Целились в кого-то, а попали в тебя. Попали, даже не удостоив тебя вниманием.
Сколько людей пострадало оттого, что в них попадали, промахнувшись в других. А может, и не было этих других, может, это сказано для смягчения удара. Промахи считаются извинительными. Может, и эту бомбу, которая меня уничтожит, тоже когда-нибудь извинят.
Кресты бомбардировщиков проходят над вами, равнодушно сбрасывая свой груз. Кресты истребителей пикируют, расстреливая нас из пулеметов.
Как будто с нами играют в крестики-нолики: они в небе крестики, а мы нолики на земле.
Всякий раз, когда меня заставляют почувствовать себя ноликом на земле, я вспоминаю небо над Снигиревкой.
ПОЕЗД
Была у меня в детстве мечта - побывать на станции Миллерово. Каждое лето я садился в поезд Одесса - Миллерово, ее ехал только до станции Первомайск. Потому что в Первомайске у меня жила бабушка, а в Миллерове у меня никто не жил. Но если садишься в поезд Одесса - Миллерово, хочется доехать до самого конца, а не сходить в начале пути в городе Первомайске.
Что-то подобное я испытал, когда, уже взрослым человеком, летал из Одессы в Киев на самолете Одесса - Владивосток. Даже как-то неловко было выходить в Киеве. Сосед мой летел во Владивосток, мы только начали разговор, рассчитанный до самого Владивостока, - и вдруг - извините, - я выхожу в Киеве.
Но однажды чуть не осуществилась моя мечта и я чуть не доехал до станции Миллерово. Тогда все люди поехали не туда, где у них кто-то был, я туда, где у них никого не было. Все поехали, сами не зная куда.
Поезд Одесса - Миллерово уже не ходил, мы поехали на машине, потом на телеге и только с телеги пересели в поезд, который тоже не шел до станции Миллерово. Мы доехали сначала до Запорожья, потом поехали на Ростов, а от станции Аксай было уже совсем близко до станции Миллерово.
Ехали мы в вагоне, в котором раньше возили лошадей. А назывался вагон телятником. Места вое лежачие, на полу, не лежать нельзя: слишком много народу.
Туалета, конечно, для лошадей не построили, а для людей туалеты - прямо среди степи. Остановится поезд, народ высыпет в эту голую степь, где даже негде спрятаться но нужде человеку. Отбегут подальше - но так, чтоб обратно успеть добежать, - женщины присядут, будто копают картошку, мужчины маячат во весь рост спиной к поезду, будто их выслали в дозор. Поезд с места двигался медленно, чтоб все успели вскочить. Кто успел успел, кто не успел - так посреди степи и остался.
Надо было еще свой вагон найти. Вагоны-то все одинаковые, так что надо соседей в лицо знать. Сейчас годами в одном доме живешь и не знаешь, с кем живешь, а тогда так было нельзя: отстанешь от поезда.
Ехали все до конца, чтоб подальше уехать. Куда - у пассажиров не спрашивают, поезд сам знает, куда ему ехать положено. А пассажиру одна забота: в поезде сиди, в степи присаживайся, а ложись только во время бомбежки. Отбежал от поезда, полежал, но и здесь не зевай, чтоб не отстать от поезда.
Люди быстро сближались в этих вагонах для лошадей. Прямо как одна семья. Да что семья! В семье пока сблизятся, десять раз разойдутся. А тут расходиться некуда. От вагона своего не уйдешь.
Что еще сближало людей, так это то, что у них не было отдельных разговоров. Двое говорят, остальные слушают. А то и сами вступают в разговор. А если в этот не интересно, вступай в другой разговор. Или послушай, что говорят другие.
Удобный был поезд. И для лошадей, и для людей. Едешь в нем, и всю дорогу тебе что-то рассказывают. Ну, не тебе, понятно, но все равно что тебе.
А поезд - тук-тук-тук! тук-тук-тук! - будто стучится из войны в мирное время. Дескать, вспомните, люди, как вы тогда ехали в вагонах для лошадей. Как вы тогда жались друг к Другу. Что ж вы теперь от людей отворачиваетесь, что же их лиц, таких близких, не замечаете? Ой, глядите, отстанете от поезда - трудно будет догонять!
СТАДИОН
Мы жили на стадионе в десятом ряду, места были хорошие, хотя и не такие удобные, как в отдельной квартире. Стадион был перенаселен, о чем он мог лишь мечтать в свое футбольное время, но сейчас время было не футбольное, а военное. Уже три месяца шла война.
Нас поселили на стадионе, потому что другого места для нас не нашлось. Нас было намного больше, чем в мирное время болельщиков. Мы не были болельщиками. Мы просто жили на стадионе.
Нас было море. Огромное море людей, разноцветное поле, на котором особенно ярко цвели белые тюльпаны: это матери кормили своих детей.
Когда стены не разделяют соседей, жизнь их оказывается простой и непринужденной, и ей нисколько не мешает присутствие окружающих. Здесь были все свои и даже, как близкие родственники, назывались все одинаково: эвакуированные.
Отсюда, со стадиона, нам предстоял один путь - на санобработку, а после санобработки путей становилось великое множество: каждый мог ехать куда угодно. Куда был транспорт, а в транспорте было место, или места не было, но можно было ехать без места. Если, конечно, прошел санобработку. Санобработка, теперь уже забытый процесс, был одним из главных в жизни эвакуированного.
(Через много лет, уже совсем в другом времени, восьмилетний мальчик будет рассказывать, что в школе проверяли, нет ли у них в голове мух. Нет, блох, - поправится он, услышав смех взрослых - тех, которые там, на стадионе, были детьми и знали, что такое санобработка).
По соседству с нами толстая старуха вязала что-то очень большое, начатое, как видно, еще до войны, а может быть, и до революции. Вязание успокаивает, и его тогда требовалось очень много. Такие были времена.
Над нами, в одиннадцатом ряду, жил глухой старик со своей внучкой, взрослой девочкой, может быть, из девятого класса. Девочка все время пыталась что-то сказать старику, но он слышал только младенца из пятого ряда. Этот младенец категорически игнорировал адресованную ему грудь и получал удовольствие лишь от собственного истеричного крика.
Видя, что старик все равно не слышит девочку, с ней заговорил мальчик из двенадцатого ряда. Он был тоже взрослый, может быть, из девятого класса, и ему, конечно, хотелось поговорить с такой же, как и он, взрослой девочкой.
Мы продолжали свою мирную жизнь в мирном городе Сталинграде. Сталинград еще не знал, что ему предстоит в недалеком будущем, он был как необстрелянный солдат, хотя было у него боевое прошлое. Но что было это его прошлое по сравнению с тем, что ему предстояло!
БЕССАРАБСКАЯ СТЕПЬ
Я уезжал из Аккермана чаще, чем приезжал в Аккерман, хотя, казалось бы, нельзя уехать, не приехав. Но приезжал я раз десять, а уезжал, может, раз сто.
Начал я уезжать из Аккермана в станице Аксайской Ростовской области, поздним летом, в первый год войны. Я взял в школьной библиотеке книжку "Белеет парус одинокий". Там, если помните, Петя Бачей уезжает именно из Аккермана.
Вот с ним я и поехал.
Немцы наступали, приближаясь к станице Аксай.
Выехали мы из Аккермана в дорожной карете и долго тряслись по знойной бессарабской степи. Неожиданно в карету вскочил неизвестный матрос, как мы позднее узнали, с "Потемкина". Родион Жуков. Ему удалось скрыться от жандармов, но немцы приближались к станице Аксай, и нам пришлось ехать дальше. Уже не в карете, а в поезде.
На станции Калач нас бомбили. Немецкие самолеты пикировали прямо на нас. Родион Жуков вылез из-под скамейки и скрылся, подмигнув мне на прощание: оказалось, что я увез библиотечную книгу.
Старенький колесный пароходик "Тургенев" отчалил от пристани и двинулся вверх по Волге. Был он похож на обыкновенную баржу, до отказа забитую беженцами. Беженцы заполнили трюм и палубу, шагу негде было ступить. Через всю баржу тянулась в камбуз очередь: занимали ее с утра, а пекли лепешки только вечером. Если, конечно, была мука.
Девочка на пароходе "Тургенев" нудно канючила: "Папа, мне хочется пить! Папа, мне хочется пить!" Всем хотелось пить. Всем хотелось есть. И отец девочки всем отвечал: "Хочется, перехочется, перетерпится".
Пока мы плыли по Волге, я успел несколько раз выехать из Аккермана: я дочитывал книгу и снова ее начинал. У меня не было другой книги. И мне хотелось пожить в другом времени. Я садился в карету и не спеша выезжал из Аккермана в широкую бессарабскую степь.
- А вы почему не стоите в очереди? - спросила у нас соседка по барже.
Она дала нам целую миску муки, и мы тоже стали в очередь.
Очередь была длинная, на весь день. Поэтому я пересел с баржи на пароход "Тургенев", где все еще звучала утешительная фраза девочкиного отца: "Хочется, перехочется, перетерпится".
Когда неизвестный матрос в очередной раз вскакивал в нашу карету, я уже знал, что это матрос с "Потемкина", что нам с ним предстоят большие дела. Я знал все, что случится в книге, и от этого становилось спокойнее. В той жестокой, пугающей неизвестности так нужна была книга с известным концом...
АВГУСТ
Два воспоминания остались у меня от этого приволжского города: крысы во дворе и белые плечи нашей хозяйки.
И те и другие появлялись, не стесняясь моим присутствием. Крысы ходили по двору, как жильцы в праздничные дни, когда можно не спешить на работу. Они смотрели на меня круглыми от удивления глазами, словно спрашивая: "А этот откуда взялся?"
Мы приплыли сюда по Волге из города Сталинграда. На барже нас было много, и плыли мы много дней. В Сталинграде мы жили на стадионе - это было единственное место, способное вместить такое количество людей.
Мы были беженцы и все время бежали. От Одессы до Николаева, от Николаева до Ростова, от Ростова до Сталинграда, и вот - прибежали сюда.
Здесь мы остановились перевести дух и поселились у нашей хозяйки в подвальном помещении. Она была не настоящей хозяйкой, а тоже беженкой, но успела прибежать раньше и снять это подвальное помещение.
Был август, похожий на сентябрь, или сентябрь, похожий на август. Не спадала жара, но уже пахло осенью. Или осенью пахло просто от сырости в нашем дворе.
У нашей хозяйки были невероятно белые плечи, хотя была она преклонного возраста: ей уже стукнуло тридцать шесть.
Мы жили в общей комнате, и хозяйка меня не стеснялась. Наверно, она думала, что мне нет еще тринадцати лет. На самом деле мне уже исполнилось тринадцать лет, хотя давали мне не больше одиннадцати.
Сначала я деликатно выходил во двор, но там крысы таращили на меня глаза, словно возмущаясь: "Эвакуированный? Этого нам еще не хватало эвакуированных!" Они были во дворе у себя, а я был не у себя, поэтому я возвращался в комнату, где переодевалась наша хозяйка. Муж у нее был на фронте, и ей не при ком было переодеваться. Пусть уж при мне переодевается.
Был август, похожий на сентябрь: не знаешь - то ли тепло, то ли холодно. Хозяйка снимала платье и надевала халат. Потом снимала халат и надевала платье. У нее ничего больше не было, и она меняла платье и халат, как меняет наряды английская королева.
Я смотрел на ее плечи, такие белые для ее преклонного возраста, и вспоминал английскую королеву, которую, честно признаться, никогда не видал.
И крысы, которые совсем обнаглели у себя во дворе, заглядывали в окна нашего подвального помещения, и глаза их Становились еще более круглыми, когда они смотрели на эти белые плечи.
Слишком много глаз - это тоже плохо для переодевания одной женщины. Я подходил к окну и задергивал занавеску.
ПОД ТЕЛЕГОЙ
Я лежал под телегой. Мне очень хотелось спать. Мне хотелось спать еще там, наверху, потому я, наверно, и свалился с телеги.
Колесо въехало на меня и остановилось в раздумье: что бы там, под ним, могло быть? И лошадь остановилась, тоже задумавшись.
Народу на телеге было порядочно. Наша семья да еще одна семья, тоже эвакуированная, да еще возчик, - всего шесть человек, не считая меня, теперь уже не считая меня, потому что я лежал под телегой.
Там, наверху, все дремали. Первым проснулся возчик и обнаружил, что мы стоим. Лошадь не хотела идти, - вероятно, еще никогда ее телега не находилась в таком удобном положении.
- Почему стоим? - спросила бабушка из попутной семьи, выглядывая из телеги, как из окна поезда.
Возчик, наконец, сообразил, что мы на что-то наехали. Верней, они на что-то наехали, потому что меня уже не было с ними.
Возчик заглянул под телегу и увидел меня. Я улыбнулся ему, давая понять, что я не чужой, что я тоже с его телеги.
Возчик потрогал меня кнутовищем. Я лежал под передним колесом. Сам не знаю, как я ухитрился попасть под переднее колесо. Видно, такова уж судьба: одних она укладывает под задние, а других под передние колеса.
Возчик стеганул лошадь, она съехала с меня передним колесом и въехала задним. Два колеса судьбы - это много для одного мальчика.
Тут уже на телеге все пришли в движение: стали меня искать и находить под телегой. И при этом хватали за руки возчика, который пытался погонять лошадь:
- Остановитесь! Вы же его переедете!
Пока телега стояла на мне, можно было считать, что она меня еще не переехала. Но возчик считал иначе.
Он стеганул свою лошадь - и сразу мне стало легко-легко, так легко, как никогда впоследствии не было.
Все-таки замечательно устроена наша жизнь. Бывает в ней трудно, бывает на тебя такое навалится...
Но зато какое испытываешь облегчение, когда с тебя съезжает телега!
ЛЮБИТЕ ЛИ ВЫ ЦВЕТЫ?
Митька был конюхом при исполкомовских лошадях, Фроська при исполкоме уборщицей, а я еще никем не был. Просто жил во дворе.
Вообще-то Фроська была нам не компания, ей было лет тридцать - вдвое больше, чем каждому из нас, - и была она семейная женщина, с ребенком. Но она была единственной женщиной на нашем горизонте, поэтому Митька предложил идти к ней.
Митька был очень грязный человек. В жизни я не видел такого грязного человека. Он ограничивался тем, что мыл своих лошадей.
Когда Митька разваливался на сене, вызывая недобрые взгляды лошадей, и начинал говорить о женщинах, он напоминал писателя Мопассана, только язык у него отличался от мопассановского.
Фроська относилась к нам снисходительно. У нее тоже не было никого, кроме нас, на горизонте, что объяснялось Фроськиной внешностью. Было у Фроськи плоское лицо, к которому были пришиты три пуговки: две пуговки глаз и одна пуговка носа. А петелька рта была слишком широка, поэтому лицо Фроськи выглядело каким-то незастегнутым.
Фроська встретила нас радушно, но на всякий случай переложила ребенка на кровать, чтобы в корне пресечь недобрые намерения. Увидев, что освободилась люлька, Митька, как был, в своем затрапезном виде завалился в нее и захрапел, словно не спал несколько суток. Потом он мне объяснил, что уснул из тактических соображений, потому что спящего человека не выгонишь.
Я остался с Фроськой наедине. Было страшно, но вид храпящего в люльке Митьки смешил и тем успокаивал.
Фроська тоже волновалась, хоть ей и было уже тридцать лет. Говорить было не о чем. Мы ведь встретились не в первый раз, так что успели наговориться.
Фроська оторвала от газеты клочок и написала мне записку: "Вы любите цветы?"
Почему-то она обратилась ко мне на вы. Может, чтоб я казался взрослее.
Я ответил: "Люблю". Это слово произвело на нее впечатление, и она написала; "Я тоже люблю". Я немедленно ответил: "Я тоже".
Тема цветов была исчерпана, и переписка на какое-то время оборвалась. Ребенок Фроськи спал, развалясь поперек двуспальной кровати, а Митька, сложившись вдвое, втиснул себя в колыбель, и это наглядно подтверждало тот факт, что удобства в этом мире распределены несправедливо.
"О чем вы мечтаете?" - написала Фроська. Я ответил: "О вас".
Это была неправда, но где-то я читал, что когда разговариваешь с женщиной, нельзя мечтать о чем-то постороннем.
Фроська еще больше расстегнула свое лицо, и оно разъехалось в благодарной улыбке.
"Какой вы хороший", - написала она.
Это уже было слишком. Похвала была, в сущности, не мне, а моему вранью. Я еще не знал, что вранье чаще удостаивается похвалы, чем правда, и мне стало совестно.
- Ну, ладно, - сказал я, вставая. - Я, наверно, пойду.
- А как же он? Так и будет здесь спать? - спрашивала Фроська. Устная ее речь была грубее, чем письменная.
Стали мы будить Митьку, но он только мычал во сне. Иногда в его мычанье проступало что-то членораздельное по моему адресу.
- Пусть он поспит, Фроська, - попросил я. - Он уже почти выспался, ему немножко осталось.
Я ушел, оставив в люльке храпящего и мычащего Митьку.
А наутро он преподнес мне мопассановский рассказ, - правда, в своих, Митькиных выражениях.
- Ты врешь, Митька!
- Откуда ты знаешь? Ты же ушел. А я не ушел. Поэтому я знаю, а ты не знаешь.
Все равно я ему не поверил. Я пошел к Фроське и прямо спросил:
- Фроська, это правда, что Митька рассказывает?
- Дурак ты с твоим Митькой, - сказала Фроська, даже не поинтересовавшись, что именно он рассказывает. То ли она знала, что он рассказывает, то ли, наоборот, не хотела знать.
Мне было обидно, что она опять называет меня на ты. Будто я уже повзрослел, а меня опять выгнали в детство.
1 2 3 4 5 6
Сколько людей пострадало оттого, что в них попадали, промахнувшись в других. А может, и не было этих других, может, это сказано для смягчения удара. Промахи считаются извинительными. Может, и эту бомбу, которая меня уничтожит, тоже когда-нибудь извинят.
Кресты бомбардировщиков проходят над вами, равнодушно сбрасывая свой груз. Кресты истребителей пикируют, расстреливая нас из пулеметов.
Как будто с нами играют в крестики-нолики: они в небе крестики, а мы нолики на земле.
Всякий раз, когда меня заставляют почувствовать себя ноликом на земле, я вспоминаю небо над Снигиревкой.
ПОЕЗД
Была у меня в детстве мечта - побывать на станции Миллерово. Каждое лето я садился в поезд Одесса - Миллерово, ее ехал только до станции Первомайск. Потому что в Первомайске у меня жила бабушка, а в Миллерове у меня никто не жил. Но если садишься в поезд Одесса - Миллерово, хочется доехать до самого конца, а не сходить в начале пути в городе Первомайске.
Что-то подобное я испытал, когда, уже взрослым человеком, летал из Одессы в Киев на самолете Одесса - Владивосток. Даже как-то неловко было выходить в Киеве. Сосед мой летел во Владивосток, мы только начали разговор, рассчитанный до самого Владивостока, - и вдруг - извините, - я выхожу в Киеве.
Но однажды чуть не осуществилась моя мечта и я чуть не доехал до станции Миллерово. Тогда все люди поехали не туда, где у них кто-то был, я туда, где у них никого не было. Все поехали, сами не зная куда.
Поезд Одесса - Миллерово уже не ходил, мы поехали на машине, потом на телеге и только с телеги пересели в поезд, который тоже не шел до станции Миллерово. Мы доехали сначала до Запорожья, потом поехали на Ростов, а от станции Аксай было уже совсем близко до станции Миллерово.
Ехали мы в вагоне, в котором раньше возили лошадей. А назывался вагон телятником. Места вое лежачие, на полу, не лежать нельзя: слишком много народу.
Туалета, конечно, для лошадей не построили, а для людей туалеты - прямо среди степи. Остановится поезд, народ высыпет в эту голую степь, где даже негде спрятаться но нужде человеку. Отбегут подальше - но так, чтоб обратно успеть добежать, - женщины присядут, будто копают картошку, мужчины маячат во весь рост спиной к поезду, будто их выслали в дозор. Поезд с места двигался медленно, чтоб все успели вскочить. Кто успел успел, кто не успел - так посреди степи и остался.
Надо было еще свой вагон найти. Вагоны-то все одинаковые, так что надо соседей в лицо знать. Сейчас годами в одном доме живешь и не знаешь, с кем живешь, а тогда так было нельзя: отстанешь от поезда.
Ехали все до конца, чтоб подальше уехать. Куда - у пассажиров не спрашивают, поезд сам знает, куда ему ехать положено. А пассажиру одна забота: в поезде сиди, в степи присаживайся, а ложись только во время бомбежки. Отбежал от поезда, полежал, но и здесь не зевай, чтоб не отстать от поезда.
Люди быстро сближались в этих вагонах для лошадей. Прямо как одна семья. Да что семья! В семье пока сблизятся, десять раз разойдутся. А тут расходиться некуда. От вагона своего не уйдешь.
Что еще сближало людей, так это то, что у них не было отдельных разговоров. Двое говорят, остальные слушают. А то и сами вступают в разговор. А если в этот не интересно, вступай в другой разговор. Или послушай, что говорят другие.
Удобный был поезд. И для лошадей, и для людей. Едешь в нем, и всю дорогу тебе что-то рассказывают. Ну, не тебе, понятно, но все равно что тебе.
А поезд - тук-тук-тук! тук-тук-тук! - будто стучится из войны в мирное время. Дескать, вспомните, люди, как вы тогда ехали в вагонах для лошадей. Как вы тогда жались друг к Другу. Что ж вы теперь от людей отворачиваетесь, что же их лиц, таких близких, не замечаете? Ой, глядите, отстанете от поезда - трудно будет догонять!
СТАДИОН
Мы жили на стадионе в десятом ряду, места были хорошие, хотя и не такие удобные, как в отдельной квартире. Стадион был перенаселен, о чем он мог лишь мечтать в свое футбольное время, но сейчас время было не футбольное, а военное. Уже три месяца шла война.
Нас поселили на стадионе, потому что другого места для нас не нашлось. Нас было намного больше, чем в мирное время болельщиков. Мы не были болельщиками. Мы просто жили на стадионе.
Нас было море. Огромное море людей, разноцветное поле, на котором особенно ярко цвели белые тюльпаны: это матери кормили своих детей.
Когда стены не разделяют соседей, жизнь их оказывается простой и непринужденной, и ей нисколько не мешает присутствие окружающих. Здесь были все свои и даже, как близкие родственники, назывались все одинаково: эвакуированные.
Отсюда, со стадиона, нам предстоял один путь - на санобработку, а после санобработки путей становилось великое множество: каждый мог ехать куда угодно. Куда был транспорт, а в транспорте было место, или места не было, но можно было ехать без места. Если, конечно, прошел санобработку. Санобработка, теперь уже забытый процесс, был одним из главных в жизни эвакуированного.
(Через много лет, уже совсем в другом времени, восьмилетний мальчик будет рассказывать, что в школе проверяли, нет ли у них в голове мух. Нет, блох, - поправится он, услышав смех взрослых - тех, которые там, на стадионе, были детьми и знали, что такое санобработка).
По соседству с нами толстая старуха вязала что-то очень большое, начатое, как видно, еще до войны, а может быть, и до революции. Вязание успокаивает, и его тогда требовалось очень много. Такие были времена.
Над нами, в одиннадцатом ряду, жил глухой старик со своей внучкой, взрослой девочкой, может быть, из девятого класса. Девочка все время пыталась что-то сказать старику, но он слышал только младенца из пятого ряда. Этот младенец категорически игнорировал адресованную ему грудь и получал удовольствие лишь от собственного истеричного крика.
Видя, что старик все равно не слышит девочку, с ней заговорил мальчик из двенадцатого ряда. Он был тоже взрослый, может быть, из девятого класса, и ему, конечно, хотелось поговорить с такой же, как и он, взрослой девочкой.
Мы продолжали свою мирную жизнь в мирном городе Сталинграде. Сталинград еще не знал, что ему предстоит в недалеком будущем, он был как необстрелянный солдат, хотя было у него боевое прошлое. Но что было это его прошлое по сравнению с тем, что ему предстояло!
БЕССАРАБСКАЯ СТЕПЬ
Я уезжал из Аккермана чаще, чем приезжал в Аккерман, хотя, казалось бы, нельзя уехать, не приехав. Но приезжал я раз десять, а уезжал, может, раз сто.
Начал я уезжать из Аккермана в станице Аксайской Ростовской области, поздним летом, в первый год войны. Я взял в школьной библиотеке книжку "Белеет парус одинокий". Там, если помните, Петя Бачей уезжает именно из Аккермана.
Вот с ним я и поехал.
Немцы наступали, приближаясь к станице Аксай.
Выехали мы из Аккермана в дорожной карете и долго тряслись по знойной бессарабской степи. Неожиданно в карету вскочил неизвестный матрос, как мы позднее узнали, с "Потемкина". Родион Жуков. Ему удалось скрыться от жандармов, но немцы приближались к станице Аксай, и нам пришлось ехать дальше. Уже не в карете, а в поезде.
На станции Калач нас бомбили. Немецкие самолеты пикировали прямо на нас. Родион Жуков вылез из-под скамейки и скрылся, подмигнув мне на прощание: оказалось, что я увез библиотечную книгу.
Старенький колесный пароходик "Тургенев" отчалил от пристани и двинулся вверх по Волге. Был он похож на обыкновенную баржу, до отказа забитую беженцами. Беженцы заполнили трюм и палубу, шагу негде было ступить. Через всю баржу тянулась в камбуз очередь: занимали ее с утра, а пекли лепешки только вечером. Если, конечно, была мука.
Девочка на пароходе "Тургенев" нудно канючила: "Папа, мне хочется пить! Папа, мне хочется пить!" Всем хотелось пить. Всем хотелось есть. И отец девочки всем отвечал: "Хочется, перехочется, перетерпится".
Пока мы плыли по Волге, я успел несколько раз выехать из Аккермана: я дочитывал книгу и снова ее начинал. У меня не было другой книги. И мне хотелось пожить в другом времени. Я садился в карету и не спеша выезжал из Аккермана в широкую бессарабскую степь.
- А вы почему не стоите в очереди? - спросила у нас соседка по барже.
Она дала нам целую миску муки, и мы тоже стали в очередь.
Очередь была длинная, на весь день. Поэтому я пересел с баржи на пароход "Тургенев", где все еще звучала утешительная фраза девочкиного отца: "Хочется, перехочется, перетерпится".
Когда неизвестный матрос в очередной раз вскакивал в нашу карету, я уже знал, что это матрос с "Потемкина", что нам с ним предстоят большие дела. Я знал все, что случится в книге, и от этого становилось спокойнее. В той жестокой, пугающей неизвестности так нужна была книга с известным концом...
АВГУСТ
Два воспоминания остались у меня от этого приволжского города: крысы во дворе и белые плечи нашей хозяйки.
И те и другие появлялись, не стесняясь моим присутствием. Крысы ходили по двору, как жильцы в праздничные дни, когда можно не спешить на работу. Они смотрели на меня круглыми от удивления глазами, словно спрашивая: "А этот откуда взялся?"
Мы приплыли сюда по Волге из города Сталинграда. На барже нас было много, и плыли мы много дней. В Сталинграде мы жили на стадионе - это было единственное место, способное вместить такое количество людей.
Мы были беженцы и все время бежали. От Одессы до Николаева, от Николаева до Ростова, от Ростова до Сталинграда, и вот - прибежали сюда.
Здесь мы остановились перевести дух и поселились у нашей хозяйки в подвальном помещении. Она была не настоящей хозяйкой, а тоже беженкой, но успела прибежать раньше и снять это подвальное помещение.
Был август, похожий на сентябрь, или сентябрь, похожий на август. Не спадала жара, но уже пахло осенью. Или осенью пахло просто от сырости в нашем дворе.
У нашей хозяйки были невероятно белые плечи, хотя была она преклонного возраста: ей уже стукнуло тридцать шесть.
Мы жили в общей комнате, и хозяйка меня не стеснялась. Наверно, она думала, что мне нет еще тринадцати лет. На самом деле мне уже исполнилось тринадцать лет, хотя давали мне не больше одиннадцати.
Сначала я деликатно выходил во двор, но там крысы таращили на меня глаза, словно возмущаясь: "Эвакуированный? Этого нам еще не хватало эвакуированных!" Они были во дворе у себя, а я был не у себя, поэтому я возвращался в комнату, где переодевалась наша хозяйка. Муж у нее был на фронте, и ей не при ком было переодеваться. Пусть уж при мне переодевается.
Был август, похожий на сентябрь: не знаешь - то ли тепло, то ли холодно. Хозяйка снимала платье и надевала халат. Потом снимала халат и надевала платье. У нее ничего больше не было, и она меняла платье и халат, как меняет наряды английская королева.
Я смотрел на ее плечи, такие белые для ее преклонного возраста, и вспоминал английскую королеву, которую, честно признаться, никогда не видал.
И крысы, которые совсем обнаглели у себя во дворе, заглядывали в окна нашего подвального помещения, и глаза их Становились еще более круглыми, когда они смотрели на эти белые плечи.
Слишком много глаз - это тоже плохо для переодевания одной женщины. Я подходил к окну и задергивал занавеску.
ПОД ТЕЛЕГОЙ
Я лежал под телегой. Мне очень хотелось спать. Мне хотелось спать еще там, наверху, потому я, наверно, и свалился с телеги.
Колесо въехало на меня и остановилось в раздумье: что бы там, под ним, могло быть? И лошадь остановилась, тоже задумавшись.
Народу на телеге было порядочно. Наша семья да еще одна семья, тоже эвакуированная, да еще возчик, - всего шесть человек, не считая меня, теперь уже не считая меня, потому что я лежал под телегой.
Там, наверху, все дремали. Первым проснулся возчик и обнаружил, что мы стоим. Лошадь не хотела идти, - вероятно, еще никогда ее телега не находилась в таком удобном положении.
- Почему стоим? - спросила бабушка из попутной семьи, выглядывая из телеги, как из окна поезда.
Возчик, наконец, сообразил, что мы на что-то наехали. Верней, они на что-то наехали, потому что меня уже не было с ними.
Возчик заглянул под телегу и увидел меня. Я улыбнулся ему, давая понять, что я не чужой, что я тоже с его телеги.
Возчик потрогал меня кнутовищем. Я лежал под передним колесом. Сам не знаю, как я ухитрился попасть под переднее колесо. Видно, такова уж судьба: одних она укладывает под задние, а других под передние колеса.
Возчик стеганул лошадь, она съехала с меня передним колесом и въехала задним. Два колеса судьбы - это много для одного мальчика.
Тут уже на телеге все пришли в движение: стали меня искать и находить под телегой. И при этом хватали за руки возчика, который пытался погонять лошадь:
- Остановитесь! Вы же его переедете!
Пока телега стояла на мне, можно было считать, что она меня еще не переехала. Но возчик считал иначе.
Он стеганул свою лошадь - и сразу мне стало легко-легко, так легко, как никогда впоследствии не было.
Все-таки замечательно устроена наша жизнь. Бывает в ней трудно, бывает на тебя такое навалится...
Но зато какое испытываешь облегчение, когда с тебя съезжает телега!
ЛЮБИТЕ ЛИ ВЫ ЦВЕТЫ?
Митька был конюхом при исполкомовских лошадях, Фроська при исполкоме уборщицей, а я еще никем не был. Просто жил во дворе.
Вообще-то Фроська была нам не компания, ей было лет тридцать - вдвое больше, чем каждому из нас, - и была она семейная женщина, с ребенком. Но она была единственной женщиной на нашем горизонте, поэтому Митька предложил идти к ней.
Митька был очень грязный человек. В жизни я не видел такого грязного человека. Он ограничивался тем, что мыл своих лошадей.
Когда Митька разваливался на сене, вызывая недобрые взгляды лошадей, и начинал говорить о женщинах, он напоминал писателя Мопассана, только язык у него отличался от мопассановского.
Фроська относилась к нам снисходительно. У нее тоже не было никого, кроме нас, на горизонте, что объяснялось Фроськиной внешностью. Было у Фроськи плоское лицо, к которому были пришиты три пуговки: две пуговки глаз и одна пуговка носа. А петелька рта была слишком широка, поэтому лицо Фроськи выглядело каким-то незастегнутым.
Фроська встретила нас радушно, но на всякий случай переложила ребенка на кровать, чтобы в корне пресечь недобрые намерения. Увидев, что освободилась люлька, Митька, как был, в своем затрапезном виде завалился в нее и захрапел, словно не спал несколько суток. Потом он мне объяснил, что уснул из тактических соображений, потому что спящего человека не выгонишь.
Я остался с Фроськой наедине. Было страшно, но вид храпящего в люльке Митьки смешил и тем успокаивал.
Фроська тоже волновалась, хоть ей и было уже тридцать лет. Говорить было не о чем. Мы ведь встретились не в первый раз, так что успели наговориться.
Фроська оторвала от газеты клочок и написала мне записку: "Вы любите цветы?"
Почему-то она обратилась ко мне на вы. Может, чтоб я казался взрослее.
Я ответил: "Люблю". Это слово произвело на нее впечатление, и она написала; "Я тоже люблю". Я немедленно ответил: "Я тоже".
Тема цветов была исчерпана, и переписка на какое-то время оборвалась. Ребенок Фроськи спал, развалясь поперек двуспальной кровати, а Митька, сложившись вдвое, втиснул себя в колыбель, и это наглядно подтверждало тот факт, что удобства в этом мире распределены несправедливо.
"О чем вы мечтаете?" - написала Фроська. Я ответил: "О вас".
Это была неправда, но где-то я читал, что когда разговариваешь с женщиной, нельзя мечтать о чем-то постороннем.
Фроська еще больше расстегнула свое лицо, и оно разъехалось в благодарной улыбке.
"Какой вы хороший", - написала она.
Это уже было слишком. Похвала была, в сущности, не мне, а моему вранью. Я еще не знал, что вранье чаще удостаивается похвалы, чем правда, и мне стало совестно.
- Ну, ладно, - сказал я, вставая. - Я, наверно, пойду.
- А как же он? Так и будет здесь спать? - спрашивала Фроська. Устная ее речь была грубее, чем письменная.
Стали мы будить Митьку, но он только мычал во сне. Иногда в его мычанье проступало что-то членораздельное по моему адресу.
- Пусть он поспит, Фроська, - попросил я. - Он уже почти выспался, ему немножко осталось.
Я ушел, оставив в люльке храпящего и мычащего Митьку.
А наутро он преподнес мне мопассановский рассказ, - правда, в своих, Митькиных выражениях.
- Ты врешь, Митька!
- Откуда ты знаешь? Ты же ушел. А я не ушел. Поэтому я знаю, а ты не знаешь.
Все равно я ему не поверил. Я пошел к Фроське и прямо спросил:
- Фроська, это правда, что Митька рассказывает?
- Дурак ты с твоим Митькой, - сказала Фроська, даже не поинтересовавшись, что именно он рассказывает. То ли она знала, что он рассказывает, то ли, наоборот, не хотела знать.
Мне было обидно, что она опять называет меня на ты. Будто я уже повзрослел, а меня опять выгнали в детство.
1 2 3 4 5 6