А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Скажите ему, что ночью Вы и Геня выведете его в поле, где будет ждать Кароль с бричкой. Мол, Геня постучит ему ночью – чтобы проводить. Он поверит. Знает, что Кароль – его, а Генька – Кароля! Обязательно поверит! Это лучший способ заставить его открыть, когда она постучит. Это очень важно. Примите к сведению!
Помните: отступать уже некуда – только в свинство!
Что – Скужак? Что с ним делать? Что? Я над этим голову ломаю. Он не может оставаться в стороне, они должны втроем… Но как?
Осторожно! Не надо спешить. Лучше потихоньку да полегоньку, чтобы не наделать переполоха, без лишнего риска, пока, тьфу-тьфу, удача на нашей стороне – главное, не спугнуть ее. Будьте осторожны! Предельное внимание!»



* * *

Я пошел к Семиану.
Постучал – убедившись, что это я, он открыл, но сразу же вновь повалился на кровать. Сколько он так лежал? В носках – туфли, идеально начищенные, блестели на полу среди разбросанных окурков. Он курил сигарету за сигаретой. Тонкая в запястье рука, длинные пальцы с перстнем на указательном. Он не изъявлял желания разговаривать – лежал навзничь, уставившись в потолок. Я сказал, что пришел предупредить его: пусть он не строит иллюзий. Ипполит не даст ему лошадей.
Он не отвечал.
– Ни завтра, ни послезавтра. Более того, ваши опасения, что живым вас отсюда не выпустят, возможно, оправданны.
Молчание.
– В связи с этим хочу вам предложить… план побега.
Молчание.
– Я хочу вам помочь. Он не отвечал.
Лежал как бревно. Я подумал, что он боится, – но это был не страх, это была злость. Злобная злость. Он лежал и исходил злобой – вот и все. Он был озлоблен. И это потому (подумал я), что он открыл мне свою слабость. Я знал его слабость, поэтому она переродилась в нем в злость.
Я изложил план. Предупредил его, что ночью постучит Геня и проводит его.
– Бля…
– У вас есть деньги?
– Есть.
– Тогда все в порядке. Будьте готовы – сразу после полуночи.
– Бля…
– Такие выражения вряд ли вам помогут.
– Бля…
– Вы напрасно грубите. Мы можем и отказаться.
– Бля…
С этим я его и оставил. Он принимал нашу помощь, позволял спасать себя, но не испытывал благодарности. Распятый на кровати, вытянувшийся, напряженный, он еще олицетворял собой агрессивность и властность – господин и повелитель, – но принуждать он уже не мог. Его власть кончилась. И он знал, что я это знаю. Если до недавнего времени у него не было нужды ни в чьей благосклонности, потому что он мог запугать и заставить, мог понравиться насильно, то теперь он лежал здесь передо мной во всей своей взбешенной агрессивной мужественности, но уже лишенный когтей и вынужденный искать сочувствия… и понимал, что в этой своей мужественности он несимпатичен, неприятен… и он одной ногой в носке почесал другую ногу… затем поднял ногу и пошевелил пальцами, этот жест был подчеркнуто эгоцентричным, ему плевать было на мое к нему отношение… он не любил меня… он захлебывался антипатией… ему хотелось блевать… мне тоже. Я вышел. Типично мужской цинизм отравлял меня, как никотин. В столовой я наткнулся на Ипполита и отшатнулся, еще немного, еще на волосок, и меня бы вырвало, да, еще на волосок, один из тех волосков, которые росли на руках и у них, и у меня! В этот момент я не мог стерпеть Мужчину.
Нас – мужчин – было в доме пятеро: Ипполит, Семиан, Вацлав, Фридерик и я. Бррр… Ничто в животном мире не доходит до такого уродства – какой жеребец, какой козел может соперничать с этим развратом формы, с этим цинизмом формы? Увы! Человечество после тридцати лет скатывается в уродство. Вся красота была на их стороне, молодых. Я, мужчина, не мог искать спасения у моих коллег, мужчин, они были отталкивающи. И толкали меня к юности!


* * *

Пани Мария появилась на веранде.
– Где все остальные? – спросила она. – Куда они исчезли?
– Не знаю… Я был наверху.
– А Геня? Вы не видели Геню?
– Может быть, в парнике?
У нее затрепетали пальчики.
– Не сложилось ли у вас такого впечатления, что… Вацлав показался мне несколько нервозным. Он чем-то удручен. Может быть, что-нибудь между ними не так? Видно, что-то разладилось. Меня это как-то тревожит, я должна поговорить с Вацлавом… или, может быть, с Геней… не знаю… о Боже правый!
Она была явно встревожена.
– Я ничего не знаю. А то, что он удручен… ведь он потерял мать.
– Вы думаете, что это из-за матери?
– Конечно. Мать – это мать!
– Нет, правда? Я тоже думаю, что это из-за матери. Он потерял мать. Этого ему даже Геня не заменит! Мать – это мать! Мать! – Она слабо пошевелила пальчиками.
Это ее совершенно успокоило, будто слово «мать» было настолько убедительным, что даже слово «Геня» лишало значения, будто было наивысшей святыней!… Мать! Ведь и она была матерью! Эта бывшая жизнь, целиком переродившаяся в мать, смотрела на меня отцветшими, позапрошлыми глазами и отдалялась в свое боготворение матери – я понимал, что не стоит опасаться ее вмешательства во что бы то ни было, – она ничего не могла изменить в настоящем, потому что была матерью. Затрепетали в отдалении ее бывшие прелести.


* * *

По мере приближения ночи и того, что ее приход возвещал, зажигались лампы, закрывались ставни, стол накрывался к ужину – мне становилось все хуже, и я бродил из угла в угол, не находя себе места. Все с большей отчетливостью вырисовывались суть и смысл моей и Фридерика измены: мы изменили мужчине с (юношей плюс девушка). Бродя так по дому, я заглянул в гостиную, где было темновато, и увидел Вацлава, сидящего на диване. Я вошел и сел в кресло, достаточно, впрочем, далеко от него, у противоположной стены. Неопределенными были мои намерения. Нечеткими. Отчаянная попытка – страшным усилием воли преодолеть отвращение, столковаться с ним в мужественности. Однако отвращение возросло безгранично, подстегнутое моим приближением к нему и помещением моего тела вблизи его тела – дополненное его неприязнью ко мне… неприязнью, которая, делая меня омерзительным, делала омерзительным мое омерзение к нему. И vice versa. Я понимал, что в таких условиях не могло быть и речи, чтобы кто-нибудь из нас вдруг воссиял тем светом, который, несмотря ни на что, оставался доступен для нас, – я имею в виду свет нравственности, разума, самопожертвования, героизма, благородства, которые мы смогли вызвать к жизни, которые таились в нас in potentia, – но отвращение было слишком всепоглощающим. Ну а если преодолеть его насильно? Насилие! Насилие! Ведь мы были мужчинами! Мужчина – это тот, кто насилует, кто может понравиться насильно. Мужчина – это тот, кто господствует! Мужчина не спрашивает, нравится он или нет, он заботится только о собственных ощущениях, его вкус решает, что приятно, а что противно – для него, и только для него! Мужчина существует для себя, и ни для кого больше!
Вот такое насилие я хотел вызвать в нас… Но дела обстояли так, что и он, и я были импотентами, потому что мы не были самими собой. Не существовали для себя, а лишь для того, юного, восприятия – и это погружало нас в уродство. Но если бы я смог в этой гостиной хоть на мгновение стать для него, для Вацлава, – а он для меня – если бы мы могли стать мужчиной для мужчины! Неужели это не удвоило бы нашей мужественности? Неужели один другого не принудил бы насильно мужественностью к мужественности? Вот такие у меня были расчеты, питаемые остатками отчаянной и бессознательной надежды. Если насилие, чем, собственно, и является мужчина, должно сначала зародиться в мужественности, между мужчинами… тогда пусть само мое присутствие поможет запереть нас в этом замкнутом круге… огромное значение я придавал тому, что темнота маскировала нашу ахиллесову пяту, тело. Я думал, что, воспользовавшись ослаблением тела, мы сумеем объединиться и умножить силы, станем в достаточной степени мужчинами, чтобы не брезговать самими собой, – ведь собой никто не брезгует, ведь достаточно быть самим собой, чтобы не брезговать! Вот такие были у меня отчаянные уже мысли. Но он оставался недвижим… я тоже… и мы не могли начать, начала нам не хватало, действительно, непонятно было, как начать…
Вдруг в комнату вошла Геня.
Она не заметила меня – подошла к Вацлаву, села рядом с ним, тихая. Как бы – предлагая помириться. Она казалась (мне плохо было видно) покорной. Смиренной. Нежной. Кроткой. Может быть, беспомощной. Растерянной. Что это? Что это? Неужели и ей… всего этого… уже слишком… она боялась, хотела выйти из игры, в женихе искала поддержки, спасения? Она сидела рядом с ним покорно, молчаливо, предоставляя ему инициативу, что должно было означать: «я твоя, так сделай же что-нибудь». Вацлав даже не дрогнул – пальцем не пошевелил.
Как жаба, застывший. Я не мог понять, что его так заело. Гордость? Ревность? Обида? Или ему просто было не по себе, и он не знал, как к ней подступиться, – а мне хотелось крикнуть ему, чтобы он хотя бы обнял ее, руку бы на нее положил, от этого могло зависеть спасение! Последняя спасительная соломинка! Его рука обрела бы на ней мужественность, тут бы и я подмазался со своими руками, и как-нибудь пошло-поехало! Насилие – насилие в этой гостиной! Но ничего нет. Время идет. Он не шевелится. Это было как самоубийство – фиаско – фиаско – фиаско, – девушка встала, ушла… а за нею и я.


* * *

Подали ужин, во время которого мы вели в присутствии пани Марии банальные разговоры! После ужина я не знал, чем заняться, казалось бы, в часы, предшествующие убийству, должно быть много работы, однако никто из нас ничего не делал, все разбрелись… возможно, потому, что действие, которое должно было разыграться, имело потаенный, даже непотребный смысл. Фридерик? Где Фридерик? Он тоже куда-то исчез, и это исчезновение вдруг меня ослепило, будто мне завязали глаза, я не знал, что к чему, и должен был его отыскать, сейчас же, немедленно, – и начал поиски. Я вышел во двор. Собирался дождь. Горячая сырость в воздухе, нависшие тучи ощущались в беззвездном небе, иногда поднимался ветер и кружил по саду, потом затихал. Я шел по саду почти ощупью, лишь угадывая дорожки, со смелостью, которая необходима, когда идешь вслепую, но каждый раз знакомый силуэт дерева или форма куста указывали, что все в порядке и я нахожусь там, где и предполагал находиться. Однако я обнаружил, что совсем не подготовлен к такому постоянству сада, оно, скорее, удивляет меня… меня бы меньше удивило, если бы сад в потемках вывернулся наизнанку. Эта мысль всколыхнула меня, как лодку в открытом море, и я понял, что уже потерял из виду берег. Фридерика не было. Я забрел до самых островов, и странствия лишали меня рассудка, каждое выплывающее передо мной дерево, каждый куст были обрушивающейся на меня фантасмагорией – ибо хотя они и были, какими были, но могли быть другими. Фридерик? Фридерик? Мне отчаянно не хватало его. Без него все казалось неопределенным. Куда он скрылся? Что делает? Я возвращался в дом, чтобы его там поискать, и вдруг натолкнулся на него в кустах перед кухней. Он по-хулигански свистнул мне. Кажется, он был не очень доволен моим приходом и даже несколько сконфужен.
– Что вы здесь делаете? – спросил я.
– Голову ломаю.
– Над чем.
– Над этим.
Он указал на окно чулана и одновременно показал мне что-то на ладони. Ключ от этого чулана.
– Теперь уже можно говорить, – сказал он свободно и громко. – Письма излишни. Уже она, ну, вы понимаете, эта… ну… Природа… не сыграет с нами шутки, потому что дело слишком далеко зашло, ситуация уже определилась… Нечего с ней цацкаться!… – Он говорил как-то странно. От него исходило нечто особенное. Целомудрие? Праведность? Чистота? И он, очевидно, перестал опасаться – вот сломал веточку, бросил ее на землю – раньше он три раза подумал бы: бросать или не бросать… – Я взял с собой этот ключ, – добавил он, – чтобы подтолкнуть себя к какому-то решению. Относительно этого… Скужака.
– И как? Вы решили?
– Конечно.
– Можно узнать?
– Пока что… нельзя. Вы все узнаете в свое время. Или нет. Я расскажу вам. Вот, пожалуйста!
Он вытянул вторую руку – с ножом – большим кухонным ножом.
– А это что еще? – спросил я, неприятно пораженный. Внезапно я впервые со всей очевидностью понял, что имею дело с безумцем.
– Ничего лучшего я не смог скомбинировать, – признался он, как бы оправдываясь. – Но и этого достаточно. Ибо если там молодой убьет старшего, то и здесь старший убьет молодого, – вы улавливаете? Это образует целое. Это их объединит, всех троих. Нож. Я уже давно знал, что их объединяет именно нож и кровь. Разумеется, это необходимо сделать одновременно, – добавил он. – В тот момент, когда Кароль всадит свой нож в Семиана, я всажу свой в Юзю-у-у-у-у-у!
Вот так идея! Безумный! Больной – сумасшедший – как же он его зарежет?! Однако где-то там, на другом уровне, это безумие было чем-то совершенно естественным и даже само собой разумеющимся, это было реально, это бы их сплотило, «соединило в целое»… Чем более кровав и страшен был бред, тем сильнее он их объединял… и, будто этого было мало, его мысль, больная, отдающая психлечебницей, дегенеративная и дикая, мерзкая мысль интеллектуала, вдруг ударила, как цветущий куст, ошеломляющим ароматом, да, это была захватывающая мысль! И она меня захватила! Откуда-то с другой, с «их» стороны. Эта кровавая консолидация убивающей юности и это объединение ножом (двух юношей с девушкой). Собственно, не имело никакого значения, какая жестокость свершится над ними – или ими, – любая жестокость, как острая приправа, лишь усиливала свойственное им обаяние!


* * *

Невидимый сад ожил и опутал своими чарами – несмотря на сырость, темень и этого чудовищного безумца, – я глубоко вдохнул в себя его свежесть и сразу окунулся в чудесную, горьковатую, душераздирающе пленительную стихию. Опять все, все, все стало молодым и сладострастным, даже мы! Но… нет, нет, я не мог на это пойти! Это переходит все границы. Это недопустимо – невозможно – зарезать парня в чулане – нет, нет и нет…
Он засмеялся:
– Не волнуйтесь! Я хотел только проверить, не сомневаетесь ли вы в моем рассудке. Что вы! Куда там! Это так… мечты… от злости, что я ничего не могу придумать с этим Скужаком. Идиотизм, и все!
Идиотизм. Действительно. Когда он сам это признал, идиотизм выплыл передо мной, как на блюде, и мне стало неприятно, что я дал себя провести. Мы вернулись домой.

12

Мне уже мало что осталось рассказать. Собственно, дальше уже все пошло хорошо, лучше и лучше, вплоть до самого финала, который… ну, превзошел наши ожидания. И было легко… мне даже смеяться хотелось, что такая гнетущая проблема разрешается с такой окрыляющей легкостью.
Моя роль снова заключалась в том, чтобы караулить комнату Семиана. Я лег на кровать, навзничь, подложив руки под голову, и прислушался – мы вступили в ночь, и, казалось, дом заснул. Я ждал скрипа ступеней под ногами парочки убийц, хотя было еще слишком рано, оставалось пятнадцать минут. Тишина. Во дворе караулил Иппа, Фридерик внизу, у входа. Наконец, ровно полпервого, ступени где-то внизу скрипнули под их ногами, наверняка босыми. Босыми? Голыми? Или в носках?
Незабываемые мгновения! Снова раздался тихий скрип ступеней. Почему они так крались – естественней было бы, если бы она открыто взбежала по лестнице, таиться должен только он – но ничего странного, что и им передалась атмосфера заговора… и нервы у них должны быть, что ни говори, напряжены. Я почти видел, как они переступают со ступеньки на ступеньку, пробуя ногами лестницу, чтобы было поменьше скрипа: она впереди, он за ней. Грустно мне стало. Разве то, что они так вместе, вдвоем крались, не было лишь дрянным суррогатом того, другого, стократ более желанного, когда он бы крался, а она была бы целью его крадущихся шагов?… Но все же их цель в эту минуту – не столько Семиан, сколько его убийство – была не менее плотской, греховной и обжигающе чувственной, и они подкрадывались с не меньшим волнением… Ах! Еще раз скрипнуло! Молодость приближалась. Это было невыразимое блаженство, потому что под их ногами страшный замысел преображался в обворожительную игру, это было похоже на дуновение свежего ветерка… только… была ли эта крадущаяся юность действительно чистой, свежей, простой и естественной, была ли невинной? Нет. Она была «для старших» – если эти двое и впутались в авантюру, то только для нас, услужливо, чтобы нам понравиться, чтобы с нами пофлиртовать… и моя зрелость «для» юности должна была встретиться на теле Семиана с их юностью «для» зрелости – вот, пожалуйста, такое rendez-vous!
Но в этом-то и состояло счастье – и гордость – какая гордость! – и что-то еще большее, действующее, как спирт, – что они с нами в сговоре, что они по нашему наущению и чтобы услужить нам так рисковали – и так крались! – пошли на такое преступление! Это божественно! Это невероятно! В этом таилось самое потрясающее чудо из всех чудес света! И я, лежа на кровати, просто обезумел от мысли, что мы с Фридериком послужили источником вдохновения для этих ног – ах, снова скрипнуло, теперь уже значительно ближе, и затихло, наступила тишина, а я подумал, что, может быть, они не выдержали, кто знает, может быть, так, вместе подкрадываясь, они впали в искушение, отклонились от цели, обратились друг к другу и теперь, забывшись в объятии, открывали друг другу свои запретные тела!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18