прозвучал гулко, словно в пустом склепе. Прошло полминуты, затем мы услышали скрип стула, шлепанье войлочных туфель. Нам открыл дверь призрак, и этим призраком был аббат Калю; После нашей встречи на Интендантском бульваре он исхудал еще сильнее.
– Ох, дорогие детки… Я собирался было вам написать… Хотел непременно прийти… да не решился из-за мадам Пиан, понимаете?
Он ввел нас в гостиную, открыл ставни. Нас сразу словно окутал ледяной покров. И когда аббат неуверенно осведомился, не боимся ли мы простудиться, я ответил, что мы действительно очень разгорячились и, если можно, лучше подняться на второй этаж. Аббат чуть нахмурился, извинился, что там у него беспорядок, и, еле заметно пожав плечами, сделал нам знак следовать за ним. Я чувствовал, что Мишель вся напряглась, ожидая внезапного и желанного появления: вот сейчас Жан свесится через перила. А может, он стоит за дверью, которую как раз в эту минуту открывает аббат Калю.
– Кровать не убрана, – извинился аббат. – Мария стареет, да и я нынче утром что-то занемог…
Что за мерзость запустения! На нечистых серых простынях валялись книги. Среди бумаг, разбросанных на камине, красовалась тарелка с остатками пищи. В камине, прямо на золе, стоял кофейник. Аббат Калю пододвинул нам два стула, а сам сел на постель.
– Мне очень хотелось бы вам сказать, что я разделяю ваше горе. Но сейчас я не в силах думать ни о ком и ни о чем. Я в плену у собственных бед. Может быть, вы знаете, где он? Ведь должны же ходить какие-то слухи… Мне лично ничего не известно, и боюсь, что мне так ничего и не будет известно, ибо кто-кто, а семья, вы сами понимаете, не сообщит мне о результатах поисков! Простите, что я так говорю… С тех пор, как это стряслось, я и десятком слов ни с кем не перемолвился… Здешние люди меня сторонятся или открыто над мной смеются…
– Что стряслось? – спросил я.
Но Мишель уже все поняла.
– Что с ним случилось? С ним ничего не случилось?
Аббат Калю прикрыл ладонью руку Мишель, судорожно вцепившуюся ему в запястье, и повторил, что ничего не может нам ответить, что именно ему никто ничего не сообщает и, конечно, не сообщит… Только тут он заметил, что мы сидим с ошалелым видом.
– Да неужели вы не знаете, что он ушел? Значит, вам не говорили, что он ушел? Вот уже неделя, как ушел…
Мы с Мишель воскликнули одновременно:
– Ушел? Почему?
Аббат воздел вверх руки, потом бессильно уронил их на колени.
– Почему? Заскучал, разумеется… Да и какое ему здесь было житье со стариком священником… Но сам он никогда бы до этого не додумался, тут явно кто-то вмешался… Нет-нет, я не могу вам ничего сказать – вы еще дети. Ох, Мишель, Мишель, только вы одна могли бы… одна вы…
Впервые в жизни я видел, как плачет старый человек, священник. И плакал он не так, как плачут взрослые. Его голубые глаза, в которых стояли слезы, должно быть, были совсем такие, как шестьдесят лет назад, когда их утирала ему, мальчику, в минуты великих ребячьих горестей его мама. Да и губы он кривил совсем по-детски.
– А я-то думал, что сделал все, что мог… Я обязан был не отставать от вас, Мишель, добраться до вас, силой привезти вас сюда. Но, видно, у меня разума не хватило: затеял с вами какую-то дурацкую переписку! Конечно, вы не удержались от искушения и вложили в конверт, адресованный мне, письмо для Жана… Я обязан был это предвидеть. А знаете, дело обо мне передано в епархию. Ваша мачеха, милейшая дама, направила туда довольно-таки подробный навет. На мое счастье, кардинал Леко не так грозен, как может показаться на первый взгляд. Ясно, его высокопреосвященство поднял меня на смех! Обозвал меня «посланцем любви» и прочитал к случаю латинские стихи. Очевидно, заранее было решено обернуть дело в шутку, не придавать ему серьезного значения. Кардинал – человек жесткий, от его шуток страх берет, но у таких людей, как он, сердце обычно уживается с незаурядным умом. Я и сам понимаю, что он был со мной очень добр…
На мгновение аббат прикрыл лицо своими широкими ладонями. Мишель спросила, что ей теперь надо делать. Он отвел руки и посмотрел на Мишель, его мокрое от слез лицо осветилось улыбкой.
– О, для вас, Мишель, все это очень просто: коль скоро вы будете живы и он будет жив, ничего еще не потеряно… Вам, надеюсь, известно, что вы для него представляете? Отдаете ли вы себе отчет в глубине его чувств? А вот я, что я могу сделать? Нет, знаю, человеку всегда остается возможность страдать, страдать за других. Верю ли я в это? – спросил он сам себя вполголоса, словно забыв о нашем присутствии. – Да, верю. Слишком жестока доктрина, утверждающая, будто наши поступки ни к чему не ведут, будто все заслуги человека бесполезны и ему самому и тем, кого он любит! В течение многих веков христиане верили, что бедный крест, на котором они были распяты справа или слева от господа, помогает их собственному искуплению и искуплению любимых ими существ… А потом Кальвин лишил их этой надежды, но я-то, я еще не утратил ее… Нет, – повторил он, – не утратил.
Мы с Мишель переглянулись, мы решили, что он бредит, и испугались. Аббат вытащил из кармана большой носовой платок в лиловую клетку, вытер глаза и, сделав над собой усилие, заговорил твердым голосом.
– Ты, Луи, – обратился он ко мне, – ты можешь написать в Ла-Девиз: вполне естественно, что ты осведомляешься у графини о своем товарище. Конечно, ее ответ придется перетолковать на человеческий язык, потому что никто так не умеет лгать, как она… Может быть, он уже вернулся… Далеко они не уедут, – добавил он.
– Значит, он не один? – спросила Мишель.
Аббат пристально смотрел на огонь, куда подбросил еще одно полено. Я заметил, что путешествовать без денег нельзя и что Мирбелю домашние почти ничего никогда не посылали.
– Он все время на это жаловался. Помните, господин кюре?
Аббат Калю по-прежнему ворошил кочергой в камине и словно не расслышал моего вопроса. Мы поднялись и стояли перед ним, а он, видимо боясь новых вопросов, нетерпеливо ждал нашего ухода. Мишель сдалась первая. Она бросила прощальный взгляд на грязную, неприбранную комнату и начала медленно спускаться с лестницы, ведя ладонью по этим перилам, которых столько раз касалась рука Жана. От сырости обои отклеились, плиточный пол в прихожей был покрыт жидкой грязью.
– Если вы что узнаете, непременно напишите мне, – проговорил аббат. – И я тоже вам напишу…
– Я не спрашиваю у вас имя той особы, с которой Жан уехал, – неожиданно сказала Мишель. (Я потом узнал, что Сэнтис передал ей слухи, ходившие насчет Гортензии Вуайо и мальчишки – воспитанника аббата Калю.) – Впрочем, об этом не так уж трудно догадаться, – со смехом добавила она.
До сих пор я помню этот смех. Кюре распахнул входную дверь, и туман, пронизанный запахом дыма, вполз в прихожую. И тут аббат Калю заговорил очень быстро, не глядя на нас, не отпуская створки двери:
– Что вам из того? Вам это совершенно неважно, Мишель, ведь нет на свете другого человека, который значил бы в его глазах больше, чем вы. Вы были его отчаянием. Что вам из того, – повторил он, – что другая сумела воспользоваться этим просто потому, что была здесь, рядом… Сжальтесь надо мной, не расспрашивайте меня ни о чем… Впрочем, здесь вам любой об этом расскажет. Вам даже нет нужды никого спрашивать. Но не бедному старику священнику говорить с вами на такие темы: ведь вы еще дети. Все, что я могу позволить себе, Мишель, – сказать вам еще раз: если Жану суждено быть спасенным, то только через вас. Что бы ни случилось, не бросайте его. Он не предал вас по-настоящему… Да и меня тоже не предал. Я привязался к нему, как к сыну, посланному мне на старости лет; одно только – забыл спросить его согласия. Я сам присвоил себе родительские права, но на него-то они не накладывают никаких обязательств. Он оскорбил лишь одного господа бога, а я не сумел научить Жана любить Его, он так Его и не познал за все время, что прожил здесь со мной, и остался таким, как в первый день, помните, когда вы поспорили в саду!
Еще бы я не помнил: как ни юн я был, прошлое уже стало для меня той бездной, где самые, казалось бы, второстепенные события моего детства превращаются в утраченное блаженство.
Быть может, именно в тот самый вечер, заперев за нами дверь и подождав, пока нас поглотит туман, аббат Калю написал эти строки, которые находятся сейчас перед моими глазами: «Оценить прочность наших связей с богом больше всего и полнее всего помогает нам характер нашей привязанности к людям, в частности, к одному какому-нибудь человеку. Если источником всех наших радостей и всех наших мук является этот человек, если наш душевный покой зависит от него одного, все ясно: мы отошли от отца небесного так далеко, как только можно отойти, не совершив преступления. Не то чтобы любовь к отцу небесному обрекала нас на душевную черствость, но она обязывает нас питать к созданиям божьим ту любовь, которая не была бы самоцелью, чистую любовь, почти непостижимую для тех, кто ни разу не смог испытать ее. Я ждал, что этот ребенок подарит мне отцовские радости, а ведь я пожертвовал ими ради тебя, господи, приняв на себя духовный сан. Как же мог я подавить и обуздать жившее в нем животное начало, если, сам того не сознавая, находил в этом какую-то прелесть? Ибо куда легче ненавидеть зло в себе самом, чем в любимом существе».
Мишель шла впереди меня, а когда я пытался ее догнать, она ускоряла шаг, показывая тем, что предпочитает быть в одиночестве. Она высоко несла голову, и ничто в ее внешнем облике не выдавало уныния. А мне важнее всего было поскорее добраться до дому, пока мачехе не донесли о нашем долгом отсутствии: эта тревожная мысль оттесняла все прочие. Когда мы пересекли прихожую, направляясь каждый в свою комнату, дверь маленькой гостиной приоткрылась и Брижит окликнула нас. Не хотим ли мы чаю, спросила она. После прогулки необходимо согреться. Мишель ответила, что не голодна, но, так как мачеха настаивала, сестра согласилась, не желая, без сомнения, чтобы та подумала, будто она, Мишель, боится и избегает разговоров. Итак, мы вошли в гостиную, где ужо был накрыт стол. У Брижит Пиан было не то выражение лица – уж я-то хорошо ее знал, – какое предвещает начало военных действий. Однако я не сомневался, что она догадывается, откуда мы явились, и, хотя я понимал, что она с трудом сдерживает гнев, он как-то не вязался с ее усталой и удручен ной миной. Она сама налила нам чаю, намазала маслом тартинки, причем подала Мишель первой, и наконец спросила как о чем-то само собой разумеющемся, видели ли мы аббата Калю. Мишель кивнула, но гроза, которую я со страхом ждал, но разразилась.
– Тогда, значит, – проговорила мачеха грустным и соболезнующим тоном, – вы уже, должно быть, знаете…
Мишель дерзко прервала ее: да, мы действительно все знаем, но она лично предпочитает, чтобы об этом вообще не было разговоров… И так как она направилась к дверям, Брижит окликнула ее:
– Постой, Мишель, не уходи.
– Предупреждаю, если вы собираетесь читать мне проповеди, то я не в состоянии…
Вызывающий тон сестры, казалось, ничуть не задел Брижит, у которой, без всякого сомнения, был свой замысел. Но какой?
– Я вовсе не собираюсь читать тебе проповеди, успокойся. Я только хочу, и мне это очень важно, чтобы ты признала мою правоту.
Лицо Мишель приобрело жесткое выражение, она старалась догадаться, с какого фланга последует атака. Поднеся чашку к губам, она мелкими глотками прихлебывала чай и, таким образом, была свободна от необходимости отвечать и вынудила Брижит поднять забрало.
– Ты мне скажешь, что не следует ждать признания своей правоты от людей и что голос совести в данном случае ценнее любых свидетельств. Но я, как и все прочие, слабое существо и хочу, нет-нет, не восторжествовать над тобой, бедная моя девочка, а скорее уж для собственного спокойствия, да, для спокойствия духа, прошу тебя признать открыто, что я видела грозящую тебе опасность, что этот мальчишка еще хуже, чем я опасалась, и что я сумела защитить тебя от него так же, как сделала бы это твоя родная мать, если не лучше…
Мы уже давным-давно привыкли к тому, что все поучения Брижит Пиан, так сказать, целенаправленны, и поэтому первым нашим побуждением, как и обычно, было догадаться, куда она гнет. Не сомневаюсь, что в эту минуту она говорила, пожалуй, искреннее, чем когда-либо. По ее поведению можно было догадаться, что в данном случае слова ее продиктованы страхом, не дававшим ей ни минуты передышки после кончины нашего отца. Но мы тогда еще не имели об этом ни малейшего представления. А она, Брижит, ждала, что ответ сестры ободрит ее. Мачеха, видимо, полагала, что Мишель не удастся уклониться и она вынуждена будет признать ее правоту. Поэтому Мишель была далека от мысли, какой удар она наносит Брижит, когда крикнула ей прямо в лицо:
– Вы хотите, чтобы я признала, что ваша взяла? Пожалуйста, охотно признаю. Только вы, именно вы разлучили нас. Это из-за вас он впал в отчаяние. И если он погиб, то вы Виновница его гибели, и если я сама…
Нет, небеса не разверзлись! Брижит Пиан все так же сидела в кресле, только против своего обыкновения чуть сгорбилась. И ответила она, почти не повышая голоса:
– От горя ты потеряла разум, дорогая Мишель… Или тебе не все рассказали. Если кто его и погубил, то погубила эта Вуайо.
– Одно мое письмо, одно-единственное, могло спасти его от этого шага. Если бы я могла с ним поговорить, если бы вы не встали между, нами, да еще с таким чудовищным ожесточением, что пытались даже погубить аббата Калю в глазах его начальства…
Голос Мишель пресекся, она разревелась, впервые в жизни она рыдала перед мачехой, словно бы непогрешимый инстинкт ненависти шептал ей, что сейчас ее врагиня не будет упиваться слезами падчерицы, напротив, они довершат ее смятение.
– Да нет же, нет же, – твердила Брижит Пиан тем самым голосом, каким бормотала что-то несвязное тогда ночью у меня под дверью. – Согласись по крайней мере, что ты имела дело с человеком свихнувшимся, со злодеем…
– Со злодеем? Злодей только потому, что в восемнадцать лет дал увлечь себя…
Мишель запнулась и не смогла выговорить «женщине».
– Да, – повторила Брижит с той страстью в голосе, с какой человек старается оградить свой душевный покой. – Да, именно со злодеем, я правильно сказала. Ладно, не будем говорить об этой женщине, раз тебе неприятно. Так или иначе, он сын благородных родителей, а повел себя, как бродяга с большой дороги, и, если существует на свете людское правосудие, его следовало бы засадить в тюрьму…
Мишель пожала плечами. Слова мачехи показались ей до такой степени несуразными, что весь пыл ее сразу угас. Поэтому она ограничилась ответом, что Брижит Пиан – а это всем известно – не помнит себя от счастья, когда речь заходит о таких вот историях. Если бы за подобные преступления сажали всех юношей, то никаких тюрем не хватило бы, пришлось бы строить новые…
– Не все юноши взламывают секретеры, – отпарировала Брижит. – Не все бегут из дома, украв сбережения своего благодетеля.
Она бросила эту фразу без заранее обдуманного намерения, очевидно полагая, что нам известны все обстоятельства бегства Жана. Но, взглянув на искаженное ужасом лицо Мишель, она только сейчас поняла свой промах. Брижит вскочила с места, чтобы поддержать Мишель, но та оттолкнула ее руку и оперлась о мое плечо. Я стоял у стены. Мишель пробормотала:
– Это клевета. Это все, конечно, выдумали Виньоты…
– Как, бедные мои детки, значит, вы ничего не знали?
Брижит обвела нас удивленным и счастливым взглядом. Никогда еще мачеха не говорила с нами таким мирным, чуть ли не нежным тоном. Теперь она могла быть спокойна: мы вынуждены будем, хотим мы того или не хотим, подтвердить, что самая любящая мать поступила бы точно так же. Сумерки сменились ночным мраком. Лицо Брижит было освещено только отблесками огня, пылавшего в камине.
– Несчастному аббату Калю не хватило мужества сказать вам о гнусном поступке своего воспитанника, как это я сразу не сообразила. Очень сожалею, Мишель, дорогая, что я так грубо нанесла тебе удар. Теперь-то ты понимаешь? Я защищала тебя от злодея. Я догадывалась, к чему идет дело, я специально наводила справки у графа де Мирбеля – увы, слишком поздно – и за это прошу у тебя прощения; я разрешала тебе видеться с этим порочным мальчиком – вот в чем моя вина, огромная вина. Как я могла положиться на уверения аббата Калю? Правда, и на его счет я тоже хранила иллюзии…
Приняв наше молчание за знак согласия, мачеха поддалась невинному удовольствию разнежиться, пооткровенничать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24