Карета самодержца была запряжена шестеркой черных жеребцов, которые так горделиво выбрасывали вперед ноги, как будто и в самом деле подозревали о том, какую бесценную ношу им приходится возить. Выезд царского поезда сопровождался грохотом цепей, которые опришники подобрали со всей округи и подвесили под низ государевой кареты. Государева повозка, увешенная гроздьями чугунных цепей, отяжелела вдвое и двигалась скрипя, с покрякиванием, напоминая дремучего старца, преодолевающего колдобины. А грохот стоял такой, что на полверсты заглушал топот лошадей и выкрики всадников. Если не ведать о том, что это выезд самодержца, можно было подумать, будто бы разверзнулись недра и выпустили на божий свет сатану наказать грешников. И прежде чем пасть ниц, крестьяне неистово крестились, как будто и впрямь повстречались с нечистой силой.
Иван Васильевич приближался к Москве.
Давно он не был во дворце, казалось, былая дорога заросла сорной травой, но Ивана Васильевича здесь дожидались: отворились немедленно ворота и впустили хозяина в отчий дом.
Государева карета остановилась подле Успенского собора, где на службе стоял владыка Филипп. Московский митрополит был красив в своем архиерейском обличье. Епитрахиль и сутана вышиты золотом, на голове белый клобук, а на груди три креста, один из которых был подарок Константинопольского патриарха, этим распятием Филипп дорожил особенно, не снимая его совсем.
Иван Васильевич, не смея пробираться через головы мирян, занял место в самом углу и выстоял службу до конца, а когда проповедь завершилась сладостным: «Алилуйя!», государь прошел ближе к алтарю.
— Владыка отец Филипп, с бедой великой явился русский государь пред твои светлые очи. Одолели меня вороги, погибели моей жаждут. Проникли изменники в мой дворец, заколоть меня хотят, который месяц под рясой броню таскаю. Даже в доме своем покоя не ведаю. Говорю тебе, владыка, всю правду, как отцу моему духовному, даже царица смерти моей жаждет, чтобы самой в Москве править, а вместо меня своего полюбовника на трон посадить желает.
— Чего же ты от меня хочешь, государь?
— Прошу тебя, блаженнейший Филипп, дай мне благословение, чтобы посчитаться с ворогами своими. Прошу тебя!.. Заклинаю!.. Руки твои целую, старец!
Филипп, стоявший у алтаря, казался скалой, а камню подобает быть холодным.
— А сам ты, Иван Васильевич, чем лучше волка, забравшегося в овчарню? Режешь без разбору и правого и виноватого. Несправедлив ты, государь, а суда на тебя не сыскать, — сдержанно отвечал митрополит.
— Прошу тебя, святой отец, помолчи!
— Может, правда тебе моя не понравилась?
— Христом богом тебя заклинаю, умолкни! Об одном тебя прошу, благослови меня на праведное дело.
— Молчать ты мне велишь, государь? Только как же я могу умолкнуть, если я за паству свою в ответе? Если я печальник всей земли русской! Не позволю тебе, государь, крушить людей безвинно.
— Владыка, дай благословение.
— Нет!
— Владыка, умоляю тебя, не делай так, чтобы гнев мой праведный пал на твою голову.
— Нет!.. А теперь с миром ступай из божьего храма, Иван Васильевич.
— Ох, смотри, Филипп, ох, смотри! — словно плевок, уносил на себе несогласие митрополита самодержец. — Грозы ты над собой не видишь.
Иван Васильевич умолк и в скорбном молчании увел за собой притихших опришников.
* * *
Малюта и раньше напоминал князя тьмы, а сейчас, уподобившись злому гению, и вовсе переселился в подвалы. Особый гнев думного дворянина испытали на себе любимцы князя Владимира Старицкого бояре Федор Образцов и Степан Борисов. Даже находясь в темнице, они проклинали Ивана Васильевича такими бранными словесами, что если бы все проклятия достигли цели, то самодержец почил бы уже трижды.
Собака не любит своего хозяина так, как бояре обожали господ Старицких. Григорий Лукьянович приказывал Образцова и Борисова жечь огнем, велел поднимать на дыбу к самому потолку, и сверху, словно пророчество, доносились до него слова опальных бояр:
— Верой и правдой служили князьям Старицким и от господ своих не отступимся. А ты, Григорий, сдохнешь, как пес приблудный. Откажется от тебя твой хозяин, вот попомнишь наши слова!
Сплевывали бояре ругательства, словно кровавую пену.
Малюта собственноручно лупцевал клятвоотступников, бил их до испарины, до усталости в руках, но бояре каяться не желали и твердо стояли на своем:
— Всегда мы князьям Старицким служили, ежели живы останемся, так и далее служить станем! Зачинщиков спрашиваешь? Так мы и есть те самые зачинщики, а более ты от нас ничего не услышишь.
Наконец сдался даже Григорий Лукьянович:
— Хватит, довольно с них. Об этих дурней только кнутовище ломать. Большего с них не добьешься. Так и скажу государю, пусть сам их судьбу определяет.
Часто судьбу опальных вельмож, следуя последнему разговору с самодержцем, Малюта Скуратов решал сам. Государь наставлял холопа:
— Все в твоей власти, Гришенька, да и судьба отечества нашего. А потому карай по своему усмотрению. Но наказывать господ надобно с умом, чтобы каждый поверил, что по заслугам вороги получают.
Днем позже Григорий Лукьянович составил длинный список крамольников, где первыми указал Образцова Федора и Степана Борисова.
Дальше и вовсе было просто — остальные чином не вышли, и по наказу Малюты Скуратова-Бельского их хватали всюду: в домах и на дачах, в гостях и во дворах. Опришная дружина закалывала отступников на улице, а на груди непременно крепили дощечку с хлесткой надписью: «Мятежник». Прохожие, крестясь, обходили трупы стороной; даже караульщики, совершавшие обычный ежедневный вечерний обход, натолкнувшись на окоченевший труп, не рисковали оттащить его подалее от многолюдных мест и уходили, приговаривая:
— Пойдем подалее. Завтра поутру мусорщики пойдут, вот они и сгребут, бедного, в Убогую яму.
* * *
Время отобрало у Марии подростковую угловатость, но сумело наделить необычайной женственностью. Плечи у Марии пополнели и напоминали сдобные булочки, какие каждый день подают стольники на царский стол. Царица притягивала к себе взгляды точно так же, как манит в жару усталого путника прохладный колодец. И многие бояре хотели бы утолить жажду в этом щедром источнике.
Государыня была уже не прежняя девица с выпирающими костистыми коленями, какой Иван Васильевич впервые увидел ее восемь лет назад. Подросток переродился в яркую женщину, сильную и страстную. Дьяволицей и злыдней видится она простому люду, а народная молва злословит о том, что даже пяток мужиков не сумеют за ночь насытить ее животной натуры.
Иван Васильевич поднялся в терем, государыня должна была ожидать мужа в своей комнате.
— Здравствуй, Мария, что же ты мужа своего большим поклоном не привечаешь? — укорил государыню Иван. — Или я тебе более не господин?
— Здравствуй, государь, — согнулась царица.
Иван обратил внимание на то, что и в поясе царица раздобрела. Добрый государев корм пошел царице впрок, придавая ее фигуре завидную дородность. А какому мужику не хочется, чтобы баба его была мясистой и ласковой, а еще чтобы до утех оставалась жадной.
Тоска придушила государя, догадался он: не видит Мария Темрюковна в нем своего господина, а только и дожидается того дня, когда доведется молодым псарям накинуть на шею самодержцу веревку да, скрипя зубами, стянуть за оба конца.
А уж после того Челяднин-Федоров осмелится отвести молодую вдову под полные рученьки к венцу.
— Как спалось, государыня? — ласково спрашивал Иван Васильевич. — Сказали мне, будто бы ты бессонницей маялась, а неделю назад знахарки хворь из тебя выводили.
— Правду тебе сказали, Иван Васильевич. Напала на меня внезапная болезнь, да, слава богу, отошла быстро, — скромно отвечала царица, спрятав черные глаза под кусты длинных ресниц.
Болезнь у Марии была иного рода, и Иван Васильевич знал об этом: обрюхатил царицу конюший, и, спасаясь от позора, повелела Мария верным повитухам вывести плод, а потом вынесли бабы тайно слизистый комок, завернутый в холщовые тряпицы, из дворца да закопали на безлюдном пустыре под Кремлевской стеной.
Надо же такому случиться — восемь лет прожил Иван с Марией, а дите так и не сумели народить, а тут конюший едва государыню приласкал…
Позавидовал царь Иван своему холопу.
От такой бабы, как Мария, иметь дите одна радость. Ежели появилось бы на свет чадо, может быть, сложилось бы все иначе: пеклась бы царица о ребеночке и глаза на молодцов пялить не стала бы.
— С выздоровлением тебя, Мария.
Иван Васильевич знал о том, что царица любила Федорова. Мария Темрюковна была привязана к нему той дикой страстью, какой волчонок привыкает к охотнику, сумевшему обуздать его дикую кровь. Зверь благодарно принимает молоко из добрых ладоней, однако попробуй отнять у него кость, и сильные челюсти мгновенно сомкнутся на протянутой руке. Смесь преданности и злобы — напиток всегда ядовитый, и нужно быть таким богатырем, как Челяднин-Федоров, чтобы до капли испить полную чашу смешанного зелья и не пасть замертво.
Характер Ивана Васильевича был иного склада, хотя он не однажды признавался себе, что ему не хватает кипящей натуры черкешенки, он скучал по ее жадным рукам, когда в порыве страсти она могла исцарапать спину. И все-таки желательно, чтобы царапины побыстрее зарастали. Царь жаждал не огня, а теплоты. Русские бабы таковы. Мясистые. Ядреные. А если поворачиваются на перине, так только для того, чтобы под миленького подстроиться. Иван Васильевич нуждался в таких женщинах, которые смогли бы остудить его распаренное жизнью тело, подобно вольному воздуху.
— Спасибо, Иван Васильевич, на добром слове, — отозвалась царица.
Иван Васильевич уже давно не ласкал государыню и сейчас вдруг почувствовал непреодолимое желание — ему хотелось крепко обхватить Марию. Иван помнил, что ниже пупка у царицы была маленькая складочка, ему хотелось ущипнуть ее пальцами, да так, чтобы она взвизгнула, после чего поцелуй покажется особенно горячим.
Иван Васильевич сумел справиться с чувством: перевел глаза на скорбящую Божью Матерь, и желание умерло.
— Посоветоваться я к тебе пришел, царица.
— Вот как? — удивилась Мария. — Слушаю тебя, государь.
Редко Иван Васильевич бывал мягкотел. Он всегда жил подобно медведю, который пробирается через бурелом, а в советах жены не нуждался вовсе.
— Смута родилась против меня. Ведаешь ли ты об этом, царица?
Как не знать о том государыне, когда на той неделе она отсылала своих поручителей во все стороны от Москвы с просьбой поддержать ее в войне супротив мужа. Мария обещала обмельчавшим князьям место в Боярской думе, деревни под стольным градом. Но самый главный подарок должен был перепасть боярину Челяднину-Федорову — царские держава и скипетр. Государыня крепко заблуждалась, думая о том, что в Александровской слободе Иван Васильевич ближе к богу, чем к мирским делам; царь ведал о каждом вздохе Марии и знал о том, что две дюжины посыльных уже успели вернуться в Москву с согласием мятежных князей.
Пятеро из этих двух дюжин были верными холопами Ивана Васильевича.
Иван Петрович Челяднин-Федоров сошелся с царицей неслучайно. Любил боярин таковых, как Мария: острых, перченых. Даже в блюдо себе конюший накладывал такое количество горчицы, какого хватило бы на дюжину молодцов.
А Мария Темрюковна в приправе не нуждалась.
— Что ты посоветуешь мне сделать с изменниками, царица?
— Казнить, — с улыбкой отвечала Мария Темрюковна, не понимая того, что тем самым уже решила судьбу конюшего Ивана Федорова.
* * *
Следуя желанию государя, Иван Петрович Челяднин торопился в Александровскую слободу. Он и ранее навещал здесь государя, ожидая приема, спал на жесткой лавке, подолгу томился в холодных кельях и всякий раз жалел о том, что невозможно привести в монастырь красную девицу. Сейчас состояние конюшего было особым — он увозил с собой из Москвы дурное предчувствие.
Иван Петрович уже растерял прежнюю власть, и жалкие ее крохи остались только в фигуре конюшего, который ходил по дворцу по-прежнему с прямой спиной и горделиво откланивался князьям. Дворовая челядь как будто чувствовала грядущие перемены и не так ретиво, как ранее, стаскивала шапки.
Государевы кромешники стали наведываться в ближние дачи конюшего, а на одной из них лишили живота приказчика и усекли до смерти конюха. Трижды Иван Петрович обращался к царю, пытался дознаться до правды, и всякий раз опришники выставляли земского боярина за порог. А потом, словно в ответ на настойчивую мольбу, в обширные земли Бежицкого Верха, испокон веков принадлежавшие роду Челядниных, со множеством опришников заявился сам царь. Кромешники пожгли амбары с пшеницей, посекли мечами дворовых людей, а красных девок брали силком и позорили всем миром.
Челяднин не смолчал: отписал государю челобитную, хулил его за бесчинство, бичевал дерзкими и злыми словами. Но этот поступок больше напоминал крик в бездонный колодец, где умирает даже эхо.
И вот сейчас царь Иван пожелал увидеть отверженного боярина.
Вратник как будто только и дожидался, когда холеная пара лошадей, хрипя и нетерпеливо буравя копытами землю, остановится перед дубовыми створами, чтобы в тот же миг широко распахнуть ворота. Кони словно догадывались, куда вошли, а потому, умерив природную резвость, едва подвигались, остерегаясь царского гнева.
Иван пожелал видеть Челяднина немедля.
Конюший явился в Стольную палату в сопровождении двух опришников, которые своей суровостью больше напоминали приставленную стражу.
Государь восседал на царском месте. Боярин отметил, что Иван уже не тот отрок, каким он знавал его пятнадцать лет назад, у него тогда еще едва курчавилась борода. За это время царь успел расширить русское государство многими землями и даже к австрийскому императору обращался не иначе как: «Божией милостью, мы, великий государь царь…» Это был мужчина, не знавший счета женщинам, и государь, укрепивший трон двумя наследниками. Иван много страдал и без конца заставлял мучиться других. Иван Васильевич знал любовь и не однажды испытывал горькое разочарование. В тридцать восемь прожитых лет он сумел вместить столько разных событий, сколько не способен иной человек, перешагнувший рубеж мудрой старости.
— А ты сдал малость, Иван Петрович, — искренне огорчился государь, взирая на конюшего.
— Прав ты, государь… — озирался Челяднин по сторонам.
В избе собралась почти вся опришная Дума, а князь Афанасий Вяземский красовался перед отроками цветастым кафтаном, прошитым золотом, и больше напоминал мерина, гарцующего перед кобылами. Челяднин подумал о том, что хорошего от этой встречи ждать было нельзя. Даже смотрел его старый недруг с нескрываемым торжеством, как будто присутствовал на судилище.
А государь справлялся далее:
— Что же ты к нам в слободу не показываешься, боярин? Уж не загордился ли ты часом? А может быть, государя своего видеть не желаешь?
— Если правду скажу, Иван Васильевич, не поверишь.
— Отчего же не поверю? Говори.
— Не однажды я на твой двор являлся, да твои сподручные, как попрошайку последнего, меня с крыльца спроваживали. Скажи, государь, чем же я мог прогневать тебя? За что на меня такая немилость обрушилась?
— Немилость, говоришь, Иван Петрович? Да разве ты можешь знать, что такое государева опала! Опальных холопов Григорий Лукьянович под замком держит и прячет от людских глаз в глубоком подвале. Ты же рядом со мной стоишь, речи разумные ведешь. Так о какой же немилости ты толкуешь, конюший? Лукавишь ты, Иван Петрович.
— До лукавства ли мне, Иван Васильевич, если я обиды терплю неправедные. Не далее как вчера мои земли разорили опришники. Челядь дворовую мечами посекли. Хоромины дотла спалили.
— Ведаешь ли, о чем говоришь, боярин? Меня, государя своего, в лихости упрекаешь, — насупился Иван Васильевич. — Видно, разбойнички в твое именьице заявились.
— Может, это и разбойники были, а только среди них опришников признали, Иван Васильевич.
— И кто же там был, конюший?
— Князь Афанасий Вяземский да Федька Басманов. Все пограбили, а девок ссильничали!
— Что же это ты, боярин?.. Моих людей с разбойниками ровнять!
— Помилуй меня, Иван Васильевич, не желал я тебя обидеть, не о том я речь веду.
— Чего же ты хочешь?
— Справедливости ищу. Накажи отступников!
— Так, значит, не веришь ты своему царю, — усмехнулся Иван Васильевич. — А может, я правлю русской землей неправедно? Может быть, тебе, боярин, стоит попробовать?
— Господь с тобой, государь! — перепугался Челяднин-Федоров.
— А почему бы нет? — неожиданно воодушевился Иван Васильевич. — Видала Русь царей из Рюриковичей, так почему бы ей не посмотреть на господарей московских из рода Челядниных? А что, господа, может, вам при новом царе получше заживется? Я ведь крут бываю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
Иван Васильевич приближался к Москве.
Давно он не был во дворце, казалось, былая дорога заросла сорной травой, но Ивана Васильевича здесь дожидались: отворились немедленно ворота и впустили хозяина в отчий дом.
Государева карета остановилась подле Успенского собора, где на службе стоял владыка Филипп. Московский митрополит был красив в своем архиерейском обличье. Епитрахиль и сутана вышиты золотом, на голове белый клобук, а на груди три креста, один из которых был подарок Константинопольского патриарха, этим распятием Филипп дорожил особенно, не снимая его совсем.
Иван Васильевич, не смея пробираться через головы мирян, занял место в самом углу и выстоял службу до конца, а когда проповедь завершилась сладостным: «Алилуйя!», государь прошел ближе к алтарю.
— Владыка отец Филипп, с бедой великой явился русский государь пред твои светлые очи. Одолели меня вороги, погибели моей жаждут. Проникли изменники в мой дворец, заколоть меня хотят, который месяц под рясой броню таскаю. Даже в доме своем покоя не ведаю. Говорю тебе, владыка, всю правду, как отцу моему духовному, даже царица смерти моей жаждет, чтобы самой в Москве править, а вместо меня своего полюбовника на трон посадить желает.
— Чего же ты от меня хочешь, государь?
— Прошу тебя, блаженнейший Филипп, дай мне благословение, чтобы посчитаться с ворогами своими. Прошу тебя!.. Заклинаю!.. Руки твои целую, старец!
Филипп, стоявший у алтаря, казался скалой, а камню подобает быть холодным.
— А сам ты, Иван Васильевич, чем лучше волка, забравшегося в овчарню? Режешь без разбору и правого и виноватого. Несправедлив ты, государь, а суда на тебя не сыскать, — сдержанно отвечал митрополит.
— Прошу тебя, святой отец, помолчи!
— Может, правда тебе моя не понравилась?
— Христом богом тебя заклинаю, умолкни! Об одном тебя прошу, благослови меня на праведное дело.
— Молчать ты мне велишь, государь? Только как же я могу умолкнуть, если я за паству свою в ответе? Если я печальник всей земли русской! Не позволю тебе, государь, крушить людей безвинно.
— Владыка, дай благословение.
— Нет!
— Владыка, умоляю тебя, не делай так, чтобы гнев мой праведный пал на твою голову.
— Нет!.. А теперь с миром ступай из божьего храма, Иван Васильевич.
— Ох, смотри, Филипп, ох, смотри! — словно плевок, уносил на себе несогласие митрополита самодержец. — Грозы ты над собой не видишь.
Иван Васильевич умолк и в скорбном молчании увел за собой притихших опришников.
* * *
Малюта и раньше напоминал князя тьмы, а сейчас, уподобившись злому гению, и вовсе переселился в подвалы. Особый гнев думного дворянина испытали на себе любимцы князя Владимира Старицкого бояре Федор Образцов и Степан Борисов. Даже находясь в темнице, они проклинали Ивана Васильевича такими бранными словесами, что если бы все проклятия достигли цели, то самодержец почил бы уже трижды.
Собака не любит своего хозяина так, как бояре обожали господ Старицких. Григорий Лукьянович приказывал Образцова и Борисова жечь огнем, велел поднимать на дыбу к самому потолку, и сверху, словно пророчество, доносились до него слова опальных бояр:
— Верой и правдой служили князьям Старицким и от господ своих не отступимся. А ты, Григорий, сдохнешь, как пес приблудный. Откажется от тебя твой хозяин, вот попомнишь наши слова!
Сплевывали бояре ругательства, словно кровавую пену.
Малюта собственноручно лупцевал клятвоотступников, бил их до испарины, до усталости в руках, но бояре каяться не желали и твердо стояли на своем:
— Всегда мы князьям Старицким служили, ежели живы останемся, так и далее служить станем! Зачинщиков спрашиваешь? Так мы и есть те самые зачинщики, а более ты от нас ничего не услышишь.
Наконец сдался даже Григорий Лукьянович:
— Хватит, довольно с них. Об этих дурней только кнутовище ломать. Большего с них не добьешься. Так и скажу государю, пусть сам их судьбу определяет.
Часто судьбу опальных вельмож, следуя последнему разговору с самодержцем, Малюта Скуратов решал сам. Государь наставлял холопа:
— Все в твоей власти, Гришенька, да и судьба отечества нашего. А потому карай по своему усмотрению. Но наказывать господ надобно с умом, чтобы каждый поверил, что по заслугам вороги получают.
Днем позже Григорий Лукьянович составил длинный список крамольников, где первыми указал Образцова Федора и Степана Борисова.
Дальше и вовсе было просто — остальные чином не вышли, и по наказу Малюты Скуратова-Бельского их хватали всюду: в домах и на дачах, в гостях и во дворах. Опришная дружина закалывала отступников на улице, а на груди непременно крепили дощечку с хлесткой надписью: «Мятежник». Прохожие, крестясь, обходили трупы стороной; даже караульщики, совершавшие обычный ежедневный вечерний обход, натолкнувшись на окоченевший труп, не рисковали оттащить его подалее от многолюдных мест и уходили, приговаривая:
— Пойдем подалее. Завтра поутру мусорщики пойдут, вот они и сгребут, бедного, в Убогую яму.
* * *
Время отобрало у Марии подростковую угловатость, но сумело наделить необычайной женственностью. Плечи у Марии пополнели и напоминали сдобные булочки, какие каждый день подают стольники на царский стол. Царица притягивала к себе взгляды точно так же, как манит в жару усталого путника прохладный колодец. И многие бояре хотели бы утолить жажду в этом щедром источнике.
Государыня была уже не прежняя девица с выпирающими костистыми коленями, какой Иван Васильевич впервые увидел ее восемь лет назад. Подросток переродился в яркую женщину, сильную и страстную. Дьяволицей и злыдней видится она простому люду, а народная молва злословит о том, что даже пяток мужиков не сумеют за ночь насытить ее животной натуры.
Иван Васильевич поднялся в терем, государыня должна была ожидать мужа в своей комнате.
— Здравствуй, Мария, что же ты мужа своего большим поклоном не привечаешь? — укорил государыню Иван. — Или я тебе более не господин?
— Здравствуй, государь, — согнулась царица.
Иван обратил внимание на то, что и в поясе царица раздобрела. Добрый государев корм пошел царице впрок, придавая ее фигуре завидную дородность. А какому мужику не хочется, чтобы баба его была мясистой и ласковой, а еще чтобы до утех оставалась жадной.
Тоска придушила государя, догадался он: не видит Мария Темрюковна в нем своего господина, а только и дожидается того дня, когда доведется молодым псарям накинуть на шею самодержцу веревку да, скрипя зубами, стянуть за оба конца.
А уж после того Челяднин-Федоров осмелится отвести молодую вдову под полные рученьки к венцу.
— Как спалось, государыня? — ласково спрашивал Иван Васильевич. — Сказали мне, будто бы ты бессонницей маялась, а неделю назад знахарки хворь из тебя выводили.
— Правду тебе сказали, Иван Васильевич. Напала на меня внезапная болезнь, да, слава богу, отошла быстро, — скромно отвечала царица, спрятав черные глаза под кусты длинных ресниц.
Болезнь у Марии была иного рода, и Иван Васильевич знал об этом: обрюхатил царицу конюший, и, спасаясь от позора, повелела Мария верным повитухам вывести плод, а потом вынесли бабы тайно слизистый комок, завернутый в холщовые тряпицы, из дворца да закопали на безлюдном пустыре под Кремлевской стеной.
Надо же такому случиться — восемь лет прожил Иван с Марией, а дите так и не сумели народить, а тут конюший едва государыню приласкал…
Позавидовал царь Иван своему холопу.
От такой бабы, как Мария, иметь дите одна радость. Ежели появилось бы на свет чадо, может быть, сложилось бы все иначе: пеклась бы царица о ребеночке и глаза на молодцов пялить не стала бы.
— С выздоровлением тебя, Мария.
Иван Васильевич знал о том, что царица любила Федорова. Мария Темрюковна была привязана к нему той дикой страстью, какой волчонок привыкает к охотнику, сумевшему обуздать его дикую кровь. Зверь благодарно принимает молоко из добрых ладоней, однако попробуй отнять у него кость, и сильные челюсти мгновенно сомкнутся на протянутой руке. Смесь преданности и злобы — напиток всегда ядовитый, и нужно быть таким богатырем, как Челяднин-Федоров, чтобы до капли испить полную чашу смешанного зелья и не пасть замертво.
Характер Ивана Васильевича был иного склада, хотя он не однажды признавался себе, что ему не хватает кипящей натуры черкешенки, он скучал по ее жадным рукам, когда в порыве страсти она могла исцарапать спину. И все-таки желательно, чтобы царапины побыстрее зарастали. Царь жаждал не огня, а теплоты. Русские бабы таковы. Мясистые. Ядреные. А если поворачиваются на перине, так только для того, чтобы под миленького подстроиться. Иван Васильевич нуждался в таких женщинах, которые смогли бы остудить его распаренное жизнью тело, подобно вольному воздуху.
— Спасибо, Иван Васильевич, на добром слове, — отозвалась царица.
Иван Васильевич уже давно не ласкал государыню и сейчас вдруг почувствовал непреодолимое желание — ему хотелось крепко обхватить Марию. Иван помнил, что ниже пупка у царицы была маленькая складочка, ему хотелось ущипнуть ее пальцами, да так, чтобы она взвизгнула, после чего поцелуй покажется особенно горячим.
Иван Васильевич сумел справиться с чувством: перевел глаза на скорбящую Божью Матерь, и желание умерло.
— Посоветоваться я к тебе пришел, царица.
— Вот как? — удивилась Мария. — Слушаю тебя, государь.
Редко Иван Васильевич бывал мягкотел. Он всегда жил подобно медведю, который пробирается через бурелом, а в советах жены не нуждался вовсе.
— Смута родилась против меня. Ведаешь ли ты об этом, царица?
Как не знать о том государыне, когда на той неделе она отсылала своих поручителей во все стороны от Москвы с просьбой поддержать ее в войне супротив мужа. Мария обещала обмельчавшим князьям место в Боярской думе, деревни под стольным градом. Но самый главный подарок должен был перепасть боярину Челяднину-Федорову — царские держава и скипетр. Государыня крепко заблуждалась, думая о том, что в Александровской слободе Иван Васильевич ближе к богу, чем к мирским делам; царь ведал о каждом вздохе Марии и знал о том, что две дюжины посыльных уже успели вернуться в Москву с согласием мятежных князей.
Пятеро из этих двух дюжин были верными холопами Ивана Васильевича.
Иван Петрович Челяднин-Федоров сошелся с царицей неслучайно. Любил боярин таковых, как Мария: острых, перченых. Даже в блюдо себе конюший накладывал такое количество горчицы, какого хватило бы на дюжину молодцов.
А Мария Темрюковна в приправе не нуждалась.
— Что ты посоветуешь мне сделать с изменниками, царица?
— Казнить, — с улыбкой отвечала Мария Темрюковна, не понимая того, что тем самым уже решила судьбу конюшего Ивана Федорова.
* * *
Следуя желанию государя, Иван Петрович Челяднин торопился в Александровскую слободу. Он и ранее навещал здесь государя, ожидая приема, спал на жесткой лавке, подолгу томился в холодных кельях и всякий раз жалел о том, что невозможно привести в монастырь красную девицу. Сейчас состояние конюшего было особым — он увозил с собой из Москвы дурное предчувствие.
Иван Петрович уже растерял прежнюю власть, и жалкие ее крохи остались только в фигуре конюшего, который ходил по дворцу по-прежнему с прямой спиной и горделиво откланивался князьям. Дворовая челядь как будто чувствовала грядущие перемены и не так ретиво, как ранее, стаскивала шапки.
Государевы кромешники стали наведываться в ближние дачи конюшего, а на одной из них лишили живота приказчика и усекли до смерти конюха. Трижды Иван Петрович обращался к царю, пытался дознаться до правды, и всякий раз опришники выставляли земского боярина за порог. А потом, словно в ответ на настойчивую мольбу, в обширные земли Бежицкого Верха, испокон веков принадлежавшие роду Челядниных, со множеством опришников заявился сам царь. Кромешники пожгли амбары с пшеницей, посекли мечами дворовых людей, а красных девок брали силком и позорили всем миром.
Челяднин не смолчал: отписал государю челобитную, хулил его за бесчинство, бичевал дерзкими и злыми словами. Но этот поступок больше напоминал крик в бездонный колодец, где умирает даже эхо.
И вот сейчас царь Иван пожелал увидеть отверженного боярина.
Вратник как будто только и дожидался, когда холеная пара лошадей, хрипя и нетерпеливо буравя копытами землю, остановится перед дубовыми створами, чтобы в тот же миг широко распахнуть ворота. Кони словно догадывались, куда вошли, а потому, умерив природную резвость, едва подвигались, остерегаясь царского гнева.
Иван пожелал видеть Челяднина немедля.
Конюший явился в Стольную палату в сопровождении двух опришников, которые своей суровостью больше напоминали приставленную стражу.
Государь восседал на царском месте. Боярин отметил, что Иван уже не тот отрок, каким он знавал его пятнадцать лет назад, у него тогда еще едва курчавилась борода. За это время царь успел расширить русское государство многими землями и даже к австрийскому императору обращался не иначе как: «Божией милостью, мы, великий государь царь…» Это был мужчина, не знавший счета женщинам, и государь, укрепивший трон двумя наследниками. Иван много страдал и без конца заставлял мучиться других. Иван Васильевич знал любовь и не однажды испытывал горькое разочарование. В тридцать восемь прожитых лет он сумел вместить столько разных событий, сколько не способен иной человек, перешагнувший рубеж мудрой старости.
— А ты сдал малость, Иван Петрович, — искренне огорчился государь, взирая на конюшего.
— Прав ты, государь… — озирался Челяднин по сторонам.
В избе собралась почти вся опришная Дума, а князь Афанасий Вяземский красовался перед отроками цветастым кафтаном, прошитым золотом, и больше напоминал мерина, гарцующего перед кобылами. Челяднин подумал о том, что хорошего от этой встречи ждать было нельзя. Даже смотрел его старый недруг с нескрываемым торжеством, как будто присутствовал на судилище.
А государь справлялся далее:
— Что же ты к нам в слободу не показываешься, боярин? Уж не загордился ли ты часом? А может быть, государя своего видеть не желаешь?
— Если правду скажу, Иван Васильевич, не поверишь.
— Отчего же не поверю? Говори.
— Не однажды я на твой двор являлся, да твои сподручные, как попрошайку последнего, меня с крыльца спроваживали. Скажи, государь, чем же я мог прогневать тебя? За что на меня такая немилость обрушилась?
— Немилость, говоришь, Иван Петрович? Да разве ты можешь знать, что такое государева опала! Опальных холопов Григорий Лукьянович под замком держит и прячет от людских глаз в глубоком подвале. Ты же рядом со мной стоишь, речи разумные ведешь. Так о какой же немилости ты толкуешь, конюший? Лукавишь ты, Иван Петрович.
— До лукавства ли мне, Иван Васильевич, если я обиды терплю неправедные. Не далее как вчера мои земли разорили опришники. Челядь дворовую мечами посекли. Хоромины дотла спалили.
— Ведаешь ли, о чем говоришь, боярин? Меня, государя своего, в лихости упрекаешь, — насупился Иван Васильевич. — Видно, разбойнички в твое именьице заявились.
— Может, это и разбойники были, а только среди них опришников признали, Иван Васильевич.
— И кто же там был, конюший?
— Князь Афанасий Вяземский да Федька Басманов. Все пограбили, а девок ссильничали!
— Что же это ты, боярин?.. Моих людей с разбойниками ровнять!
— Помилуй меня, Иван Васильевич, не желал я тебя обидеть, не о том я речь веду.
— Чего же ты хочешь?
— Справедливости ищу. Накажи отступников!
— Так, значит, не веришь ты своему царю, — усмехнулся Иван Васильевич. — А может, я правлю русской землей неправедно? Может быть, тебе, боярин, стоит попробовать?
— Господь с тобой, государь! — перепугался Челяднин-Федоров.
— А почему бы нет? — неожиданно воодушевился Иван Васильевич. — Видала Русь царей из Рюриковичей, так почему бы ей не посмотреть на господарей московских из рода Челядниных? А что, господа, может, вам при новом царе получше заживется? Я ведь крут бываю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11