Ульрих отпустил слугу, вынул из кармана захваченные им с собой вещи матери и стал прислушиваться к звуку молота, доносившемуся из мастерской. Этот знакомый звук пробудил в нем приятные воспоминания детства и несколько успокоил его. Граф Филипп был прав: Адам был старик и имел право требовать от своего сына почтения; от него Ульрих должен был снести то, чего он не дозволил бы никому другому. Он был уверен, что все недоразумения между ним и отцом уладятся при первом же личном свидании.
Прежде чем постучать в дверь, Ульрих заглянул в окно и увидел стоящую к нему спиной женщину высокого роста, в коричневом платье, отделанном кружевами, и с длинными черными косами, ниспадавшими на спину. Какой-то пожилой господин в купеческой одежде подавал ей на прощание руку и говорил:
– Вот вы опять, фрейлейн Руфь, сделали очень, очень дешевую покупку.
– Я дала настоящую цену, – ответила она спокойно. – И у вас останется барыш, и для вас сделка выгодна. Послезавтра ожидаю железо.
– Оно будет доставлено до обеда. Вы настоящий клад, сударыня. Если бы мой сын был еще жив, я бы не сосватал ему другой невесты. Вильгельм Икенс жаловался мне на свое горе. Ведь он славный малый. Отчего вы не подаете ему надежды? Ведь вам уже за двадцать лет, годы уходят…
– Да я ничего лучшего не желаю, как оставаться у батюшки, – весело ответила она. – Вы знаете, что он не может обойтись без меня, а я без него. Я ничего не имею против Вильгельма, но мне, право же, не составит труда прожить и без него! До свидания!
Ульрих отошел от окна, а когда купец вышел, снова заглянул в комнату. Руфь сидела за конторкой, но не заглядывала в счетную книгу, а задумчиво глядела по сторонам. Ульрих смотрел на ее красивое, спокойное лицо и переносился мысленно в давно прошедшее время, к воспоминаниям детства.
Он нигде, даже в Италии, не встречал более красивого женского лица. Филипп был прав. В ее лице было что-то величественное. Это была та женщина, о которой мечтал Ульрих, чтобы делить с ней власть и могущество. И когда-то он держал ее на своих руках. Ему казалось, будто это было только вчера. Когда она, наконец, встала и в задумчивости подошла к окну, он не мог более удержаться и воскликнул:
– Руфь, Руфь! Неужели ты меня не узнаешь? Ведь это я – твой Ульрих!
Она вздрогнула, раза два воскликнула: «Ульрих, Ульрих!» – и дозволила ему прижать ее к своему сердцу. Девушка давно уже ожидала его с нетерпением, смешанным с ужасом: она знала, что Ульрих – кровожадный вождь диких орд, враг того народа, который она так любила. Но при виде его она все это забыла и ощущала только чувство радости по поводу возвращения к ней человека, которого она никогда не могла забыть, которого она так искренне любила.
И его сердце было полно восторга. Он говорил нежные слова, прижимал ее к своему сердцу и хотел поцеловать. Но она отвернулась и сказала;
– Нет, нет! Между нами лежит много зла.
– Что такое? – воскликнул он. – Разве ты не близка мне? Наши сердца соединились тогда, помнишь… И если отец сердится на меня за то, что я служу другим господам, то ты должна соединить нас. Я не мог долее вытерпеть в Аальсте.
– У бунтовщиков? – печально спросила она. – Ульрих, Ульрих, каким же ты возвращаешься к нам!
Он опять было схватил ее руку, а когда она ее отдернула, то он сказал с сознанием своей правоты:
– Оставь эти глупости. Завтра ты подашь мне не только одну руку, но обе. Случайности войны поставили меня на сторону Испании, и я стараюсь добросовестно служить моим господам. За что же вам сердиться на меня?
Руфь вспылила.
– Нет, тысячу раз нет! – воскликнула она. – Ты разоритель городов, наемник испанцев. Я хорошо знаю твоего отца: он никогда не подаст тебе руки.
Ульрих хотел была вспылить, но сдержался и спокойно сказал, пожав плечами:
– Ты только эхо старика. Он не в состоянии понять солдатскую честь и военную славу, но ты, Руфь, – ты должна понять меня! Помнишь то «слово», которое мы с тобой искали? Ну так я тебе скажу, что нашел его, и ты будешь владеть им вместе со мной. А теперь помоги мне уломать старика. Он упрям, но авось нам это удастся. Граф Филипп сказал мне, что он до сих пор отказывается простить мою мать; но несколько дней тому назад она умерла, а мертвой он, надеюсь, простит. Я снова одинок, я нуждаюсь в любви. У кого мне искать ее, как не у родного отца? Ты же не считаешь меня таким дурным человеком, как говорят, – не так ли? Окажи мне услугу, поведи меня к отцу, убеди его выслушать меня. Отнеси ему вот это – ты увидишь, что это смягчит его сердце.
– Пожалуй, я попробую, – сказала Руфь. – Но, повторяю, пока ты остаешься в рядах испанцев, он не захочет слышать о тебе.
Тут Ульрих вынул из кармана ожерелье, предназначавшееся для Руфи, и протянул ей его со словами:
– А вот это для тебя. Ну что, видела ли ты что-нибудь лучшее?
Но она сделала шаг назад и спросила:
– Эго военная добыча?
– Да, я приобрел это в честном бою, – ответил он и хотел надеть ей на шею ожерелье; но она вырвала украшение из его рук, швырнула на пол и воскликнула:
– Мне противна всякая ворованная вещь! Подними это и подари какой-нибудь лагерной женщине!
Он заскрежетал зубами, схватил ее руки и произнес:
– Оно предназначалось для моей матери, а ты отвергаешь его!
Она ничего не хотела слышать и старалась вырваться от него. В это время дверь отворилась, но они оба ничего не заметили, пока сердитый мужской голос не воскликнул:
– Прочь, негодяй! Руфь, иди сюда. Так вот как входит этот убийца в дом своего отца! Вон, вон! – И с этими словами Адам вынул свой молот из-за пояса.
Ульрих безмолвно смотрел ему в лицо. Да, это был его отец, такой же высокий и могучий, как тринадцать лет тому назад. Голова его немного склонилась вперед, борода поседела, взгляд стал мрачнее, но в остальном он мало изменился. Ульрих пробормотал: «Отец, отец», – но кузнец еще раз крикнул на него:
– Вон!
Тогда Руфь подошла к старику и ласково сказала:
– Выслушай его. Ведь все же он твой сын… Он немного вспылил и…
Но Адам не дал ей договорить:
– Да, я знаю эту испанскую манеру, – кричал он, – творить насилие над женщинами! У меня нет сына Наваррете, или как там это чудовище именуется! Я мещанин, и у меня нет сына, который бы разгуливал в ворованных дворянских платьях. Я ненавижу его и всех убийц. Его нога пятнает мой дом. Вон, говорю я, а не то… Видишь этот молот?
Руфь удерживала старика, а Ульриху кивала головой, чтобы он уходил. Он закрыл глаза рукой и выбежал из дома.
Когда Адам остался наедине с Руфью, она схватила его за руку и воскликнула:
– Отец, отец! Ведь это твой единственный сын! А Спаситель велел нам любить даже врагов наших. А ты…
– Я ненавижу его, – сказал кузнец решительно. – Он причинил тебе боль?
– Нет, мне гораздо больнее твой гнев. Ты судишь его слишком строго. Он был отчасти прав, рассердившись на меня: ему показалось, что я оскорбила его мать.
Адам пожал плечами, а она продолжала:
– Бедная женщина умерла. Ульрих принес тебе ее обручальное кольцо; она никогда не расставалась с ним.
Кузнец вздрогнул, схватил золотое кольцо, посмотрел на вырезанный на нем год, сложил руки, как бы для молитвы, и сказал:
– Мертвым следует прощать…
– А живым, отец? Ты жестоко наказал Ульриха, а он вовсе не такой дурной человек. Если он опять придет…
– То мы опять укажем на дверь предводителю испанских убийц; а для раскаявшегося мещанского сына мой дом всегда будет открыт.
Тем временем Ульрих бесцельно бродил по улицам. Он был точно в угаре. То, что он чувствовал, не было тихой душевной печалью, а скорее смесью злобы с отчаянием. Он не желал видеться с другом детства и ушел даже в сторону от Ганса Эйтельфрица, который попался ему навстречу. Его не занимала уличная жизнь; все вокруг было пусто и мрачно. Он не исполнил даже своего намерения вступить в переговоры с комендантом цитадели; он не мог думать ни о чем ином, кроме родительского гнева, Руфи, своего позора и несчастья.
Нет, так он не может уехать! Отец должен его выслушать. Он в сумерки опять пошел в тот дом, из которого его так безжалостно выгнали. Дверь была заперта. Когда он постучал, незнакомый мужской голос спросил, кто там и что нужно. Он объявил, что желает видеть хозяина, и назвал свое имя. Прождав еще некоторое время, он услышал, как распахнулась дверь, и Адам сердито проговорил:
– Кто держит его сторону, пока он носит испанское платье, тот не желает добра ни ему, ни мне.
Затем раздались тяжелые шаги, дверь отворилась и перед Ульрихом очутился Адам, который грубо спросил его:
– Чего тебе нужно?
– Поговорить с тобой, сказать, что ты не прав, что ты напрасно оскорбил меня.
– А ты все еще командир испанских войск?
– Да.
– И намерен остаться им?
– Не известно, что будет, – сказал Ульрих по-испански, перепутав в своем смущении оба языка.
Как только Адам услышал эти иноземные слова, он окончательно вспылил:
– Ну так пропадай ты пропадом вместе со своими испанцами! – закричал он громовым голосом, дверь захлопнулась, и тяжелые шаги удалились.
«Все кончено! – пробормотал отверженный сын. – Ну что же! Я сделал все, что мог. Я не виноват!»
И он снова стал бродить по улицам, и в голове его возникали разные планы, один нелепее другого; он даже подумывал о том, чтобы выломать двери отцовского дома и похитить Руфь.
Однако на другое утро он совершенно хладнокровно обсудил с испанским комендантом судьбу города. Ему встретился Ганс Эйтельфриц, и они, разгуливая по улицам, стали рассуждать о том, как им устроиться после занятия города. Словом, этот город представлял такие богатства, что в нем можно было рассчитывать на добычу в тысячу раз более значительную, чем при уничтожении турецкого флота в Лепанте. Вот где можно было добыть богатство, которое ему нужно было, для того чтобы построить великолепный дворец, в котором он поселит Руфь. Ценой гибели этого богатого города он купит себе счастье! Мысль о потоках крови и ужасах, которых это потребует, его нимало не смущала.
Филипп не подозревал замыслов Ульриха, да и не должен был ничего знать о них. Он приписывал задумчивость своего приятеля его изгнанию из отцовского дома и, прощаясь, посоветовал ему поскорее покинуть испанские знамена и сделать еще попытку примириться со стариком.
В Аальсте командующего приняли с восторгом, когда узнали, что нападение на Антверпен решено. Однако ни овации его солдат, ни сознание своего могущества не могли удовлетворить Ульриха, и он начал сознавать, что и власть не есть искомое им «слово». Он чувствовал, что ему нужна Руфь, чтобы сделаться другим человеком. Часы казались ему днями, дни – неделями, и только когда к нему явился посланный от коменданта антверпенской цитадели, в нем пробудилась прежняя его энергия и он вышел из своего подавленного состояния.
XXX
Двадцатого октября Маастрихт был взят бунтовщиками и подвергся жестокому разорению. Антверпен встревожился; иностранные купцы стали выезжать из города. Нидерландское войско явилось для защиты города, но им предводительствовал бездарный маркиз Гаврэ. Предводитель немецких ландскнехтов, граф Оберштейн, обязавшийся было в пьяном виде действовать сообща с бунтовщиками, одумался вовремя и остался верен своему долгу. Комендант призвал к обороне и жителей, и они тысячами стали стекаться на этот зов. Адам и его подручные занялись крепостными работами. Руфь в числе других женщин плела шанцевые корзинки. Ее волновали самые разнородные чувства. Она ненавидела испанцев не менее Адама, она знала, что Ульрих вступил на дурной и гибельный путь, но все же она любила его, он был для нее всем, ее суженым, и она чувствовала, что никогда не полюбит другого. Она верила так же и в его любовь. Она не знала и не хотела знать, когда и где ей суждено будет стать его женой, но она была уверена, что это произойдет, а затем последует и примирение отца с сыном. Он заблуждается, он вступил на ложный путь, но все же он благородный человек и еще может исправиться.
Военные действия наконец открылись, но Руфь все еще надеялась, что Ульрих не доведет дела до крайности, что он пощадит город, в котором жили его отец и невеста. Она старалась убедить в этом и Адама. Но вдруг вбежал один из работников Адама и объявил, что аальстские бунтовщики под предводительством своего белокурого начальника идут на город.
Адам прервал его резким восклицанием, схватил тяжелый молот и выбежал на улицу. Руфь, дрожа всем телом, осталась в мастерской. Адам прямо направился к стене. Здесь стояли до шести тысяч валлонов для защиты наполовину готовой стены, а позади них – тысячи вооруженных граждан. Проклятия, крики, вопли раздавались со всех сторон. Кто-то взбежал на вал и громко закричал:
– Идут, идут! Их ведет собака Наваррете! Испанцы объявили, что не будут ни есть, ни пить, пока не возьмут город. Вот они, вот они!
И действительно, атакующие подступали все ближе и ближе, и впереди них шел Ульрих со своим знаменем. Он молчал и не обращал внимания на свистящие вокруг него пули.
Адам стоял в первых рядах защитников с высоко поднятым молотком в руке. Взор его был как будто прикован к приближающемуся сыну и к знамени, откуда смотрел на него портрет той женщины, которая причинила ему столько горя. Он не знал, во сне ли он ее видит, или наяву. Да, он ненавидел своего собственного сына и сгорал нетерпением кинуться на него со своим молотом. Ульрих на минуту скрылся от его взора, в то время, когда начал взбираться на стену. Но вот показались перья его шлема, его знамя, и вскоре Ульрих, с криками: «Испания, Испания!», – стоял на бруствере.
В это самое мгновение возле Адама раздалось несколько выстрелов, а когда рассеялся дым, Адам уже не видел знамени; оно лежало на земле, а подле него – ничком, распростертый во весь рост Ульрих. Старик зажмурил глаза, когда же он снова открыл их, то сотни бунтовщиков уже взобрались на стену, а у ног, весь в крови, лежал его сын. Число трупов все увеличивалось, но тем не менее испанцы продвигались вперед. Вот они столкнулись с валлонами, те дрогнули и обратились в бегство, преследуемые испанцами. Испанцы страшно свирепствовали в рядах бегущих. Адам был увлечен всеобщим бегством. Началось беспощадное кровопролитие. Видя, как разъяренные солдаты врывались в дома, Адам вспомнил о Руфи и поспешил домой. Он сообщал всем, попадавшимся ему навстречу, о том, что он видел, вбежав в дом вооружился сам, вооружил своих подручных самодельным оружием и опять бросился на улицу, чтобы сражаться.
Часы проходили, выстрелы и звон набата раздавались по-прежнему, запах дыма и гари проникал в двери и окна. Наступил вечер – и богатый, цветущий торговый город превратился в груду дымящихся развалин. В мастерскую Адама, однако, лежавшую в самом отдаленном и бедном квартале города, никто не заглядывал. Руфь и старуху Рахиль Адам поручил защите своего надежного старшего подмастерья и велел им, в случае нападения на дом, укрыться в погребе. Руфь взяла с собой кинжал, твердо решив в случае крайности покончить с собой. Да и что была ей за жизнь после того как она навсегда лишилась Ульриха!
Рахиль, которой стукнуло уже восемьдесят, сгорбившись, ходила взад и вперед по комнате. Когда взор ее падал на отчаявшуюся девушку, она вздыхала и восклицала: «Ольрих, наш Ольрих!» – и при этом пожимала плечами и смотрела кверху. Она забывала то, что случалось несколько часов тому назад, но память ее живо сохраняла события давно прошедшие. Служанка, местная уроженка, убежала, как только началось нападение, к своим родителям.
По мере того как приближался вечер, грохот орудий и уличный шум стали утихать, но зато в комнаты пробирался удушливый дым. Стемнело, зажгли огонь. При каждом шуме девушка вздрагивала и начинала все более и более беспокоиться об Адаме. Неожиданно растворилась дверь, и снаружи раздался голос кузнеца:
– Это я, не бойтесь, это я!
Он вышел из дому с пятью подручными, а возвратился с тремя; остальные лежали убитыми на улицах, и вместе с ними – немецкие солдаты графа Оберштейна, которые бок о бок с горожанами бились с испанскими бунтовщиками до последнего человека. Тщетно Адам работал своим могучим молотом: всадники Варгаса сломили и последнее отчаянное сопротивление защитников города. Улицы были залиты кровью и покрыты трупами, зарево пожара освещало небо, и из тысяч окон раздавались вопли ограбленных, истекающих кровью граждан, женщин и детей.
Адам наскоро закусил и затем, осмотревшись кругом, сказал:
– Однако нас никто не тронул. А у соседа Икенса они все разнесли.
– Что же тут удивительного? – сказала старуха Рахиль. – Понятно, что это чертово отродье предпочитает серебро железу.
У двери раздался стук. Адам вскочил, снова надел броню, сделал знак мастерам и направился к выходу. Рахиль громко закричала:
– Руфь, в погреб! Господи, помилуй нас! Куда же я девала мой платок! Караул! Прочь! Прочь!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28
Прежде чем постучать в дверь, Ульрих заглянул в окно и увидел стоящую к нему спиной женщину высокого роста, в коричневом платье, отделанном кружевами, и с длинными черными косами, ниспадавшими на спину. Какой-то пожилой господин в купеческой одежде подавал ей на прощание руку и говорил:
– Вот вы опять, фрейлейн Руфь, сделали очень, очень дешевую покупку.
– Я дала настоящую цену, – ответила она спокойно. – И у вас останется барыш, и для вас сделка выгодна. Послезавтра ожидаю железо.
– Оно будет доставлено до обеда. Вы настоящий клад, сударыня. Если бы мой сын был еще жив, я бы не сосватал ему другой невесты. Вильгельм Икенс жаловался мне на свое горе. Ведь он славный малый. Отчего вы не подаете ему надежды? Ведь вам уже за двадцать лет, годы уходят…
– Да я ничего лучшего не желаю, как оставаться у батюшки, – весело ответила она. – Вы знаете, что он не может обойтись без меня, а я без него. Я ничего не имею против Вильгельма, но мне, право же, не составит труда прожить и без него! До свидания!
Ульрих отошел от окна, а когда купец вышел, снова заглянул в комнату. Руфь сидела за конторкой, но не заглядывала в счетную книгу, а задумчиво глядела по сторонам. Ульрих смотрел на ее красивое, спокойное лицо и переносился мысленно в давно прошедшее время, к воспоминаниям детства.
Он нигде, даже в Италии, не встречал более красивого женского лица. Филипп был прав. В ее лице было что-то величественное. Это была та женщина, о которой мечтал Ульрих, чтобы делить с ней власть и могущество. И когда-то он держал ее на своих руках. Ему казалось, будто это было только вчера. Когда она, наконец, встала и в задумчивости подошла к окну, он не мог более удержаться и воскликнул:
– Руфь, Руфь! Неужели ты меня не узнаешь? Ведь это я – твой Ульрих!
Она вздрогнула, раза два воскликнула: «Ульрих, Ульрих!» – и дозволила ему прижать ее к своему сердцу. Девушка давно уже ожидала его с нетерпением, смешанным с ужасом: она знала, что Ульрих – кровожадный вождь диких орд, враг того народа, который она так любила. Но при виде его она все это забыла и ощущала только чувство радости по поводу возвращения к ней человека, которого она никогда не могла забыть, которого она так искренне любила.
И его сердце было полно восторга. Он говорил нежные слова, прижимал ее к своему сердцу и хотел поцеловать. Но она отвернулась и сказала;
– Нет, нет! Между нами лежит много зла.
– Что такое? – воскликнул он. – Разве ты не близка мне? Наши сердца соединились тогда, помнишь… И если отец сердится на меня за то, что я служу другим господам, то ты должна соединить нас. Я не мог долее вытерпеть в Аальсте.
– У бунтовщиков? – печально спросила она. – Ульрих, Ульрих, каким же ты возвращаешься к нам!
Он опять было схватил ее руку, а когда она ее отдернула, то он сказал с сознанием своей правоты:
– Оставь эти глупости. Завтра ты подашь мне не только одну руку, но обе. Случайности войны поставили меня на сторону Испании, и я стараюсь добросовестно служить моим господам. За что же вам сердиться на меня?
Руфь вспылила.
– Нет, тысячу раз нет! – воскликнула она. – Ты разоритель городов, наемник испанцев. Я хорошо знаю твоего отца: он никогда не подаст тебе руки.
Ульрих хотел была вспылить, но сдержался и спокойно сказал, пожав плечами:
– Ты только эхо старика. Он не в состоянии понять солдатскую честь и военную славу, но ты, Руфь, – ты должна понять меня! Помнишь то «слово», которое мы с тобой искали? Ну так я тебе скажу, что нашел его, и ты будешь владеть им вместе со мной. А теперь помоги мне уломать старика. Он упрям, но авось нам это удастся. Граф Филипп сказал мне, что он до сих пор отказывается простить мою мать; но несколько дней тому назад она умерла, а мертвой он, надеюсь, простит. Я снова одинок, я нуждаюсь в любви. У кого мне искать ее, как не у родного отца? Ты же не считаешь меня таким дурным человеком, как говорят, – не так ли? Окажи мне услугу, поведи меня к отцу, убеди его выслушать меня. Отнеси ему вот это – ты увидишь, что это смягчит его сердце.
– Пожалуй, я попробую, – сказала Руфь. – Но, повторяю, пока ты остаешься в рядах испанцев, он не захочет слышать о тебе.
Тут Ульрих вынул из кармана ожерелье, предназначавшееся для Руфи, и протянул ей его со словами:
– А вот это для тебя. Ну что, видела ли ты что-нибудь лучшее?
Но она сделала шаг назад и спросила:
– Эго военная добыча?
– Да, я приобрел это в честном бою, – ответил он и хотел надеть ей на шею ожерелье; но она вырвала украшение из его рук, швырнула на пол и воскликнула:
– Мне противна всякая ворованная вещь! Подними это и подари какой-нибудь лагерной женщине!
Он заскрежетал зубами, схватил ее руки и произнес:
– Оно предназначалось для моей матери, а ты отвергаешь его!
Она ничего не хотела слышать и старалась вырваться от него. В это время дверь отворилась, но они оба ничего не заметили, пока сердитый мужской голос не воскликнул:
– Прочь, негодяй! Руфь, иди сюда. Так вот как входит этот убийца в дом своего отца! Вон, вон! – И с этими словами Адам вынул свой молот из-за пояса.
Ульрих безмолвно смотрел ему в лицо. Да, это был его отец, такой же высокий и могучий, как тринадцать лет тому назад. Голова его немного склонилась вперед, борода поседела, взгляд стал мрачнее, но в остальном он мало изменился. Ульрих пробормотал: «Отец, отец», – но кузнец еще раз крикнул на него:
– Вон!
Тогда Руфь подошла к старику и ласково сказала:
– Выслушай его. Ведь все же он твой сын… Он немного вспылил и…
Но Адам не дал ей договорить:
– Да, я знаю эту испанскую манеру, – кричал он, – творить насилие над женщинами! У меня нет сына Наваррете, или как там это чудовище именуется! Я мещанин, и у меня нет сына, который бы разгуливал в ворованных дворянских платьях. Я ненавижу его и всех убийц. Его нога пятнает мой дом. Вон, говорю я, а не то… Видишь этот молот?
Руфь удерживала старика, а Ульриху кивала головой, чтобы он уходил. Он закрыл глаза рукой и выбежал из дома.
Когда Адам остался наедине с Руфью, она схватила его за руку и воскликнула:
– Отец, отец! Ведь это твой единственный сын! А Спаситель велел нам любить даже врагов наших. А ты…
– Я ненавижу его, – сказал кузнец решительно. – Он причинил тебе боль?
– Нет, мне гораздо больнее твой гнев. Ты судишь его слишком строго. Он был отчасти прав, рассердившись на меня: ему показалось, что я оскорбила его мать.
Адам пожал плечами, а она продолжала:
– Бедная женщина умерла. Ульрих принес тебе ее обручальное кольцо; она никогда не расставалась с ним.
Кузнец вздрогнул, схватил золотое кольцо, посмотрел на вырезанный на нем год, сложил руки, как бы для молитвы, и сказал:
– Мертвым следует прощать…
– А живым, отец? Ты жестоко наказал Ульриха, а он вовсе не такой дурной человек. Если он опять придет…
– То мы опять укажем на дверь предводителю испанских убийц; а для раскаявшегося мещанского сына мой дом всегда будет открыт.
Тем временем Ульрих бесцельно бродил по улицам. Он был точно в угаре. То, что он чувствовал, не было тихой душевной печалью, а скорее смесью злобы с отчаянием. Он не желал видеться с другом детства и ушел даже в сторону от Ганса Эйтельфрица, который попался ему навстречу. Его не занимала уличная жизнь; все вокруг было пусто и мрачно. Он не исполнил даже своего намерения вступить в переговоры с комендантом цитадели; он не мог думать ни о чем ином, кроме родительского гнева, Руфи, своего позора и несчастья.
Нет, так он не может уехать! Отец должен его выслушать. Он в сумерки опять пошел в тот дом, из которого его так безжалостно выгнали. Дверь была заперта. Когда он постучал, незнакомый мужской голос спросил, кто там и что нужно. Он объявил, что желает видеть хозяина, и назвал свое имя. Прождав еще некоторое время, он услышал, как распахнулась дверь, и Адам сердито проговорил:
– Кто держит его сторону, пока он носит испанское платье, тот не желает добра ни ему, ни мне.
Затем раздались тяжелые шаги, дверь отворилась и перед Ульрихом очутился Адам, который грубо спросил его:
– Чего тебе нужно?
– Поговорить с тобой, сказать, что ты не прав, что ты напрасно оскорбил меня.
– А ты все еще командир испанских войск?
– Да.
– И намерен остаться им?
– Не известно, что будет, – сказал Ульрих по-испански, перепутав в своем смущении оба языка.
Как только Адам услышал эти иноземные слова, он окончательно вспылил:
– Ну так пропадай ты пропадом вместе со своими испанцами! – закричал он громовым голосом, дверь захлопнулась, и тяжелые шаги удалились.
«Все кончено! – пробормотал отверженный сын. – Ну что же! Я сделал все, что мог. Я не виноват!»
И он снова стал бродить по улицам, и в голове его возникали разные планы, один нелепее другого; он даже подумывал о том, чтобы выломать двери отцовского дома и похитить Руфь.
Однако на другое утро он совершенно хладнокровно обсудил с испанским комендантом судьбу города. Ему встретился Ганс Эйтельфриц, и они, разгуливая по улицам, стали рассуждать о том, как им устроиться после занятия города. Словом, этот город представлял такие богатства, что в нем можно было рассчитывать на добычу в тысячу раз более значительную, чем при уничтожении турецкого флота в Лепанте. Вот где можно было добыть богатство, которое ему нужно было, для того чтобы построить великолепный дворец, в котором он поселит Руфь. Ценой гибели этого богатого города он купит себе счастье! Мысль о потоках крови и ужасах, которых это потребует, его нимало не смущала.
Филипп не подозревал замыслов Ульриха, да и не должен был ничего знать о них. Он приписывал задумчивость своего приятеля его изгнанию из отцовского дома и, прощаясь, посоветовал ему поскорее покинуть испанские знамена и сделать еще попытку примириться со стариком.
В Аальсте командующего приняли с восторгом, когда узнали, что нападение на Антверпен решено. Однако ни овации его солдат, ни сознание своего могущества не могли удовлетворить Ульриха, и он начал сознавать, что и власть не есть искомое им «слово». Он чувствовал, что ему нужна Руфь, чтобы сделаться другим человеком. Часы казались ему днями, дни – неделями, и только когда к нему явился посланный от коменданта антверпенской цитадели, в нем пробудилась прежняя его энергия и он вышел из своего подавленного состояния.
XXX
Двадцатого октября Маастрихт был взят бунтовщиками и подвергся жестокому разорению. Антверпен встревожился; иностранные купцы стали выезжать из города. Нидерландское войско явилось для защиты города, но им предводительствовал бездарный маркиз Гаврэ. Предводитель немецких ландскнехтов, граф Оберштейн, обязавшийся было в пьяном виде действовать сообща с бунтовщиками, одумался вовремя и остался верен своему долгу. Комендант призвал к обороне и жителей, и они тысячами стали стекаться на этот зов. Адам и его подручные занялись крепостными работами. Руфь в числе других женщин плела шанцевые корзинки. Ее волновали самые разнородные чувства. Она ненавидела испанцев не менее Адама, она знала, что Ульрих вступил на дурной и гибельный путь, но все же она любила его, он был для нее всем, ее суженым, и она чувствовала, что никогда не полюбит другого. Она верила так же и в его любовь. Она не знала и не хотела знать, когда и где ей суждено будет стать его женой, но она была уверена, что это произойдет, а затем последует и примирение отца с сыном. Он заблуждается, он вступил на ложный путь, но все же он благородный человек и еще может исправиться.
Военные действия наконец открылись, но Руфь все еще надеялась, что Ульрих не доведет дела до крайности, что он пощадит город, в котором жили его отец и невеста. Она старалась убедить в этом и Адама. Но вдруг вбежал один из работников Адама и объявил, что аальстские бунтовщики под предводительством своего белокурого начальника идут на город.
Адам прервал его резким восклицанием, схватил тяжелый молот и выбежал на улицу. Руфь, дрожа всем телом, осталась в мастерской. Адам прямо направился к стене. Здесь стояли до шести тысяч валлонов для защиты наполовину готовой стены, а позади них – тысячи вооруженных граждан. Проклятия, крики, вопли раздавались со всех сторон. Кто-то взбежал на вал и громко закричал:
– Идут, идут! Их ведет собака Наваррете! Испанцы объявили, что не будут ни есть, ни пить, пока не возьмут город. Вот они, вот они!
И действительно, атакующие подступали все ближе и ближе, и впереди них шел Ульрих со своим знаменем. Он молчал и не обращал внимания на свистящие вокруг него пули.
Адам стоял в первых рядах защитников с высоко поднятым молотком в руке. Взор его был как будто прикован к приближающемуся сыну и к знамени, откуда смотрел на него портрет той женщины, которая причинила ему столько горя. Он не знал, во сне ли он ее видит, или наяву. Да, он ненавидел своего собственного сына и сгорал нетерпением кинуться на него со своим молотом. Ульрих на минуту скрылся от его взора, в то время, когда начал взбираться на стену. Но вот показались перья его шлема, его знамя, и вскоре Ульрих, с криками: «Испания, Испания!», – стоял на бруствере.
В это самое мгновение возле Адама раздалось несколько выстрелов, а когда рассеялся дым, Адам уже не видел знамени; оно лежало на земле, а подле него – ничком, распростертый во весь рост Ульрих. Старик зажмурил глаза, когда же он снова открыл их, то сотни бунтовщиков уже взобрались на стену, а у ног, весь в крови, лежал его сын. Число трупов все увеличивалось, но тем не менее испанцы продвигались вперед. Вот они столкнулись с валлонами, те дрогнули и обратились в бегство, преследуемые испанцами. Испанцы страшно свирепствовали в рядах бегущих. Адам был увлечен всеобщим бегством. Началось беспощадное кровопролитие. Видя, как разъяренные солдаты врывались в дома, Адам вспомнил о Руфи и поспешил домой. Он сообщал всем, попадавшимся ему навстречу, о том, что он видел, вбежав в дом вооружился сам, вооружил своих подручных самодельным оружием и опять бросился на улицу, чтобы сражаться.
Часы проходили, выстрелы и звон набата раздавались по-прежнему, запах дыма и гари проникал в двери и окна. Наступил вечер – и богатый, цветущий торговый город превратился в груду дымящихся развалин. В мастерскую Адама, однако, лежавшую в самом отдаленном и бедном квартале города, никто не заглядывал. Руфь и старуху Рахиль Адам поручил защите своего надежного старшего подмастерья и велел им, в случае нападения на дом, укрыться в погребе. Руфь взяла с собой кинжал, твердо решив в случае крайности покончить с собой. Да и что была ей за жизнь после того как она навсегда лишилась Ульриха!
Рахиль, которой стукнуло уже восемьдесят, сгорбившись, ходила взад и вперед по комнате. Когда взор ее падал на отчаявшуюся девушку, она вздыхала и восклицала: «Ольрих, наш Ольрих!» – и при этом пожимала плечами и смотрела кверху. Она забывала то, что случалось несколько часов тому назад, но память ее живо сохраняла события давно прошедшие. Служанка, местная уроженка, убежала, как только началось нападение, к своим родителям.
По мере того как приближался вечер, грохот орудий и уличный шум стали утихать, но зато в комнаты пробирался удушливый дым. Стемнело, зажгли огонь. При каждом шуме девушка вздрагивала и начинала все более и более беспокоиться об Адаме. Неожиданно растворилась дверь, и снаружи раздался голос кузнеца:
– Это я, не бойтесь, это я!
Он вышел из дому с пятью подручными, а возвратился с тремя; остальные лежали убитыми на улицах, и вместе с ними – немецкие солдаты графа Оберштейна, которые бок о бок с горожанами бились с испанскими бунтовщиками до последнего человека. Тщетно Адам работал своим могучим молотом: всадники Варгаса сломили и последнее отчаянное сопротивление защитников города. Улицы были залиты кровью и покрыты трупами, зарево пожара освещало небо, и из тысяч окон раздавались вопли ограбленных, истекающих кровью граждан, женщин и детей.
Адам наскоро закусил и затем, осмотревшись кругом, сказал:
– Однако нас никто не тронул. А у соседа Икенса они все разнесли.
– Что же тут удивительного? – сказала старуха Рахиль. – Понятно, что это чертово отродье предпочитает серебро железу.
У двери раздался стук. Адам вскочил, снова надел броню, сделал знак мастерам и направился к выходу. Рахиль громко закричала:
– Руфь, в погреб! Господи, помилуй нас! Куда же я девала мой платок! Караул! Прочь! Прочь!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28