Булгаков Михаил Афанасьевич. Театральный роман (Записки покойника)
Текст печатается по изданию: М и х а и л Б у л г а к о в,
Избранная проза, М., ИХЛ, 1966, с исправлениями по рукописи.
ПРЕДИСЛОВИЕ
Предупреждаю читателя, что к сочинению этих записок я не
имею никакого отношения и достались они мне при весьма странных
и печальных обстоятельствах.
Как раз в день самоубийства Сергея Леонтьевича Максудова,
которое произошло в Киеве весною прошлого года, я получил
посланную самоубийцей заблаговременно толстейшую бандероль и
письмо.
В бандероли оказались эти записки, а письмо было
удивительного содержания:
Сергей Леонтьевич заявлял, что уходя из жизни, он дарит
мне свои записки с тем, чтобы я, единственный его друг,
выправил их, подписал своим именем и выпустил в свет.
Странная, но предсмертная воля!
В течение года я наводил справки о родных или близких
Сергея Леонтьевича. Тщетно! Он не солгал в предсмертном письме
- никого у него не осталось на этом свете.
И я принимаю подарок.
Теперь второе: сообщаю читателю, что самоубийца никакого
отношения ни к драматургии, ни к театрам никогда в жизни не
имел, оставаясь тем, чем он и был, маленьким сотрудником газеты
"Вестник пароходства", единственный раз выступающим в качестве
беллетриста, и то неудачно - роман Сергея Леонтьевича не был
напечатан.
Таким образом, записки Максудова представляют собою плод
его фантазии, и фантазии, увы, больной. Сергей Леонтьевич
страдал болезнью, носящей весьма неприятное название -
меланхолия.
Я, хорошо знающий театральную жизнь Москвы, принимаю на
себя ручательство в том, что ни таких театров, ни таких людей,
какие выведены в произведении покойного, нигде нет и не было.
И наконец, третье и последнее: моя работа над записками
выразилась в том, что я озаглавил их, затем уничтожил эпиграф,
показавшийся мне претенциозным, ненужным и неприятным.
Этот эпиграф был:
"Коемуждо по делом его..."
И, кроме того, расставил знаки препинания там, где их не
хватало.
Стиль Сергея Леонтьевича я не трогал, хотя он явно
неряшлив. Впрочем, что же требовать с человека, который через
два дня после того, как поставил точку в конце записок, кинулся
с Цепного моста вниз головой.
Итак...
* ЧАСТЬ ПЕРВАЯ *
Глава 1. НАЧАЛО ПРИКЛЮЧЕНИЙ
Гроза омыла Москву 29 апреля, и стал сладостен воздух, и душа
как-то смягчилась, и жить захотелось.
В сером новом моем костюме и довольно приличном пальто я шел
по одной из центральных улиц столицы, направляясь к месту, в котором
никогда еще не был. Причиной моего движения было лежащее у меня в
кармане внезапно полученное письмо. Вот оно:
"Глубокопочитаемый
Сергей Леонтьевич!
До крайности хотел бы познакомиться с Вами, а равно также
переговорить по одному таинственному делу, которое, может быть очень
и очень небезынтересно для Вас.
Если Вы свободны, я был бы счастлив встретиться с Вами в
здании Учебной сцены Независимого Театра в среду в 4
часа.
С приветом К. Ильчин".
Письмо было написано карандашом на бумаге, в левом углу которой
было напечатано:
"Ксаверий Борисович Ильчин
режиссер Учебной сцены
Независимого Театра".
Имя Ильчина я видел впервые, не знал, что существует Учебная
сцена. О Независимом Театре слышал, знал, что это один из выдающихся
театров, но никогда в нем не был.
Письмо меня чрезвычайно заинтересовало, тем более что никаких
писем я вообще тогда не получал. Я, надо сказать, маленький сотрудник
газеты "Пароходство". Жил я в то время в плохой, но отдельной комнате
в седьмом этаже в районе Красных ворот у Хомутовского
тупика.
Итак, я шел, вдыхая освеженный воздух и размышляя о том, что
гроза ударит опять, а также о том, каким образом Ксаверий Ильчин
узнал о моем существовании, как он разыскал меня и какое дело может у
него быть ко мне. Но сколько я ни раздумывал, последнего понять не
мог и, наконец, остановился на мысли, что Ильчин хочет поменяться со
мной комнатой.
Конечно, надо было Ильчину написать, чтобы он пришел ко мне,
раз что у него дело ко мне, но надо сказать, что я стыдился своей
комнаты, обстановки и окружающих людей. Я вообще человек странный и
людей немного боюсь. Вообразите, входит Ильчин и видит диван, а
обшивка распорота и торчит пружина, на лампочке над столом абажур
сделан из газеты, и кошка ходит, а из кухни доносится ругань
Аннушки.
Я вошел в резные чугунные ворота, увидел лавчонку, где седой
человек торговал нагрудными значками и оправой для
очков.
Я перепрыгнул через затихающий мутный поток и оказался перед
зданием желтого цвета и подумал о том, что здание это построено
давно, давно, когда ни меня, ни Ильчина еще не было на
свете.
Черная доска с золотыми буквами возвещала, что здесь Учебная
сцена. Я вошел, и человек маленького роста с бороденкой, и куртке с
зелеными петлицами, немедленно преградил мне
дорогу.
- Вам кого, гражданин? - подозрительно спросил он и растопырил
руки, как будто хотел поймать курицу.
- Мне нужно видеть режиссера Ильчина, - сказал я, стараясь,
чтобы голос мой звучал надменно.
Человек изменился
чрезвычайно, и на моих глазах. Он руки опустил по швам и улыбнулся
фальшивой улыбкой.
- Ксаверия Борисыча? Сию минут-с. Пальтецо пожалуйте. Калошек
нету?
Человек принял мое пальто с такой бережностью, как будто это
было церковное драгоценное облачение.
Я подымался по чугунной лестнице, видел профили воинов в
шлемах и грозные мечи под ними на барельефах, старинные
печи-голландки с отдушниками, начищенными до золотого
блеска.
Здание молчало, нигде и никого не было, и лишь с петличками
человек плелся за мной, и, оборачиваясь, я видел, что они оказывает
мне молчаливые знаки внимания, преданности, уважения, любви, радости
по поводу того, что я пришел и что он, хоть и идет сзади, но
руководит мною, ведет меня туда, где находится одинокий, загадочный
Ксаверий Борисович Ильчин.
И вдруг потемнело, голландки потеряли свой жирный беловатый
блеск, тьма сразу обрушилась - за окнами зашумела вторая гроза. Я
стукнул в дверь, вошел и в сумерках увидел наконец Ксаверия
Борисовича.
- Максудов, - сказал я с достоинством.
Тут где-то далеко за Москвой молния распорола небо, осветив
на мгновение фосфорическим светом Ильчина.
- Так это вы, достолюбезный Сергей Леонтьевич! - сказал, хитро
улыбаясь, Ильчин.
И тут Ильчин увлек меня, обнимая за талию, на такой точно
диван, как у меня в комнате, - даже пружина в нем торчала та же, где у
меня, - посередине.
Вообще и по сей день я не знаю назначения той комнаты, в
которой состоялось роковое свидание. Зачем диван? Какие ноты лежали
растрепанные на полу в углу? Почему на окне стояли весы с чашками?
Почему Ильчин ждал меня в этой комнате, а не, скажем, в соседнем
зале, в котором в отдалении смутно, в сумерках грозы, рисовался
рояль?
И под воркотню грома Ксаверий Борисович сказал
зловеще:
- Я прочитал ваш роман.
Я вздрогнул.
Дело в том ...
Глава 2. ПРИСТУП НЕВРАСТЕНИИ
Дело в том, что, служа в скромной должности читальщика в
"Пароходстве", я эту свою должность ненавидел и по ночам, иногда до
утренней зари, писал у себя в мансарде роман.
Он зародился однажды ночью, когда я проснулся после грустного
сна. Мне снился родной город, снег, зима, гражданская война... Во сне
прошла передо мною беззвучная вьюга, а затем появился старенький
рояль и возле него люди, которых нет уже на свете. Во сне меня
поразило мое одиночество, мне стало жаль себя. И проснулся я в
слезах. Я зажег свет, пыльную лампочку, подвешенную над столом. Она
осветила мою бедность - дешевенькую чернильницу, несколько книг,
пачку старых газет. Бок левый болел от пружины, сердце охватывал
страх. Я почувствовал, что я умру сейчас за столом, жалкий страх
смерти унизил меня до того, что я простонал, оглянулся тревожно, ища
помощи и защиты от смерти. И эту помощь я нашел. Тихо мяукнула кошка,
которую я некогда подобрал в воротах. Зверь встревожился. Через
секунду зверь уже сидел на газетах, смотрел на меня круглыми глазами,
спрашивал - что случилось?
Дымчатый тощий зверь был заинтересован в том, чтобы ничего не
случилось. В самом деле, кто же будет кормить эту старую
кошку?
- Это приступ неврастении, - объяснил я кошке. - Она уже
завелась во мне, будет развиваться и сгложет меня. Но пока еще можно
жить.
Дом спал. Я глянул в окно. Ни одно в пяти этажах не
светилось, я понял, что это не дом, а многоярусный корабль, который
летит под неподвижным черным небом. Меня развеселила мысль о
движении. Я успокоился, успокоилась и кошка, закрыла
глаза.
Так я начал писать роман. Я описал сонную вьюгу. Постарался
изобразить, как поблескивает под лампой с абажуром бок рояля. Это не
вышло у меня. Но я стал упорен.
Днем я старался об одном - как можно меньше истратить сил на
свою подневольную работу. Я делал ее механически,
так, чтобы она не задевала головы. При всяком удобном случае я
старался уйти со службы под предлогом болезни. Мне, конечно, не
верили, и жизнь моя стала неприятной. Но я все терпел и постепенно
втянулся. Подобно тому как нетерпеливый юноша ждет часа свидания, я
ждал часа ночи. Проклятая квартира успокаивалась в это время. Я
садился к столу... Заинтересованная кошка садилась на газеты, но
роман ее интересовал чрезвычайно, и она норовила пересесть с
газетного листа на лист исписанный. И я брал ее за шиворот и водворял
на место.
Однажды ночью я поднял голову и удивился. Корабль мой никуда
не летел, дом стоял на месте, и было совершенно светло. Лампочка
ничего не освещала, была противной и назойливой. Я потушил ее, и
омерзительная комната предстала предо мною в рассвете. На
асфальтированном дворе воровской беззвучной походкой проходили
разноцветные коты. Каждую букву на листе можно было разглядеть без
всякой лампы.
- Боже! Это апрель! - воскликнул я, почему-то испугавшись, и
крупно написал: "Конец".
Конец зиме, конец вьюгам, конец холоду. За зиму я растерял
свои немногие знакомства, обносился очень, заболел ревматизмом и
немного одичал. Но брился ежедневно.
Думая обо всем этом, я выпустил кошку во двор, затем вернулся
и заснул - впервые, кажется, за всю зиму - сном без
сновидений.
Роман надо долго править. Нужно перечеркивать многие места,
заменять сотни слов другими. Большая, но необходимая
работа!
Однако мною овладел соблазн, и, выправив первых шесть
страниц, я вернулся к людям. Я созвал гостей. Среди них было двое
журналистов из "Пароходства", рабочие, как и я, люди, их жены и двое
литераторов. Один - молодой, поражавший меня тем, что с недосягаемой
ловкостью писал рассказы, и другой - пожилой, видавший виды человек,
оказавшийся при более близком знакомстве ужасною
сволочью.
В один вечер я прочитал примерно четверть моего
романа.
Жены до того осовели от чтения, что я стал испытывать
угрызения совести. Но журналисты и литераторы оказались людьми
прочными. Суждения их были братски искренни, довольно суровы и, как
теперь понимаю, справедливы.
- Язык! - вскрикнул литератор
(тот, который оказался сволочью), - язык, главное! Язык никуда не
годится.
Он выпил большую рюмку водки, проглотил сардинку. Я налил ему
вторую. Он ее выпил, закусил куском колбасы.
- Метафора! - кричал закусивший.
- Да, - вежливо подтвердил молодой литератор, - бедноват
язык.
Журналисты ничего не сказали, но сочувственно кивнули,
выпили. Дамы не кивали, не говорили, начисто отказались от купленного
специально для них портвейна и выпили водки.
- Да как же ему не быть бедноватым, - вскрикивал
пожилой, - метафора не собака, прошу это заметить! Без нее голо! Голо!
Голо! Запомните это, старик!
Слово "старик" явно относилось ко мне. Я
похолодел.
Расходясь, условились опять прийти ко мне. И через неделю
опять были. Я прочитал вторую половину. Вечер ознаменовался тем, что
пожилой литератор выпил со мною совершенно неожиданно и против моей
воли брудершафт и стал называть меня
"Леонтьич".
- Язык ни к черту! но занятно. Занятно, чтоб тебя черти
разорвали (это меня)! - кричал пожилой, поедая студень, приготовленный
Дусей.
На третьем вечере появился новый человек. Тоже литератор - с
лицом злым и мефистофельским, косой на левый глаз, небритый. Сказал,
что роман плохой, но изъявил желание слушать четвертую, и последнюю
часть. Была еще какая-то разведенная жена и один с гитарой в футляре.
Я почерпнул много полезного для себя на данном вечере. Скромные мои
товарищи из "Пароходства" попривыкли к разросшемуся обществу и
высказали и свои мнения.
Один сказал, что семнадцатая глава растянута, другой - что
характер Васеньки очерчен недостаточно выпукло. И то и другое было
справедливо.
Четвертое, и последнее, чтение состоялось не у меня, а у
молодого литератора, искусно сочиняющего рассказы. Здесь было уже
человек двадцать, и познакомился я с бабушкой литератора, очень
приятной старухой, которую портило только одно - выражение испуга,
почему-то не покидавшего ее весь вечер. Кроме того, видел няньку,
спавшую на сундуке.
Роман был закончен. И тут разразилась катастрофа. Все
слушатели, как один, сказали, что роман мой напечатан быть не может
по той причине, что его не пропустит цензура.
Я впервые услыхал это слово и тут только сообразил, что,
сочиняя роман, ни разу не подумал о том, будет ли он пропущен или
нет.
Начала одна дама (потом я узнал, что она тоже была
разведенной женой). Сказала она так:
- Скажите, Максудов, а ваш роман пропустят?
- Ни-ни-ни! - воскликнул пожилой литератор, - ни в коем случае!
Об "пропустить" не может быть и речи! Просто нет никакой надежды на
это. Можешь, старик, не волноваться - не пропустят.
- Не пропустят! - хором отозвался короткий конец
стола.
- Язык... - начал тот, который был братом гитариста, но
пожилой его перебил:
- К чертям язык! - вскричал он, накладывая себе на тарелку
салат. - Не в языке дело. Старик написал плохой, но занятный роман. В
тебе, шельмец, есть наблюдательность. И откуда что берется! Вот уж
никак не ожидал, но!.. содержание!
- М-да, содержание...
- Именно содержание, - кричал, беспокоя няньку, пожилой, - ты
знаешь, чего требуется? Не знаешь? Ага! То-то!
Он мигал глазом, в то же время выпивал. Затем обнял меня и
расцеловал, крича:
- В тебе есть что-то несимпатичное, поверь мне! Уж ты мне
поверь. Но я тебя люблю. Люблю, хоть тут меня убейте! Лукав он,
шельма! С подковыркой человек!.. А? Что? Вы обратили внимание на
главу четвертую? Что он говорил героине? То-то!..
- Во-первых, что это за такие слова, - начал было я, испытывая
мучения от его фамильярности.
- Ты меня прежде поцелуй, - кричал пожилой литератор, - не
хочешь? Вот и видно сразу, какой ты товарищ! Нет, брат, не простой ты
человек!
- Конечно, не простой! - поддержала его вторая разведенная
жена.
- Во-первых... - начал опять я в злобе, но ровно ничего из
этого не вышло.
- Ничего не во-первых! - кричал пожилой, - а сидит в тебе
достоевщинка! Да-с! Ну, ладно, ты меня не любишь, бог тебя за это
простит, я на тебя не обижаюсь. Но мы тебя любим все искренне и
желаем добра! - Тут он указал на брата гитариста и другого
неизвестного мне человека с багровым лицом, который, явившись,
извинился за опоздание, объяснив, что был в Центральных банях. - И
говорю я тебе прямо, - продолжал пожилой, - ибо я привык всем резать
правду в глаза, ты, Леонтьич, с этим романом даже не суйся никуда.
Наживешь ты себе неприятности, и придется нам, твоим друзьям,
страдать при мысли о твоих мучениях. Ты мне верь! Я человек большого,
горького опыта. Знаю жизнь! Ну вот, - крикнул он обиженно и жестом
всех призвал в свидетели, - поглядите, смотрит на меня волчьими
глазами. Это в благодарность за хорошее отношение!
Леонтьич! - взвизгнул он так, что нянька за занавеской встала с
сундука, - пойми! Пойми ты, что не так велики уж художественные
достоинства твоего романа (тут послышался с дивана мягкий гитарный
аккорд), чтобы из-за него тебе идти на Голгофу.
Пойми!
- Ты п-пойми, пойми, пойми! - запел приятным тенором
гитарист.
- И вот тебе мой сказ, - кричал пожилой, - ежели ты меня сейчас
не расцелуешь, встану, уйду, покину дружескую компанию, ибо ты меня
обидел!
Испытывая невыразимую муку, я расцеловал его. Хор в это время
хорошо распелся, и маслено и нежно над голосами выплывал
тенор:
- Т-ты пойми, пойми...
Как кот, я выкрадывался из квартиры, держа под мышкой тяжелую
рукопись.
Нянька с красными слезящимися глазами, наклонившись, пила
воду из-под крана в кухне.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17