Не оставь нас, Федор, всели надежду. Мы тут всем миром хотим собраться, отсылаем гонцов во все концы. Ищем таких, кто с царем не согласен. А там посмотрим, может быть, господь и подскажет нам мудрое решение. А такой человек, как ты, укрепит нас своей силой.
— Чего же вы все-таки дальше думаете делать?
— Дальше? — помедлил малость Иван Челяднин, словно призадумался. — Не буду от тебя скрывать, брат, много мы думаем об этом. Ночи порой не сплю! Думается нам, что вместо Ивана брата его двоюродного на престол надобно ставить, князя Старицкого. Он-то уж старины не порушит. Мы тут вестового к нему посылали, так князь Владимир обещал править так, как при прадедах наших бывало.
— Что же ты такое говоришь, Ванюша! Окстись! Мятеж это, супротив государя идти.
— Не отступлюсь, Федор. Только иноземный ворог мог сказать, что повыдергает с корнем все старейшие боярские роды. Воюет с нами царь Иван, как с нечестивым племенем. Пахарем хочет государь пройтись по боярскому полю, и что не по его — с борозды прочь!.. И в сторону. Не боишься, что когда-нибудь на краю поля и твоя голова оказаться может? Ты хоть человек духовный, но все-таки тоже старого боярского рода. Если бы пять лет назад худое кто о царе молвил, так я бы его самолично придушил, а сейчас, прости меня, смерти государю желаю… Ладно, пойду я, брат, засиделся у тебя, а на дворе ночь уже давно. Подле моего дома государь надсмотрщиков тайных поставил, каждый мой шаг ему сообщают. Как бы не догадались о нашем сговоре, тогда и тебя опала не минует.
Приобняв на прощание брата, Иван ушел.
Владыка мучился в бессоннице до самых петухов, а когда прокричал последний и самый истошный, он крепко уснул, приняв окончательное решение.
Была пятница — день докладов государю, первым обещался говорить владыка Соловецкого монастыря Филипп. Бояре расселись по породе, локтями отодвинули от себя низшие чины и сидели настолько свободно, что места хватило бы еще на троих.
Владыка Филипп занял место среди князей, впереди многих старейших бояр, и никто не смел возразить Колычеву, зная, что некогда здесь сиживал его батюшка.
Бояре всегда ревностно относились к местничеству и драли с позором за волосья всякого, кто осмеливался сесть рядышком с именитыми боярскими родами, а тут подошел не спеша Федор Степанович, посмотрел хмуро на всех лучших людей сверху вниз и сказал невесело Басманову:
— Ну-ка, подвинься! Не по чину расселся. Никогда Колычевы ниже Басмановых не сиживали, — и отодвинул зараз всех.
При появлении государя думные чины поднялись и наперегонки стали отбивать поклоны. Челобитие выходило таким шибким, будто лучшие люди задались себе целью переколотить лбы. Один Филипп осмелился поприветствовать Ивана Васильевича легким поклоном, да тут же распрямился верстовым столбом. Владыка стоял среди гнущихся бояр, словно великий дуб среди луговой травы. Если кому и служил игумен Филипп, так это богу, а потому подбородок его торчал строптиво и очень напоминал фигу, выставленную напоказ.
Улыбнулся едва Иван Васильевич, но сердиться по пустяшному делу не стал.
— Что же ты скажешь нам сегодня, Федор Степанович? Надумал московским митрополитом быть… или все-таки решил в паству свою вернуться?
— Не вернусь, государь. Согласен я быть духовником московским, — отвечал Филипп.
— А ты дальше молви, Федор Степанович, у нас с тобой договор не только об этом был.
— Не забыл я, государь… помню! Крест целую, что не буду вступаться в дела опришные.
— Верно молвил, Федор Степанович, что же ты все-таки позабыл?
— Митрополию из-за опришнины не оставлю.
— Ну, вот мы с тобой и поладили, владыка, — поднялся с царского места Иван Васильевич, чтобы обнять несговорчивого игумена.
— Только вот что я хочу добавить, государь…
— Так, говори, что ты там еще надумал, — нахмурился самодержец.
— В дела опришные вступаться не буду, но вот печаловаться за людей православных — это мой долг перед паствой. Не обессудь, государь, для этого я церковью приставлен, чтобы отцом духовным им быть.
Замерли государевы объятия в пяди от владыки. Крякнул с досады Иван Васильевич, но не пожелал более сделать навстречу и шагу.
Глава 4
Государь был порывист во всем, а усердное бдение менялось на желание и страсть так же быстро, как уходящее лето рождает осень.
Скоро царя изрядно утомил строгий монашеский устав, и он все чаще стал приглашать в Александровскую слободу гусельников и прочих затейников, а потом и вовсе повелел выделить им отдельные покои, распорядился выдать рясы и собственноручно положил каждому из них на голову скуфью и принял с честью в опришнину.
Теперь между молитвами можно было услышать слаженное пение музыкантов, которые, как умели, скрашивали невыразительную жизнь чернецов. А когда, по подсказке Вяземского, государь велел привести и девиц, радости монахов-опришников не было предела.
«Чернецы» сами вызвались отобрать для государева ужина девиц. Старшим среди них был поставлен Афанасий Вяземский, который как никто умел ценить девичью красу и ведал, каких баб государь предпочитает. А потому с Александровской слободы были собраны девицы не старше осемнадцати годков: длинноногие и грудастые, у которых седалище напоминало сдобные караваи.
Опришники с пьяным весельем объезжали даже дальние деревеньки и, ссылаясь на государево слово, уводили из-под родительского крова самых красивых девиц; тешили покой родителей нехитрым обманом:
— Ну чего вы ревете, господа?! К государеву двору девку забираем. И нечего вой поднимать, в почете девица жить станет. Сам государь целовать ее будет. Ха-ха-ха! На вот тебе золотой, — совал Афанасий Вяземский в руки хозяина монету, — все-таки не щенка забираю, а дщерь!
И, посадив девку на телегу, чернецы увозили ее в монастырь.
Девицам в божьей обители и впрямь было раздольно. Поначалу-то боязно, слишком много худого слышно об опришниках в округе, а как переступили монашеский двор, как узрели молодца-государя, так и языка лишились. А еще царские детины в монастыре дюже ласковые: доброе словечко на ушко шепнут, ожерелья яхонтовые дарят.
И в первую же ночь половина прибывших девок лишалась невинности. Такой истошный ор стоял в монастыре, что святые, запечатленные на фресках, затыкали уши, а мощи праведников, покоившиеся в крепких домовинах, не знали, куда деваться.
Молитвы опришников теперь зазвучали куда звонче, чем ранее, и братия уже не сомневалась в том, что от такого усердия их слова наверняка достигнут ушей господа. Они научились простаивать по несколько часов кряду в бдении и в страстных молитвах поразбивали головы. Расквашенными лбами опришники хвастались друг перед другом с той охотой, с какой рыцари гордятся ранами, полученными на ристалище. Эти кровавые мозоли на лбу больше походили на знаки отличия, которыми государь частенько награждает особо приближенных. Полученные шишки как бы приобщали их к некому единству, которое называется государевой дружиной.
Опришники старались не отстать от государя всея Руси даже в малом: если они замечали на рясе у Ивана махонькую дырочку, то тут же надрывали одеяние в том же самом месте; если видели, что государь облачался в поношенное исподнее, то старались раздобыть такое же. В неистовстве опришники старались превзойти государя, а когда пели на клиросе, то можно было не сомневаться в том, что господь пожимает плечами, слушая луженые и охрипшие глотки сподвижников Ивана Васильевича. Монастырь стал походить на веселый балаганчик, где место было и задорному веселью, и неистовому греху.
Не чуждался всеобщего веселья и царь-государь. Он вдруг почувствовал, что мужеское желание за усердным челобитием начинает помалу угасать, и, опасаясь, что оно может исчезнуть совсем, самодержец решил воскресить его куда более земными делами, чем обращением к небесному создателю. Иван решился осмотреть всех девок, доставленных в Александровскую слободу.
Царь повелел раздеть девок до исподней рубахи, а потом важно прохаживался вдоль смущенного строя, не стесняясь, стягивал узенькие тесемочки на плечиках и заглядывал под самый низ, с улыбкой удовольствия созерцая крепость девичьего тела. А потом остановился напротив одной из них, которая возвышалась в сравнении с другими вавилонской башней, изрек, поджав губу:
— А ты велика!.. Экая громадина! Не бывало у меня еще таковых. Прыгать нужно, чтобы поцеловать. Видать, молока много пьешь, девица?
— Пью, государь.
— В нашем монастыре никто тебя еще не испортил? — полюбопытствовал царь.
— Не успели покудова, Иван Васильевич.
— Вот и славно.
И пошел дальше.
А ближние люди уже окружили девку заботой. Накинули на плечи парчовое платье, а стольники уже держат обувку с пряжками и шубу нагольную.
Иван Васильевич вполглаза подсматривал за Оттоманской Портой и оттого, по подобию султана, держал подле себя стольников, которые успешно справлялись с ролью евнухов. Им также запрещалось касаться царских избранниц; в чем они не могли себе отказать, так эта в подглядывании через дверные щели за переодеванием царских любав, и редкий муж в эти минуты мог сдержать восторженный вздох.
Потешно жилось Ивану Васильевичу в монастыре, а когда много грешишь, то и каяться надо по-особому: рьяно, с громогласными причитаниями, как будто на замаливание грехов господом богом отводилось всего лишь мгновение. Когда прегрешения были особенно велики, Иван Васильевич носил власяницу и, презирая неудобства, мог спать на твердом ложе.
Мария не интересовала Ивана. Совсем. А когда Малюта в очередной раз заводил разговор о том, что царица опять поменяла полюбовника и появляется со своими обожателями в открытых колымагах и совсем не прячет лица, государь только отмахивался от надоедливого и твердил:
— Пускай делает все, что пожелает, а нам в монастыре живется без нее не худо.
Иван Васильевич вправду тужить не любил. Он повелевал облачаться опришникам в золотую парчу, и слуги с радостью исполняли распоряжение государя и представали перед девицами во всем великолепии воскресных нарядов.
Иван Васильевич усаживал девок на колени и приговаривал ласково:
— Девоньки вы мои! Сокровища мои. Как же я без вас? Ежели расстанусь с вами, то белый свет мне не мил станет!
Девки весело хихикали и поглядывали на государя плутоватыми глазами: одно дело — на гулянье иной раз парень приобнимет, и совсем другое, когда у государя на коленях сиживать. Жеманницы уже слыхали про то, что три девки от Ивана Васильевича понесли. Царь не отправил их восвояси к родителям, не спровадил с позором в женский монастырь, а ткнул перстом на трех отроков, проходивших мимо, и объявил:
— Эй, плуты, подите сюда… Невест я вам сосватал. Вы не смотрите, что они брюхатые, девки эти очень добрые. Сам проверял. Ха-ха-ха! А чтобы вам очень обидно не было, землицы от казны получите.
Не обижал Иван Васильевич девиц и, попользовавшись, пристраивал как мог. А потому царские приживалки служили всюду — в Кормовом и Большом дворцах, на Скотном дворе и даже служили в мастерицах, а одна из них и вовсе была белошвеей.
Иван Васильевич повелел выстроить для былых зазноб целую деревню, и уже очень скоро бегали по лугам государевы отпрыски.
Теперь царь надолго оставлял свое игуменство, и его можно было встретить в лесу или в поле в окружении красных девок, которые вертелись вокруг него, словно щенки подле доброго хозяина. Государь не гнушался девичьими играми, позволял бесстыдницам одевать себе вместо царственного венца венки из ромашек, прыгал с ними через костры, но особенно полюбились ему «жмурки». Царь ловил девок с завязанными глазами и попавшуюся в его объятия целовал в горящие уста.
Государеву радость омрачил Малюта Скуратов, который появился однажды в Александровской слободе темной ночью, дьяволом проскакал до монастыря и что есть силы заколотил в ворота стальным кольцом.
— Вратник, где ты там?! Язви тебя, нелегкая! Где ты там носишься? А может быть, уснул?! — прикрикнул он на перепуганного детину. — Вот узнает про твое лихоимство государь, достанется тогда тебе!
— Не губи, брат, не говори государю! — взмолился перепуганный вратник-монах. — Не простит меня государь. И так уже однажды я за шалость поплатился.
Григорий Лукьянович признал в монахе наказанного отрока: однажды тот осмелился уснуть во время проповеди, за что неделю отсидел в подвале, питаясь одним намоченным хлебом. Второго проступка Иван Васильевич обычно не спускал и гнал нерадивца из опришнины, а эта немилость настолько тяжела, что даже поцелуй плетей может показаться лаской.
— Ладно, смотри у меня, — погрозил Григорий Лукьянович кнутом. — Если что не так, государь про все твои провинности узнает. — Малюта прошел на монастырский двор, сознавая, что приобрел еще одного раба навечно.
Малюта прибыл в тот редкий день, когда братия проспала не только утреню, но и обедню. Григорию Лукьяновичу сообщили о том, что трое суток «чернецы» бражничали и повыпили все запасы вина, какие хранились в монастыре еще со времени княжения Ивана Калиты. Однако в келье игумена Ивана брезжил свет. Подумав, Малюта решил навестить самодержавного владыку.
Иван Васильевич склонился над книгой. Казалось, что он даже не хотел замечать присутствия Малюты, а Григорий не смел отрывать государя от чтения даже нечаянным шорохом одежд.
Наконец царь обратил внимание на холопа.
— Я вот сейчас житие святых читаю, Григорий Лукьянович. Лучшего места, чем монастырские стены, для чтения и не сыскать, Гришенька. Сколько же среди них грешников было, прежде чем каждый из них сумел прозреть и взор свой к богу обратить. А ведомо ли тебе, Григорий, почему?
— Почему же, государь?
— Потому что окунулись мужи в святом духе, как в купели.
— Вот оно как.
— Да, Гришенька. Я ведь тоже большой грешник, может, и на меня сияние божие снизойдет? — И, помолчав немного, спросил: — С чем пришел, Малюта?
— Дурные вести я принес, государь.
— Вот как? Этим ты меня не удивишь, Григорий. Что ни день, так новая беда на дворе. Запужал ты меня совсем. Верить более никому не могу. Что же на этот раз приключилось? — хмурился государь.
— Новое лихо от Челяднина-Федорова идет. Совокупился конюший с иными боярами и на царство князя Владимира, братца твоего двоюродного, вместо тебя ставить хотят. Отписали князю Старицкому список бояр и воевод, на кого он может опереться во время мятежа. Что делать прикажешь, царь?
— И сколько же таких нехристей набралось, что против государевой воли надумали подняться?
— Триста душ наберется! Только мне думается, государь, не желает конюший видеть князя Владимира Старицкого на престоле. Мой слухач разговор Челяднина с царицей услышал, так она ему сразу сказала, чтобы он на себя царственный венец примерил.
— От Марии лихо идет, от благоверной моей. Смерти она мне желает и своего полюбовника на троне московских царей увидеть хочет. Только не бывать тому! Что у тебя есть еще, Григорий Лукьянович?
Григорий медлил, он как будто бы раздумывал: «А стоит ли государя огорчать всей правдой?» А потом отважился:
— Некоторые опришники клятву посмели нарушить, а ведь крест целовали, что не будут вступаться в земщину. Слюбились с боярами так крепко, что их теперь и клещами друг от дружки не отодрать.
— Говори дальше, Гришенька, — ласково требовал Иван Васильевич, — кто же из опришников своему государю изменить посмел?
— Перво-наперво это Колычевы… за ними идут князья Ухтомские, Салтыковы и Плещеевы зло затаили. Да разве всех сразу назовешь!
Прикрыл игумен Иван полезную книгу, перекрестился на крест у изголовья, что занял едва ли не всю стену, и спросил:
— Что же ты мне посоветуешь делать, Гришенька, ежели ворог в мой дом сумел проникнуть? Я ли их не любил? Может, заботился о них мало? Разве я не для того опришнину создавал, чтоб оберегали вы своего государя от лихоимства и коварства многого? Кому я сейчас верить должен, если предадут меня самые ближние?.. Один я, Гришенька, остался, во всем белом свете один. Все меня бросили! Каждый мне зла хочет, только и ждут, когда я на вечный покой отправлюсь, чтобы царствие предков моих боголюбивых дотла разорить, — жалился государь. И Малюта мог поклясться, что глубокая темная тень прятала государевы слезы. — Только не бывать этому! — вскричал вдруг государь. — Если уходить стану, то заберу с собой всю мятежную челядь!
— Ты только скажи, государь, так я их всех в единую ночь повяжу да по темницам и ямам растолкаю, — решился Григорий Лукьянович.
Вздохнул государь тяжко.
— Не могу я сделать этого без благословения владыки. Пастырь он мой духовный, вот завтра в Москву поеду.
* * *
Иван Васильевич Александровскую слободу покидал нечасто. Если выезжал в Москву, то с пышным сопровождением. Несколько сотен молодцов в четыре ряда ехали верхом впереди государевой кареты, столько же позади.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
— Чего же вы все-таки дальше думаете делать?
— Дальше? — помедлил малость Иван Челяднин, словно призадумался. — Не буду от тебя скрывать, брат, много мы думаем об этом. Ночи порой не сплю! Думается нам, что вместо Ивана брата его двоюродного на престол надобно ставить, князя Старицкого. Он-то уж старины не порушит. Мы тут вестового к нему посылали, так князь Владимир обещал править так, как при прадедах наших бывало.
— Что же ты такое говоришь, Ванюша! Окстись! Мятеж это, супротив государя идти.
— Не отступлюсь, Федор. Только иноземный ворог мог сказать, что повыдергает с корнем все старейшие боярские роды. Воюет с нами царь Иван, как с нечестивым племенем. Пахарем хочет государь пройтись по боярскому полю, и что не по его — с борозды прочь!.. И в сторону. Не боишься, что когда-нибудь на краю поля и твоя голова оказаться может? Ты хоть человек духовный, но все-таки тоже старого боярского рода. Если бы пять лет назад худое кто о царе молвил, так я бы его самолично придушил, а сейчас, прости меня, смерти государю желаю… Ладно, пойду я, брат, засиделся у тебя, а на дворе ночь уже давно. Подле моего дома государь надсмотрщиков тайных поставил, каждый мой шаг ему сообщают. Как бы не догадались о нашем сговоре, тогда и тебя опала не минует.
Приобняв на прощание брата, Иван ушел.
Владыка мучился в бессоннице до самых петухов, а когда прокричал последний и самый истошный, он крепко уснул, приняв окончательное решение.
Была пятница — день докладов государю, первым обещался говорить владыка Соловецкого монастыря Филипп. Бояре расселись по породе, локтями отодвинули от себя низшие чины и сидели настолько свободно, что места хватило бы еще на троих.
Владыка Филипп занял место среди князей, впереди многих старейших бояр, и никто не смел возразить Колычеву, зная, что некогда здесь сиживал его батюшка.
Бояре всегда ревностно относились к местничеству и драли с позором за волосья всякого, кто осмеливался сесть рядышком с именитыми боярскими родами, а тут подошел не спеша Федор Степанович, посмотрел хмуро на всех лучших людей сверху вниз и сказал невесело Басманову:
— Ну-ка, подвинься! Не по чину расселся. Никогда Колычевы ниже Басмановых не сиживали, — и отодвинул зараз всех.
При появлении государя думные чины поднялись и наперегонки стали отбивать поклоны. Челобитие выходило таким шибким, будто лучшие люди задались себе целью переколотить лбы. Один Филипп осмелился поприветствовать Ивана Васильевича легким поклоном, да тут же распрямился верстовым столбом. Владыка стоял среди гнущихся бояр, словно великий дуб среди луговой травы. Если кому и служил игумен Филипп, так это богу, а потому подбородок его торчал строптиво и очень напоминал фигу, выставленную напоказ.
Улыбнулся едва Иван Васильевич, но сердиться по пустяшному делу не стал.
— Что же ты скажешь нам сегодня, Федор Степанович? Надумал московским митрополитом быть… или все-таки решил в паству свою вернуться?
— Не вернусь, государь. Согласен я быть духовником московским, — отвечал Филипп.
— А ты дальше молви, Федор Степанович, у нас с тобой договор не только об этом был.
— Не забыл я, государь… помню! Крест целую, что не буду вступаться в дела опришные.
— Верно молвил, Федор Степанович, что же ты все-таки позабыл?
— Митрополию из-за опришнины не оставлю.
— Ну, вот мы с тобой и поладили, владыка, — поднялся с царского места Иван Васильевич, чтобы обнять несговорчивого игумена.
— Только вот что я хочу добавить, государь…
— Так, говори, что ты там еще надумал, — нахмурился самодержец.
— В дела опришные вступаться не буду, но вот печаловаться за людей православных — это мой долг перед паствой. Не обессудь, государь, для этого я церковью приставлен, чтобы отцом духовным им быть.
Замерли государевы объятия в пяди от владыки. Крякнул с досады Иван Васильевич, но не пожелал более сделать навстречу и шагу.
Глава 4
Государь был порывист во всем, а усердное бдение менялось на желание и страсть так же быстро, как уходящее лето рождает осень.
Скоро царя изрядно утомил строгий монашеский устав, и он все чаще стал приглашать в Александровскую слободу гусельников и прочих затейников, а потом и вовсе повелел выделить им отдельные покои, распорядился выдать рясы и собственноручно положил каждому из них на голову скуфью и принял с честью в опришнину.
Теперь между молитвами можно было услышать слаженное пение музыкантов, которые, как умели, скрашивали невыразительную жизнь чернецов. А когда, по подсказке Вяземского, государь велел привести и девиц, радости монахов-опришников не было предела.
«Чернецы» сами вызвались отобрать для государева ужина девиц. Старшим среди них был поставлен Афанасий Вяземский, который как никто умел ценить девичью красу и ведал, каких баб государь предпочитает. А потому с Александровской слободы были собраны девицы не старше осемнадцати годков: длинноногие и грудастые, у которых седалище напоминало сдобные караваи.
Опришники с пьяным весельем объезжали даже дальние деревеньки и, ссылаясь на государево слово, уводили из-под родительского крова самых красивых девиц; тешили покой родителей нехитрым обманом:
— Ну чего вы ревете, господа?! К государеву двору девку забираем. И нечего вой поднимать, в почете девица жить станет. Сам государь целовать ее будет. Ха-ха-ха! На вот тебе золотой, — совал Афанасий Вяземский в руки хозяина монету, — все-таки не щенка забираю, а дщерь!
И, посадив девку на телегу, чернецы увозили ее в монастырь.
Девицам в божьей обители и впрямь было раздольно. Поначалу-то боязно, слишком много худого слышно об опришниках в округе, а как переступили монашеский двор, как узрели молодца-государя, так и языка лишились. А еще царские детины в монастыре дюже ласковые: доброе словечко на ушко шепнут, ожерелья яхонтовые дарят.
И в первую же ночь половина прибывших девок лишалась невинности. Такой истошный ор стоял в монастыре, что святые, запечатленные на фресках, затыкали уши, а мощи праведников, покоившиеся в крепких домовинах, не знали, куда деваться.
Молитвы опришников теперь зазвучали куда звонче, чем ранее, и братия уже не сомневалась в том, что от такого усердия их слова наверняка достигнут ушей господа. Они научились простаивать по несколько часов кряду в бдении и в страстных молитвах поразбивали головы. Расквашенными лбами опришники хвастались друг перед другом с той охотой, с какой рыцари гордятся ранами, полученными на ристалище. Эти кровавые мозоли на лбу больше походили на знаки отличия, которыми государь частенько награждает особо приближенных. Полученные шишки как бы приобщали их к некому единству, которое называется государевой дружиной.
Опришники старались не отстать от государя всея Руси даже в малом: если они замечали на рясе у Ивана махонькую дырочку, то тут же надрывали одеяние в том же самом месте; если видели, что государь облачался в поношенное исподнее, то старались раздобыть такое же. В неистовстве опришники старались превзойти государя, а когда пели на клиросе, то можно было не сомневаться в том, что господь пожимает плечами, слушая луженые и охрипшие глотки сподвижников Ивана Васильевича. Монастырь стал походить на веселый балаганчик, где место было и задорному веселью, и неистовому греху.
Не чуждался всеобщего веселья и царь-государь. Он вдруг почувствовал, что мужеское желание за усердным челобитием начинает помалу угасать, и, опасаясь, что оно может исчезнуть совсем, самодержец решил воскресить его куда более земными делами, чем обращением к небесному создателю. Иван решился осмотреть всех девок, доставленных в Александровскую слободу.
Царь повелел раздеть девок до исподней рубахи, а потом важно прохаживался вдоль смущенного строя, не стесняясь, стягивал узенькие тесемочки на плечиках и заглядывал под самый низ, с улыбкой удовольствия созерцая крепость девичьего тела. А потом остановился напротив одной из них, которая возвышалась в сравнении с другими вавилонской башней, изрек, поджав губу:
— А ты велика!.. Экая громадина! Не бывало у меня еще таковых. Прыгать нужно, чтобы поцеловать. Видать, молока много пьешь, девица?
— Пью, государь.
— В нашем монастыре никто тебя еще не испортил? — полюбопытствовал царь.
— Не успели покудова, Иван Васильевич.
— Вот и славно.
И пошел дальше.
А ближние люди уже окружили девку заботой. Накинули на плечи парчовое платье, а стольники уже держат обувку с пряжками и шубу нагольную.
Иван Васильевич вполглаза подсматривал за Оттоманской Портой и оттого, по подобию султана, держал подле себя стольников, которые успешно справлялись с ролью евнухов. Им также запрещалось касаться царских избранниц; в чем они не могли себе отказать, так эта в подглядывании через дверные щели за переодеванием царских любав, и редкий муж в эти минуты мог сдержать восторженный вздох.
Потешно жилось Ивану Васильевичу в монастыре, а когда много грешишь, то и каяться надо по-особому: рьяно, с громогласными причитаниями, как будто на замаливание грехов господом богом отводилось всего лишь мгновение. Когда прегрешения были особенно велики, Иван Васильевич носил власяницу и, презирая неудобства, мог спать на твердом ложе.
Мария не интересовала Ивана. Совсем. А когда Малюта в очередной раз заводил разговор о том, что царица опять поменяла полюбовника и появляется со своими обожателями в открытых колымагах и совсем не прячет лица, государь только отмахивался от надоедливого и твердил:
— Пускай делает все, что пожелает, а нам в монастыре живется без нее не худо.
Иван Васильевич вправду тужить не любил. Он повелевал облачаться опришникам в золотую парчу, и слуги с радостью исполняли распоряжение государя и представали перед девицами во всем великолепии воскресных нарядов.
Иван Васильевич усаживал девок на колени и приговаривал ласково:
— Девоньки вы мои! Сокровища мои. Как же я без вас? Ежели расстанусь с вами, то белый свет мне не мил станет!
Девки весело хихикали и поглядывали на государя плутоватыми глазами: одно дело — на гулянье иной раз парень приобнимет, и совсем другое, когда у государя на коленях сиживать. Жеманницы уже слыхали про то, что три девки от Ивана Васильевича понесли. Царь не отправил их восвояси к родителям, не спровадил с позором в женский монастырь, а ткнул перстом на трех отроков, проходивших мимо, и объявил:
— Эй, плуты, подите сюда… Невест я вам сосватал. Вы не смотрите, что они брюхатые, девки эти очень добрые. Сам проверял. Ха-ха-ха! А чтобы вам очень обидно не было, землицы от казны получите.
Не обижал Иван Васильевич девиц и, попользовавшись, пристраивал как мог. А потому царские приживалки служили всюду — в Кормовом и Большом дворцах, на Скотном дворе и даже служили в мастерицах, а одна из них и вовсе была белошвеей.
Иван Васильевич повелел выстроить для былых зазноб целую деревню, и уже очень скоро бегали по лугам государевы отпрыски.
Теперь царь надолго оставлял свое игуменство, и его можно было встретить в лесу или в поле в окружении красных девок, которые вертелись вокруг него, словно щенки подле доброго хозяина. Государь не гнушался девичьими играми, позволял бесстыдницам одевать себе вместо царственного венца венки из ромашек, прыгал с ними через костры, но особенно полюбились ему «жмурки». Царь ловил девок с завязанными глазами и попавшуюся в его объятия целовал в горящие уста.
Государеву радость омрачил Малюта Скуратов, который появился однажды в Александровской слободе темной ночью, дьяволом проскакал до монастыря и что есть силы заколотил в ворота стальным кольцом.
— Вратник, где ты там?! Язви тебя, нелегкая! Где ты там носишься? А может быть, уснул?! — прикрикнул он на перепуганного детину. — Вот узнает про твое лихоимство государь, достанется тогда тебе!
— Не губи, брат, не говори государю! — взмолился перепуганный вратник-монах. — Не простит меня государь. И так уже однажды я за шалость поплатился.
Григорий Лукьянович признал в монахе наказанного отрока: однажды тот осмелился уснуть во время проповеди, за что неделю отсидел в подвале, питаясь одним намоченным хлебом. Второго проступка Иван Васильевич обычно не спускал и гнал нерадивца из опришнины, а эта немилость настолько тяжела, что даже поцелуй плетей может показаться лаской.
— Ладно, смотри у меня, — погрозил Григорий Лукьянович кнутом. — Если что не так, государь про все твои провинности узнает. — Малюта прошел на монастырский двор, сознавая, что приобрел еще одного раба навечно.
Малюта прибыл в тот редкий день, когда братия проспала не только утреню, но и обедню. Григорию Лукьяновичу сообщили о том, что трое суток «чернецы» бражничали и повыпили все запасы вина, какие хранились в монастыре еще со времени княжения Ивана Калиты. Однако в келье игумена Ивана брезжил свет. Подумав, Малюта решил навестить самодержавного владыку.
Иван Васильевич склонился над книгой. Казалось, что он даже не хотел замечать присутствия Малюты, а Григорий не смел отрывать государя от чтения даже нечаянным шорохом одежд.
Наконец царь обратил внимание на холопа.
— Я вот сейчас житие святых читаю, Григорий Лукьянович. Лучшего места, чем монастырские стены, для чтения и не сыскать, Гришенька. Сколько же среди них грешников было, прежде чем каждый из них сумел прозреть и взор свой к богу обратить. А ведомо ли тебе, Григорий, почему?
— Почему же, государь?
— Потому что окунулись мужи в святом духе, как в купели.
— Вот оно как.
— Да, Гришенька. Я ведь тоже большой грешник, может, и на меня сияние божие снизойдет? — И, помолчав немного, спросил: — С чем пришел, Малюта?
— Дурные вести я принес, государь.
— Вот как? Этим ты меня не удивишь, Григорий. Что ни день, так новая беда на дворе. Запужал ты меня совсем. Верить более никому не могу. Что же на этот раз приключилось? — хмурился государь.
— Новое лихо от Челяднина-Федорова идет. Совокупился конюший с иными боярами и на царство князя Владимира, братца твоего двоюродного, вместо тебя ставить хотят. Отписали князю Старицкому список бояр и воевод, на кого он может опереться во время мятежа. Что делать прикажешь, царь?
— И сколько же таких нехристей набралось, что против государевой воли надумали подняться?
— Триста душ наберется! Только мне думается, государь, не желает конюший видеть князя Владимира Старицкого на престоле. Мой слухач разговор Челяднина с царицей услышал, так она ему сразу сказала, чтобы он на себя царственный венец примерил.
— От Марии лихо идет, от благоверной моей. Смерти она мне желает и своего полюбовника на троне московских царей увидеть хочет. Только не бывать тому! Что у тебя есть еще, Григорий Лукьянович?
Григорий медлил, он как будто бы раздумывал: «А стоит ли государя огорчать всей правдой?» А потом отважился:
— Некоторые опришники клятву посмели нарушить, а ведь крест целовали, что не будут вступаться в земщину. Слюбились с боярами так крепко, что их теперь и клещами друг от дружки не отодрать.
— Говори дальше, Гришенька, — ласково требовал Иван Васильевич, — кто же из опришников своему государю изменить посмел?
— Перво-наперво это Колычевы… за ними идут князья Ухтомские, Салтыковы и Плещеевы зло затаили. Да разве всех сразу назовешь!
Прикрыл игумен Иван полезную книгу, перекрестился на крест у изголовья, что занял едва ли не всю стену, и спросил:
— Что же ты мне посоветуешь делать, Гришенька, ежели ворог в мой дом сумел проникнуть? Я ли их не любил? Может, заботился о них мало? Разве я не для того опришнину создавал, чтоб оберегали вы своего государя от лихоимства и коварства многого? Кому я сейчас верить должен, если предадут меня самые ближние?.. Один я, Гришенька, остался, во всем белом свете один. Все меня бросили! Каждый мне зла хочет, только и ждут, когда я на вечный покой отправлюсь, чтобы царствие предков моих боголюбивых дотла разорить, — жалился государь. И Малюта мог поклясться, что глубокая темная тень прятала государевы слезы. — Только не бывать этому! — вскричал вдруг государь. — Если уходить стану, то заберу с собой всю мятежную челядь!
— Ты только скажи, государь, так я их всех в единую ночь повяжу да по темницам и ямам растолкаю, — решился Григорий Лукьянович.
Вздохнул государь тяжко.
— Не могу я сделать этого без благословения владыки. Пастырь он мой духовный, вот завтра в Москву поеду.
* * *
Иван Васильевич Александровскую слободу покидал нечасто. Если выезжал в Москву, то с пышным сопровождением. Несколько сотен молодцов в четыре ряда ехали верхом впереди государевой кареты, столько же позади.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11