А Профессор сидел над своей монографией, и на обдумывание каждой фразы у него уходило два, а то и три месяца. Ничего удивительного, это был серьезный научный труд, на который не жаль потратить и целую жизнь, – «Жизнь бабочек в условиях закрытых помещений».
Жил-был Психиатр. Он лечил людей от ложных представлений (если исходить из того, что истина известна нормальному человечеству), в том числе и от мании величия, то есть чрезмерного преувеличения собственных достоинств. Допустим, зяблик возомнил бы себя орлом – это мания величия в ее классической форме. А вот если бы орел возомнил себя зябликом – это уже не мания величия, а скорее комплекс неполноценности у орла. А если зяблик возомнит себя воробьем или орел возомнит себя соколом – это уже не мания и не комплекс, а вообще неизвестно что. То есть оно неизвестно нам, а Психиатру оно было известно.Однажды, подводя итог своей многолетней деятельности, Психиатр обратил внимание на любопытный факт.' за последние десять лет никто из его больных не возомнил себя Наполеоном. Наполеон – стандартная форма величия, а поскольку для неполноценных умов понятнее и доступнее форма, то первое, что приходит в голову такому уму, – это возомнить себя Наполеоном. Не встречалось за последние десять лет Жанны д'Арк и Джордано Бруно, Ньютона и Шекспира. Максимальными вершинами, до которых поднималось маниакальное воображение душевнобольных, были их ближайшие начальники: директора, заведующие, управляющие делами. У лейтенанта была мания, что он капитан, у капитана – что он майор, у майора – что он подполковник. Такое снижение маниакального потолка было тоже своего рода патологией, снижением потенциальных возможностей личности в результате утраты веры в себя. Это губительно не только для самой личности, но и для общества в целом, поскольку любое общество состоит из отдельных личностей. И Психиатр решил поднять этот потолок, привить своим больным манию истинного величия.Он рассказывал им о подвигах, совершенных до них на земле, о путях, приводивших людей к величию. Он говорил о неисчерпаемых возможностях человека, о том, что разница между большими, средними и маленькими людьми – лишь в различной степени использования этих возможностей. Маленькая крестьянская девушка спасла огромную страну, совершила подвиг, незабываемый для истории. Каждая девушка имеет такую возможность.– Что касается бабочек, то они, конечно, лишены этих возможностей, – закончил Профессор свой рассказ, которым иллюстрировал лекцию, прочитанную Студентке. – Потому что жизнь бабочки ограничена физиологией, бабочка не может выйти за пределы физиологии, а человек – может. Разорвать этот ограниченный круг, выйти за пределы физиологии – это, в сущности, и означает стать человеком. Человек становится тем выше, чем выше поднимается он над физиологией. Над бабочкиной физиологией о Над звериной физиологией. Над человеческой физиологией. Над физиологией всех, кто жил до него на земле.
Почта была доставлена с опозданием на целый год: Почтальон слушал лекцию Профессора. Прежде он не слушал его лекций: все они были о насекомых, то есть, в сущности, о мелочах, – но теперь, когда Профессор заговорил о людях, причем о выдающихся людях, Почтальон не смог пройти мимо и прослушал лекцию до конца.Чем отличается человеческая жизнь от бабочкиной? Не только тем, что бабочкина короче. У человека есть возможности, которых у бабочки нет. Бабочка могла бы облететь вокруг земли, если б у нее была такая возможность. Но у нее нет такой возможности. А у человека есть.Взять, к примеру, братьев Монгольфье, которые первыми поднялись на воздушном шаре. До них люди не умели летать. У них была возможность летать, но они не умели летать, потому что не использовали эту возможность. А братья Монгольфье использовали – и полетели. Они вышли за пределы своей физиологии – и полетели. И теперь никто не скажет, что люди не умеют летать…Почтальон с детства мечтал стать летчиком, и, если бы не война, он бы непременно стал летчиком, потому что у него была такая возможность. Война временно лишила его этой возможности, но когда война кончится…Хорошо мечтать о будущем, когда впереди почти четыреста лет. О том, как станешь летчиком, окончишь университет, научишься стричь бороды так, как их стригут в мужском зале… Или о том, как посвятишь все четыреста лет личной жизни, как завершишь работу над монографией и будешь нянчить младенцев… Боже, какие головокружительные открываются перед каждым из нас перспективы! Если б мир, который нас окружает, был построен заново и при этом строился из одних перспектив, он был бы удивительным миром. Только бы перспективы не сталкивались, не перечеркивали друг друга, как перечеркивает, например, перспектива нянчить младенца перспективу завершения монографии.Мир тесен, и любая перспектива, продолженная до бесконечности, непременно пересечет бесконечное число перспектив и, в свою очередь, будет пересечена ими. И это не просто закон геометрии, который можно затвердить со школьной скамьи, – это закон жизни, который нельзя заучить, потому что он всякий раз создается заново.Мы живем на пересечении перспектив, и мир, в котором они пересекаются, – тесен. Да, мир тесен, особенно если его заключить в четыре стены… Но разве стены – преграда для перспектив? Окружите нас десятками стен, упрячьте в каменные мешки, – и оттуда, в бесконечность, к далеким звездным мирам помчатся наши освобожденные, раскрепощенные перспективы…
И прошло еще двести лет, и Старуха опять почувствовала, что стареет. В ней уже не было той легкости, какая была двести лет назад, и она годами не вставала с постели. Жизнь уходила из нее, как уходит публика из демонстрационного зала, когда все моды исчерпаны, все модели показаны и пора закрываться… Пройдет немного времени – и пора закрываться. Осталось каких-нибудь полторы сотни лет…И тогда Почтальон принес ей письмо:
В соответствии с новой реформой времени считать отныне годом не час, а минуту. Впереди у нас 9600 лет.
Почти десять тысяч лет… Практически это означает вечность. Никому из земных жителей не удавалось прожить столько лет. Библейский Мафусаил прожил 969 лет – смешно сказать, меньше тысячи! Да, Мафусаил был не жилец…До сих пор Старуха прожила по разным летосчислениям около трехсот лет, а впереди у нее – почти десять тысяч… Старуха соскочила с постели и заняла очередь за Бакалейщицей, которой Парикмахерша делала укладку. Парикмахерша работала быстро, и не прошло и сорока лет, как она, покончив с Бакалейщицей, принялась за Старуху. Хотя – почему за Старуху? Разве можно назвать старухой женщину, которая прожила каких-нибудь триста лет? Крокодил живет триста лет, но умирает он стариком. А для нас в триста лет жизнь только начинается.
Часы тикали, отмеряя не часы и минуты, а годы и века. Полный круг часовой стрелки – почти тысяча лет. Еще круг – еще тысяча… И в одно прекрасное тысячелетие Почтальон обнаружил, что на него начинает давить потолок.Дело было не в росте. Ростом Почтальон был ниже всех остальных, но на длинного Коммерсанта потолок не давил, а давил на малорослого Почтальона. Не потому ли, что он с детства мечтал стать летчиком? Или под влиянием лекции Профессора о потенциальных возможностях человека? Да, все дело было в потенциальных возможностях. Почтальону казалось, что потолок давит именно на эту его потенциальную часть и мешает ей воплотиться в действительность.Почтальон спросил Профессора о Психиатре – удалось ли ему привить своим больным манию истинного величия и стали ли они нормальными великими людьми? Профессор ответил, что, к сожалению, пока еще величие не является нормой. Больше того: приобщаясь к величию, человек зачастую нарушает нормы – социальные, научные, эстетические или просто психические, если речь идет о чистой психиатрии. И наоборот: становясь абсолютно нормальным, человек зачастую утрачивает свое величие – не только патологическое, но даже истинное, которое должно бы являться нормой. История помнит юношу, который встречал на берегу корабли, радуясь их благополучному возвращению и глубоко страдая, когда с ними случалась беда. Это были не его корабли, и везли они чужие грузы, и никому не были нужны ни радости его, ни страдания, но он не уходил с берега, продолжая встречать корабли. Потом его вылечили, и он стал нормальным человеком. Его перестали волновать чужие беды и радости, он четко отличал свои беды и радости от чужих… От чего его излечили? От патологического или от истинного величия? Это случилось в древности, когда медицина еще не была настолько сильна, чтобы поставить правильный диагноз.
Вечность пролетала быстро: не успели оглянуться – и нет семи тысяч лет. И осталось всего три тысячи лет, пятьдесят лет по прежнему летосчислению. А по первоначальному – пятьдесят часов.Время вокруг сжималось, смыкалось тесней и тесней, и нельзя было распрямиться и шагу ступить в этом времени. Обычно его не видишь, не знаешь, сколько его впереди, и от этого легче дышится. А когда оно все на виду, и все меньше его и меньше, и уже так тесно, что только сидеть на корточках да ничком лежать на полу, тогда хочется и самому сжаться, стать бабочкой, чтоб еще хоть немного полетать, попорхать.Но человек не может быть бабочкой, ему нужен настоящий простор, необозримый простор во времени и пространстве. И он умирает, когда у него не остается времени жить. Когда больше нет времени, чтобы жить, человек умирает.Студентка перестала вести конспект: она больше не поспевала за Профессором. А Профессор спешил дочитать курс до конца: приближался экзамен.– На каждого человека Земли приходится до тридцати миллионов насекомых, а по весу насекомые чуть ли не в десять раз превосходят все человечество. Человечество в подавляющем меньшинстве, поэтому так почетно принадлежать к человечеству…Тикают часы, отмеряя минуты, дни и века. Минутная стрелка скачет не по минутам, а по годам, и весь ее путь – сплошной новогодний праздник. От нового года – к новому году, и нет никаких старых лет, все годы молоденькие, не старше минуты. Поэтому им так весело, они, как дошкольники, стали в круг, и по кругу этому скачет минутная стрелка. С Новым годом! С Новым годом! Только и успевай поздравлять, потому что больше ничего сказать не успеешь.Тикают часы… Тикают часы… Почему они тикают так громко?Оглушительные удары, от которых сотрясается дом. Как будто остатки времени колотятся в дверь, требуют, чтоб их выпустили отсюда… Время чувствует, что здесь, в этом доме, ему скоро придет конец, и оно рвется прочь, чтобы слиться со своей вечностью… Но ведь вечность здесь, она изобретена здесь. Десять тысяч лет, если считать годом минуту. Шестьсот тысяч лет, если считать годом секунду. Шестьдесят миллионов лет, если считать секунду столетием. И так далее, без конца. Именно – без конца, ведь без конца – это и есть вечность…Почему же вечность боится, что ей наступит конец? Почему она колотится в дверь, требуя, чтоб ее выпустили из дома? Вечность, куда же ты? Дверь заперта, и за дверью стоит часовой. Он стоит на часах, на страже запертой вечности.Тикают минуты, стучат часы, гремят столетия, и грохочет вечность.И вдруг грохот смолкает. Внизу скрипнула дверь. И в наступившей тишине – тот же голос, который говорил: «Вам письмо. Вам газета», – теперь говорит:– Это я прикончил вашего офицера. Удаляющиеся шаги. И опять тишина. Присмиревшие часы тикают еле слышно.
Это были не его корабли, зачем же ему было ради них жертвовать жизнью? Лететь, как бабочка, на огонь, не дождавшись дня… Разве не разумней дождаться дня, а не лететь на огонь среди ночи?– Бедный мальчик, – сказала Бакалейщица, – не понимаю, как ему удалось утопить взрослого офицера.– В таком возрасте все ищут подвигов, – спокойно объяснил Коммерсант.Эти мужчины совсем как дети, подумала Парикмахерша. Утопить человека у них называется подвигом.– Возраст такой, – сказал Коммерсант. К ним опять возвращалось забытое понятие возраста, воздвигая между ними возрастные барьеры…– А ведь молчал, – затрясла головой Старуха, – Обо всем рассказывал, а об этом молчал…– У меня такие дети, – сказала Бакалейщица. – Что-нибудь сделают – и молчат. Хоть ты дух из них вон – не скажут ни слова.– Мог бы признаться раньше, – сказала Парикмахерша.– Это не так просто, – возразила Студентка. – Нужно собраться с духом, ведь идешь на верную смерть. Он мог бы и вовсе не признаваться, его бы не заподозрили, но он поступил как мужественный человек. Он дважды поступил как мужественный человек: и когда признался, и когда утопил этого офицера.– Ну, знаете, если это называется мужеством… – Парикмахерша не кончила фразы, заметив, как дрогнула профессорская борода.– Утопил офицера! – воскликнул Профессор. – Кто вам сказал, что он утопил офицера?Коммерсант отвернулся к окну:– По-моему, он сам в этом признался.– Он солгал. Я был все время возле него, он барахтался у самого берега, учился плавать.– Он не умел плавать? – удивилась Парикмахерша. – Как же он мог кого-то утопить, если он сам не умел плавать?– Теперь его убьют, – сказала Старуха. И заплакала.– Его бы все равно убили, – резонно заметил Коммерсант. – Что же лучше: чтоб убили одного или семерых? Простая арифметика.– Не такая простая, если приходится умирать самому, – сказал Профессор.– Это субъективный взгляд, – сказал Коммерсант. – А в данном случае нужно рассуждать объективно.Старуха спросила, почему же он, Коммерсант, в интересах объективности не взял вину на себя? Ведь и тогда была бы та же арифметика: один вместо семерых.Коммерсант ответил с ледяным спокойствием:– Почему именно я должен был рассуждать объективно? Здесь есть люди постарше… – при этом он посмотрел на Старуху, затем на Профессора и наконец остановил взгляд на Бакалейщице. Он и прежде любил остановить на ней взгляд, но теперь в этом было что-то новое и обидное.Старуха вышла на лестницу, словно для того чтобы посмотреть вслед Почтальону, как не раз смотрела вслед уходившим от нее сыновьям.– Дверь открыта, – сказала она, возвращаясь.– Они сняли охрану, – сказал Профессор, выглянув в окно.– Значит, мы свободны? – уточнила Парикмахерша.Все были свободны, но все оставались на местах. Корабли благополучно причалили к берегу, но никто не спешил сойти на берег.
– Зачем он взял вину на себя? – недоумевала Парикмахерша. – Чтобы спасти нас? Но ведь мы были так мало знакомы…– Это вы не были с ним знакомы, а я любила его, как сына. Как внука. Всякий раз, когда мне было плохо, он приносил мне письмо. – Старуха беспомощно огляделась по сторонам, ища письмо, потому что сейчас ей было особенно плохо.– Мы тоже были ему не чужие, – сказала Бакалейщица. – Я относилась к нему с большой симпатией.Студентка усмехнулась:– И этого достаточно, чтобы отдать за вас жизнь?– Почему за меня? Скорее за вас, вы ближе ему по возрасту.Парикмахерше Почтальон тоже нравился, хотя, к сожалению, они были мало знакомы. Газет она не читала, а писем ей никто не писал. И она никогда не могла подумать, что он, для кого она не была даже адресатом…– Почты сегодня не будет, – сказал Коммерсант. И увидел в руках у Старухи письмо.Все-таки она получила письмо. С опозданием, но получила. Как она была благодарна этому мальчику, что в такую минуту он не оставил ее без письма! Она подошла к серванту, чтобы поправить салфетку, и под салфеткой обнаружила письмо. И это было – как возвращенная молодость.– Что же нам пишут? – осведомился Коммерсант. – На конверте нет адреса, это значит, что письмо адресовано всем. Дайте-ка я прочитаю.– Нет, – сказала Старуха, – только не вы.Она читала медленно, как читала когда-то в начальной школе, потому что что-то вдруг случилось у нее со зрением и с голосом тоже:
Живите долго. Когда почувствуете, что осталось впереди мало лет, считайте годом день или час, и опять впереди у вас будет вечность. Так, вероятно, поступают бабочки, которые живут один день. Каждый, кто живет, проживает вечность, только измеряется она по-разному. Моя вечность подходит к концу, а ваша пусть подольше не кончается. Извините, что не смог доставить вам это письмо, как положено почтальону.
– Тот же почерк, – сказала Старуха-манекенщица. – Значит, это он писал письма, которые продлевали мне жизнь.– Продлевали нам жизнь, – сказала Студентка.– И теперь он снова продлил нам жизнь, – сказала Бакалейщица.Коммерсант посмотрел на часы, которые опять показывали часы, а не годы и столетия.– Изобретатель вечности, – сказал Коммерсант.Теперь стало ясно всем, что это он, Почтальон, изобрел для них вечность. Профессор считал это поистине великим изобретением. В ответ на замечание Коммерсанта, что вечность существует объективно и независимо от нас, Профессор возразил, что Иногда ее стоит заново изобрести, чтобы сделать доступной человеку.
1 2 3
Жил-был Психиатр. Он лечил людей от ложных представлений (если исходить из того, что истина известна нормальному человечеству), в том числе и от мании величия, то есть чрезмерного преувеличения собственных достоинств. Допустим, зяблик возомнил бы себя орлом – это мания величия в ее классической форме. А вот если бы орел возомнил себя зябликом – это уже не мания величия, а скорее комплекс неполноценности у орла. А если зяблик возомнит себя воробьем или орел возомнит себя соколом – это уже не мания и не комплекс, а вообще неизвестно что. То есть оно неизвестно нам, а Психиатру оно было известно.Однажды, подводя итог своей многолетней деятельности, Психиатр обратил внимание на любопытный факт.' за последние десять лет никто из его больных не возомнил себя Наполеоном. Наполеон – стандартная форма величия, а поскольку для неполноценных умов понятнее и доступнее форма, то первое, что приходит в голову такому уму, – это возомнить себя Наполеоном. Не встречалось за последние десять лет Жанны д'Арк и Джордано Бруно, Ньютона и Шекспира. Максимальными вершинами, до которых поднималось маниакальное воображение душевнобольных, были их ближайшие начальники: директора, заведующие, управляющие делами. У лейтенанта была мания, что он капитан, у капитана – что он майор, у майора – что он подполковник. Такое снижение маниакального потолка было тоже своего рода патологией, снижением потенциальных возможностей личности в результате утраты веры в себя. Это губительно не только для самой личности, но и для общества в целом, поскольку любое общество состоит из отдельных личностей. И Психиатр решил поднять этот потолок, привить своим больным манию истинного величия.Он рассказывал им о подвигах, совершенных до них на земле, о путях, приводивших людей к величию. Он говорил о неисчерпаемых возможностях человека, о том, что разница между большими, средними и маленькими людьми – лишь в различной степени использования этих возможностей. Маленькая крестьянская девушка спасла огромную страну, совершила подвиг, незабываемый для истории. Каждая девушка имеет такую возможность.– Что касается бабочек, то они, конечно, лишены этих возможностей, – закончил Профессор свой рассказ, которым иллюстрировал лекцию, прочитанную Студентке. – Потому что жизнь бабочки ограничена физиологией, бабочка не может выйти за пределы физиологии, а человек – может. Разорвать этот ограниченный круг, выйти за пределы физиологии – это, в сущности, и означает стать человеком. Человек становится тем выше, чем выше поднимается он над физиологией. Над бабочкиной физиологией о Над звериной физиологией. Над человеческой физиологией. Над физиологией всех, кто жил до него на земле.
Почта была доставлена с опозданием на целый год: Почтальон слушал лекцию Профессора. Прежде он не слушал его лекций: все они были о насекомых, то есть, в сущности, о мелочах, – но теперь, когда Профессор заговорил о людях, причем о выдающихся людях, Почтальон не смог пройти мимо и прослушал лекцию до конца.Чем отличается человеческая жизнь от бабочкиной? Не только тем, что бабочкина короче. У человека есть возможности, которых у бабочки нет. Бабочка могла бы облететь вокруг земли, если б у нее была такая возможность. Но у нее нет такой возможности. А у человека есть.Взять, к примеру, братьев Монгольфье, которые первыми поднялись на воздушном шаре. До них люди не умели летать. У них была возможность летать, но они не умели летать, потому что не использовали эту возможность. А братья Монгольфье использовали – и полетели. Они вышли за пределы своей физиологии – и полетели. И теперь никто не скажет, что люди не умеют летать…Почтальон с детства мечтал стать летчиком, и, если бы не война, он бы непременно стал летчиком, потому что у него была такая возможность. Война временно лишила его этой возможности, но когда война кончится…Хорошо мечтать о будущем, когда впереди почти четыреста лет. О том, как станешь летчиком, окончишь университет, научишься стричь бороды так, как их стригут в мужском зале… Или о том, как посвятишь все четыреста лет личной жизни, как завершишь работу над монографией и будешь нянчить младенцев… Боже, какие головокружительные открываются перед каждым из нас перспективы! Если б мир, который нас окружает, был построен заново и при этом строился из одних перспектив, он был бы удивительным миром. Только бы перспективы не сталкивались, не перечеркивали друг друга, как перечеркивает, например, перспектива нянчить младенца перспективу завершения монографии.Мир тесен, и любая перспектива, продолженная до бесконечности, непременно пересечет бесконечное число перспектив и, в свою очередь, будет пересечена ими. И это не просто закон геометрии, который можно затвердить со школьной скамьи, – это закон жизни, который нельзя заучить, потому что он всякий раз создается заново.Мы живем на пересечении перспектив, и мир, в котором они пересекаются, – тесен. Да, мир тесен, особенно если его заключить в четыре стены… Но разве стены – преграда для перспектив? Окружите нас десятками стен, упрячьте в каменные мешки, – и оттуда, в бесконечность, к далеким звездным мирам помчатся наши освобожденные, раскрепощенные перспективы…
И прошло еще двести лет, и Старуха опять почувствовала, что стареет. В ней уже не было той легкости, какая была двести лет назад, и она годами не вставала с постели. Жизнь уходила из нее, как уходит публика из демонстрационного зала, когда все моды исчерпаны, все модели показаны и пора закрываться… Пройдет немного времени – и пора закрываться. Осталось каких-нибудь полторы сотни лет…И тогда Почтальон принес ей письмо:
В соответствии с новой реформой времени считать отныне годом не час, а минуту. Впереди у нас 9600 лет.
Почти десять тысяч лет… Практически это означает вечность. Никому из земных жителей не удавалось прожить столько лет. Библейский Мафусаил прожил 969 лет – смешно сказать, меньше тысячи! Да, Мафусаил был не жилец…До сих пор Старуха прожила по разным летосчислениям около трехсот лет, а впереди у нее – почти десять тысяч… Старуха соскочила с постели и заняла очередь за Бакалейщицей, которой Парикмахерша делала укладку. Парикмахерша работала быстро, и не прошло и сорока лет, как она, покончив с Бакалейщицей, принялась за Старуху. Хотя – почему за Старуху? Разве можно назвать старухой женщину, которая прожила каких-нибудь триста лет? Крокодил живет триста лет, но умирает он стариком. А для нас в триста лет жизнь только начинается.
Часы тикали, отмеряя не часы и минуты, а годы и века. Полный круг часовой стрелки – почти тысяча лет. Еще круг – еще тысяча… И в одно прекрасное тысячелетие Почтальон обнаружил, что на него начинает давить потолок.Дело было не в росте. Ростом Почтальон был ниже всех остальных, но на длинного Коммерсанта потолок не давил, а давил на малорослого Почтальона. Не потому ли, что он с детства мечтал стать летчиком? Или под влиянием лекции Профессора о потенциальных возможностях человека? Да, все дело было в потенциальных возможностях. Почтальону казалось, что потолок давит именно на эту его потенциальную часть и мешает ей воплотиться в действительность.Почтальон спросил Профессора о Психиатре – удалось ли ему привить своим больным манию истинного величия и стали ли они нормальными великими людьми? Профессор ответил, что, к сожалению, пока еще величие не является нормой. Больше того: приобщаясь к величию, человек зачастую нарушает нормы – социальные, научные, эстетические или просто психические, если речь идет о чистой психиатрии. И наоборот: становясь абсолютно нормальным, человек зачастую утрачивает свое величие – не только патологическое, но даже истинное, которое должно бы являться нормой. История помнит юношу, который встречал на берегу корабли, радуясь их благополучному возвращению и глубоко страдая, когда с ними случалась беда. Это были не его корабли, и везли они чужие грузы, и никому не были нужны ни радости его, ни страдания, но он не уходил с берега, продолжая встречать корабли. Потом его вылечили, и он стал нормальным человеком. Его перестали волновать чужие беды и радости, он четко отличал свои беды и радости от чужих… От чего его излечили? От патологического или от истинного величия? Это случилось в древности, когда медицина еще не была настолько сильна, чтобы поставить правильный диагноз.
Вечность пролетала быстро: не успели оглянуться – и нет семи тысяч лет. И осталось всего три тысячи лет, пятьдесят лет по прежнему летосчислению. А по первоначальному – пятьдесят часов.Время вокруг сжималось, смыкалось тесней и тесней, и нельзя было распрямиться и шагу ступить в этом времени. Обычно его не видишь, не знаешь, сколько его впереди, и от этого легче дышится. А когда оно все на виду, и все меньше его и меньше, и уже так тесно, что только сидеть на корточках да ничком лежать на полу, тогда хочется и самому сжаться, стать бабочкой, чтоб еще хоть немного полетать, попорхать.Но человек не может быть бабочкой, ему нужен настоящий простор, необозримый простор во времени и пространстве. И он умирает, когда у него не остается времени жить. Когда больше нет времени, чтобы жить, человек умирает.Студентка перестала вести конспект: она больше не поспевала за Профессором. А Профессор спешил дочитать курс до конца: приближался экзамен.– На каждого человека Земли приходится до тридцати миллионов насекомых, а по весу насекомые чуть ли не в десять раз превосходят все человечество. Человечество в подавляющем меньшинстве, поэтому так почетно принадлежать к человечеству…Тикают часы, отмеряя минуты, дни и века. Минутная стрелка скачет не по минутам, а по годам, и весь ее путь – сплошной новогодний праздник. От нового года – к новому году, и нет никаких старых лет, все годы молоденькие, не старше минуты. Поэтому им так весело, они, как дошкольники, стали в круг, и по кругу этому скачет минутная стрелка. С Новым годом! С Новым годом! Только и успевай поздравлять, потому что больше ничего сказать не успеешь.Тикают часы… Тикают часы… Почему они тикают так громко?Оглушительные удары, от которых сотрясается дом. Как будто остатки времени колотятся в дверь, требуют, чтоб их выпустили отсюда… Время чувствует, что здесь, в этом доме, ему скоро придет конец, и оно рвется прочь, чтобы слиться со своей вечностью… Но ведь вечность здесь, она изобретена здесь. Десять тысяч лет, если считать годом минуту. Шестьсот тысяч лет, если считать годом секунду. Шестьдесят миллионов лет, если считать секунду столетием. И так далее, без конца. Именно – без конца, ведь без конца – это и есть вечность…Почему же вечность боится, что ей наступит конец? Почему она колотится в дверь, требуя, чтоб ее выпустили из дома? Вечность, куда же ты? Дверь заперта, и за дверью стоит часовой. Он стоит на часах, на страже запертой вечности.Тикают минуты, стучат часы, гремят столетия, и грохочет вечность.И вдруг грохот смолкает. Внизу скрипнула дверь. И в наступившей тишине – тот же голос, который говорил: «Вам письмо. Вам газета», – теперь говорит:– Это я прикончил вашего офицера. Удаляющиеся шаги. И опять тишина. Присмиревшие часы тикают еле слышно.
Это были не его корабли, зачем же ему было ради них жертвовать жизнью? Лететь, как бабочка, на огонь, не дождавшись дня… Разве не разумней дождаться дня, а не лететь на огонь среди ночи?– Бедный мальчик, – сказала Бакалейщица, – не понимаю, как ему удалось утопить взрослого офицера.– В таком возрасте все ищут подвигов, – спокойно объяснил Коммерсант.Эти мужчины совсем как дети, подумала Парикмахерша. Утопить человека у них называется подвигом.– Возраст такой, – сказал Коммерсант. К ним опять возвращалось забытое понятие возраста, воздвигая между ними возрастные барьеры…– А ведь молчал, – затрясла головой Старуха, – Обо всем рассказывал, а об этом молчал…– У меня такие дети, – сказала Бакалейщица. – Что-нибудь сделают – и молчат. Хоть ты дух из них вон – не скажут ни слова.– Мог бы признаться раньше, – сказала Парикмахерша.– Это не так просто, – возразила Студентка. – Нужно собраться с духом, ведь идешь на верную смерть. Он мог бы и вовсе не признаваться, его бы не заподозрили, но он поступил как мужественный человек. Он дважды поступил как мужественный человек: и когда признался, и когда утопил этого офицера.– Ну, знаете, если это называется мужеством… – Парикмахерша не кончила фразы, заметив, как дрогнула профессорская борода.– Утопил офицера! – воскликнул Профессор. – Кто вам сказал, что он утопил офицера?Коммерсант отвернулся к окну:– По-моему, он сам в этом признался.– Он солгал. Я был все время возле него, он барахтался у самого берега, учился плавать.– Он не умел плавать? – удивилась Парикмахерша. – Как же он мог кого-то утопить, если он сам не умел плавать?– Теперь его убьют, – сказала Старуха. И заплакала.– Его бы все равно убили, – резонно заметил Коммерсант. – Что же лучше: чтоб убили одного или семерых? Простая арифметика.– Не такая простая, если приходится умирать самому, – сказал Профессор.– Это субъективный взгляд, – сказал Коммерсант. – А в данном случае нужно рассуждать объективно.Старуха спросила, почему же он, Коммерсант, в интересах объективности не взял вину на себя? Ведь и тогда была бы та же арифметика: один вместо семерых.Коммерсант ответил с ледяным спокойствием:– Почему именно я должен был рассуждать объективно? Здесь есть люди постарше… – при этом он посмотрел на Старуху, затем на Профессора и наконец остановил взгляд на Бакалейщице. Он и прежде любил остановить на ней взгляд, но теперь в этом было что-то новое и обидное.Старуха вышла на лестницу, словно для того чтобы посмотреть вслед Почтальону, как не раз смотрела вслед уходившим от нее сыновьям.– Дверь открыта, – сказала она, возвращаясь.– Они сняли охрану, – сказал Профессор, выглянув в окно.– Значит, мы свободны? – уточнила Парикмахерша.Все были свободны, но все оставались на местах. Корабли благополучно причалили к берегу, но никто не спешил сойти на берег.
– Зачем он взял вину на себя? – недоумевала Парикмахерша. – Чтобы спасти нас? Но ведь мы были так мало знакомы…– Это вы не были с ним знакомы, а я любила его, как сына. Как внука. Всякий раз, когда мне было плохо, он приносил мне письмо. – Старуха беспомощно огляделась по сторонам, ища письмо, потому что сейчас ей было особенно плохо.– Мы тоже были ему не чужие, – сказала Бакалейщица. – Я относилась к нему с большой симпатией.Студентка усмехнулась:– И этого достаточно, чтобы отдать за вас жизнь?– Почему за меня? Скорее за вас, вы ближе ему по возрасту.Парикмахерше Почтальон тоже нравился, хотя, к сожалению, они были мало знакомы. Газет она не читала, а писем ей никто не писал. И она никогда не могла подумать, что он, для кого она не была даже адресатом…– Почты сегодня не будет, – сказал Коммерсант. И увидел в руках у Старухи письмо.Все-таки она получила письмо. С опозданием, но получила. Как она была благодарна этому мальчику, что в такую минуту он не оставил ее без письма! Она подошла к серванту, чтобы поправить салфетку, и под салфеткой обнаружила письмо. И это было – как возвращенная молодость.– Что же нам пишут? – осведомился Коммерсант. – На конверте нет адреса, это значит, что письмо адресовано всем. Дайте-ка я прочитаю.– Нет, – сказала Старуха, – только не вы.Она читала медленно, как читала когда-то в начальной школе, потому что что-то вдруг случилось у нее со зрением и с голосом тоже:
Живите долго. Когда почувствуете, что осталось впереди мало лет, считайте годом день или час, и опять впереди у вас будет вечность. Так, вероятно, поступают бабочки, которые живут один день. Каждый, кто живет, проживает вечность, только измеряется она по-разному. Моя вечность подходит к концу, а ваша пусть подольше не кончается. Извините, что не смог доставить вам это письмо, как положено почтальону.
– Тот же почерк, – сказала Старуха-манекенщица. – Значит, это он писал письма, которые продлевали мне жизнь.– Продлевали нам жизнь, – сказала Студентка.– И теперь он снова продлил нам жизнь, – сказала Бакалейщица.Коммерсант посмотрел на часы, которые опять показывали часы, а не годы и столетия.– Изобретатель вечности, – сказал Коммерсант.Теперь стало ясно всем, что это он, Почтальон, изобрел для них вечность. Профессор считал это поистине великим изобретением. В ответ на замечание Коммерсанта, что вечность существует объективно и независимо от нас, Профессор возразил, что Иногда ее стоит заново изобрести, чтобы сделать доступной человеку.
1 2 3