Если бы она изменяла мне с другим мужчиной… Моя невеста распутничает с каким-то… – сказал он внезапно другим тоном и посмотрел на меня. – Что это значит? И как мне защищаться? Что мне делать? Она распутничает с каким-то… и как-то… – добавил он, – странно… необычно… извращенно… это меня ранит, мучит, понимаете, я чувствую в этом какую-то притягательную силу, что-то улавливаю… Поверите ли, на основании того, что мы видели, я мысленно реконструировал все, что между ними может быть, их отношения во всей полноте. И это так… эротически гениально, что я не понимаю, как они сумели додуматься до этого! Все как во сне! Кто мог это придумать? Он или она? Если она – то это великая актриса!
И через минуту:
– Знаете, что мне кажется? Что она ему не отдавалась. И это намного ужаснее, чем если бы они жили друг с другом. Такая мысль – это настоящее безумие, не правда ли? И в то же время, если бы она отдалась ему, я мог бы защищаться, а так… не могу. И возможно даже, что она, не отдаваясь ему, больше ему принадлежит. Ведь все это происходит между ними по-другому, по-другому! Это другое! Другое!
Ха! Об одном он не знал. То, что он увидел на острове, происходило для Фридерика и благодаря Фридерику – было своеобразным ублюдком, порожденным ими и Фридериком. И какое же удовольствие – держать его в неведении, без малейшего понятия, что именно я, поверенный его тайн, стою на их стороне, заодно со стихией, которая его сокрушает. Пусть это и не моя стихия (слишком молодая). Пусть я больше его товарищ, чем их, – и, уничтожая его, я и себя уничтожаю. Но чудная беспечная легкость!
– Это из-за войны, – сказал он. – Из-за войны. Но почему я должен вести войну с сопляками? Один убил мою мать, другой… Это уж слишком, пожалуй, чересчур. Хотите знать, как я буду себя вести?
Так как я не ответил, то он повторил с нажимом:
– Вы хотите знать, как я поступлю?
– Я слушаю. Говорите.
– Я не отступлю ни на шаг.
– Ага!
– Я не позволю обманывать ни ее, ни самого себя. Я сумею отстоять и уберечь то, что мне принадлежит. Я ее люблю. Она меня любит. Только это важно. Остальное должно отступить, остальное не должно иметь никакого значения, потому что я так хочу. Я имею право хотеть этого. Вы знаете, что я, собственно, не верю в Бога. Моя мать была верующей, я – нет. Но я хочу, чтобы Бог существовал. Я хочу – и это важнее, чем если бы я был лишь уверен в его существовании. В этом случае я тоже могу хотеть и сумею отстоять свою правоту, свою мораль. Я призову Геню к порядку. Я с ней еще не говорил, но завтра же поговорю и призову к порядку.
– Что вы ей скажете?
– Я веду себя пристойно и ее заставлю пристойно себя вести. По отношению к ней я веду себя с подобающим уважением – я ее уважаю и заставлю меня уважать. Я поведу себя с ней так, что она не сможет отступиться от своего чувства ко мне и своего долга. Я верю, что уважение обязывает, знаете ли. И по отношению к этому молокососу я буду вести себя так, как он того заслуживает. Недавно он, правда, вывел меня несколько из равновесия – больше этого не повторится.
– Так вы хотите вести себя… серьезно?
– Вы меня опередили! Именно это я и хотел сказать! Серьезно! Я их призову к серьезности!
– Да, но серьезен только тот, кто занимается чем-то самым важным. Однако что самое важное? Для вас важно одно, для них – другое. Каждый выбирает это по своему усмотрению – и по своей мерке.
– Что это вы говорите? Я – серьезен, они – нет. Как они могут быть серьезными, если все это детство – вздор – глупость! Идиотизм!
– А если – для них – детство важнее?
– Что? Для них важным должно быть только то, что для меня важно. Что они понимают, что знают? Я лучше знаю! Я их заставлю! Вы ведь не будете спорить, что я серьезнее их, мое мнение решает дело.
– Минуточку. Я думаю, что вы считаете себя серьезнее их благодаря вашим принципам… таким образом, получается, что ваши принципы важнее, потому что сами вы важнее, значительней. Лично вы. Как личность. Как старший.
– Что в лоб, что по лбу! – воскликнул он. – Это одно и то же! Извините, пожалуйста, за эту ночную исповедь. Благодарю вас.
Он вышел. Меня разбирал смех. Попался! Он заглотил крючок – и теперь метался, как рыба! Какую шутку сыграла с ним наша парочка!
Он страдал? Страдал? Да, он страдал, но само его страдание было дебелое – томное – лысоватое…
Очарование красоты было на их стороне. Поэтому и я был на их стороне. Все, что исходило от них, – чудесно и… неодолимо… привлекательно…
Тело.
Этот бык, который прикидывался, что защищает мораль, а на самом деле пер на них всей своей массой, пер на них всем своим «я». Он навязывал им свою мораль по одной-единственной причине, что это была «его» – более весомая, зрелая, проверенная… мораль мужчины. Насильно навязывал.
Вот ведь бык! Я его терпеть не мог. Только… не был я сам таким же, как и он? Я – мужчина… Об этом я думал, когда вновь раздался стук в дверь. Я был уверен, что вернулся Вацлав, – но это был Семиан! Я даже поперхнулся, увидев его, – уж этого я не ожидал!
– Извините за беспокойство, но я услышал голоса и понял, что вы не спите. Нельзя ли попросить у вас стакан воды?
Он пил медленно, маленькими глотками и не поднимал на меня глаз. Без галстука, с распахнутым воротом, помятый – но волосы у него были напомажены, хотя и торчали в разные стороны, и он поминутно запускал в них пальцы. Он выпил стакан, но не ушел. Стоял и теребил волосы.
– Какой-то ребус! – пробормотал он. – Поразительно!… – Он продолжал стоять, будто меня и не было. Я умышленно не говорил ни слова. Он произнес вполголоса, в сторону: – Мне нужна помощь.
– Что я могу для вас сделать?
– Вы знаете, что у меня полнейшее нервное истощение? – спросил он равнодушно, будто речь шла вовсе не о нем.
– Признаться… я не понимаю…
– Однако вы должны быть au courant [13] В курсе дела (фр.).
, – усмехнулся он. – Вы знаете, кто я. И что я не выдержал.
Он ерошил волосы и ждал моего ответа. Он мог ждать до бесконечности, так как впал в задумчивость или, точнее, сосредоточился на какой-то мысли, хотя и не думал. Я решил выяснить, чего же он хочет, – и ответил, что я действительно au courant…
– Вы симпатичный человек… Я там, рядом, уже больше не мог… в изоляции… – он указал пальцем на свою комнату. – Как бы это сказать? Я решил обратиться к кому-нибудь. И выбрал вас. Может быть, потому, что вы человек симпатичный, а может, потому, что через стенку… Я больше не могу оставаться один. Не могу, и все. Разрешите, я присяду.
Он сел, и движения у него были как после болезни – осторожные, будто он еще не овладел полностью своим телом и должен был заранее обдумывать каждое движение.
– Я прошу вас сказать со всей откровенностью, против меня что-то затевается?
– Но почему же? – спросил я.
Он решил засмеяться, а потом сказал:
– Простите, я хотел бы начистоту… но прежде я должен объяснить, в каком качестве я, собственно, предстал перед уважаемым паном. Я буду вынужден сделать некоторый экскурс в мою жизнь. Выслушайте меня, будьте добры. Впрочем, вы, должно быть, по слухам уже достаточно знаете обо мне. Вы слышали обо мне как о человеке смелом, можно сказать, рисковом… Да-а-а… Но вот недавно случилось со мной… Сломался я, знаете ли. Вот такой анекдот. Неделю назад. Сидел я, знаете ли, за столом, и вдруг пришел мне в голову такой вопрос: почему ты до сих пор не споткнулся? А если ты завтра споткнешься и попадешься?
– Но не в первый же раз пришла вам в голову эта мысль.
– Конечно! Не в первый раз! Но на этот раз этим все не кончилось – мне сразу же пришла в голову другая мысль, что я не должен так думать, потому что это может меня размагнитить, раскрыть, предать, черт побери, предать во власть опасности. Я подумал, что лучше так не думать. И как только я так подумал, то уже не мог избавиться от этой мысли и погиб, теперь я постоянно, постоянно должен думать, что у меня подвернется нога, что я не должен думать о том, что у меня подвернется нога, и так до бесконечности. Господи! Я погиб!
– Нервы!
– Это не нервы. Это знаете что? Перерождение. Перерождение смелости в страх. С этим ничего не поделаешь.
Он закурил сигарету. Затянулся, выдохнул дым.
– Понимаете, еще три недели назад передо мной была цель, задача, тот или иной объект операции, я вел борьбу… Теперь у меня ничего нет. Все упало, как, простите, подштанники. Теперь я думаю только о том, как бы со мной чего не случилось. И я прав. Тот, кто за себя боится, всегда прав! В том-то и беда, что я прав, только сейчас и прав! Но вы-то чего от меня хотите? Я уже пятый день здесь сижу. Прошу лошадей – не дают. Держите меня как в тюрьме. Что вы хотите со мной сделать? Я уже извелся в этой клетушке… Чего вы хотите?
– Успокойтесь, пожалуйста. Это нервы.
– Вы хотите меня прикончить?
– Ну, вы сгущаете краски.
– Не такой-то уж я дурак. Ведь я провалил дело… Беда в том, что я разболтал им о своем страхе, они уже знают. Пока я не боялся, они меня не боялись. Теперь, когда боюсь, я стал опасен. Я это понимаю. Мне нельзя доверять. Но я обращаюсь к вам как к человеку. Я так решил: встать, пойти к вам и поговорить начистоту. Это мой последний шанс. Я говорю с вами откровенно, потому что у меня нет другого выхода. Поймите – это заколдованный круг. Вы меня боитесь, потому что я боюсь вас, я вас боюсь, потому что вы меня боитесь. Я не могу вырваться из этого иначе как рывком, и поэтому, бац, я врываюсь к вам ночью, хотя мы и не знакомы… Вы интеллигентный человек, писатель, постарайтесь понять меня, подайте руку помощи, чтобы я мог выпутаться из этой истории.
– Что я должен сделать?
– Пусть мне дадут уехать. Ретироваться. Я только к этому стремлюсь. Ретироваться. Устраниться. Я ушел бы и пешком, но вы способны подкараулить меня где-нибудь в поле и… Я прошу вас переубедить их и разрешить мне уехать, ведь я уже никому не причиню вреда. Мне все это приелось, я больше не могу. Я хочу покоя. Одного покоя. Если мы разойдемся миром, не возникнет никаких проблем. Прошу вас, сделайте это, я вас умоляю, потому что, поймите, я уже не могу… Или помогите мне бежать. Я обращаюсь к вам, потому что не могу один противостоять всем, как пария. Дайте мне руку помощи, не бросайте меня. Мы не знакомы, но я выбрал вас. Я к вам обращаюсь. Зачем вы меня преследуете, если я уже обезврежен – и навсегда! Все кончено.
Неожиданно возникшая проблема этого человека, которого уже трясло… что мне сказать ему? Я еще был полон Вацлавом, а здесь передо мной этот человек, давящийся рвотой – хватит, хватит, хватит! – и молящий о пощаде. Как во внезапном озарении я понял всю неразрешимость ситуации: я не мог его оттолкнуть, ибо теперь его смерть усугублялась его трясущейся передо мной жизнью. Он пришел ко мне, он сблизился со мной и в результате вырос до гигантских размеров, его жизнь и его смерть вздымались теперь передо мной до небес. И одновременно его появление возвращало меня – освобождая от Вацлава – службе, нашей операции под руководством Ипполита, а он, Семиан, превращался лишь в объект нашей операции… и как объект был отброшен вовне, исключен из нашего круга, и я не мог даже поговорить с ним откровенно, я должен был соблюдать дистанцию и, не подпуская его к себе, маневрировать, хитрить… и мгновенно душа встала на дыбы, как лошадь перед непреодолимым препятствием… ведь он взывал к моей человечности и шел ко мне как к человеку, а мне нельзя было видеть в нем человека. Что мне ему ответить? Одно важно – не подпускать его к себе, не дать ему завладеть мной, пролезть в меня!
– Пан Семиан, – сказал я, – идет война. Страна оккупирована. Дезертирство в таких условиях – это роскошь, которую мы не можем себе позволить. Каждый должен следить за каждым. Вы это знаете.
– Это значит, что… вы не хотите… говорить со мной откровенно?
Он помолчал минуту, как бы смакуя молчание, которое все более нас разделяло.
– Пан, – сказал он, – с вас никогда портки не падали?
Я снова ничего не ответил, увеличив дистанцию.
– Пан, – сказал он терпеливо, – с меня все это спало – я безо всего. Поговорим без церемоний. Уж если я пришел к вам ночью как незнакомый к незнакомому, то давайте поговорим без уловок, хорошо?
Он замолчал и ждал, что я скажу. Я ничего не сказал.
– Мне безразлично ваше мнение обо мне, – добавил он равнодушно. – Но я выбрал вас – моим спасителем или убийцей. Что вы выберете?
Тогда я пошел на явную ложь – явную не только для меня, но и для него – и этим окончательно отбросил его от нашего круга:
– Я не знаю, что бы вам могло угрожать. Вы сгущаете краски. Это нервы.
Мои слова раздавили его. Он ничего не говорил – но и не двигался, не уходил… застыл в прострации. Будто лишил я его самой возможности уйти. Я подумал, что это может длиться часами, он не двигается, зачем ему двигаться – остается, угнетая меня своим присутствием. Я не знал, что мне с ним делать, – и он не мог мне в этом помочь, ведь я сам его отверг, отбросил и без него оказался в одиночестве перед ним же… Он был у меня в руках. И между мной и им не было ничего, кроме равнодушия, холодной антипатии, отвращения, он был мне противен! Собака, лошадь, курица, даже червяк были мне более симпатичны, чем этот мужчина уже в летах, потасканный, с лицом, на котором отпечаталось все его прошлое, – мужчина терпеть не может мужчину! Нет ничего более отвратительного для нас, мужчин, чем другой мужчина, – речь идет, разумеется, о мужчинах старшего возраста, с отпечатавшимся на лице прошлым. Непривлекателен он был для меня, нет! Не в силах он привлечь меня на свою сторону. Не мог он втереться ко мне в доверие. Не мог понравиться! Он отталкивал меня своей и духовной сущностью, и физической, как и Вацлав, даже сильнее – он отталкивал меня, как и я его отталкивал, и мы уперлись рогами, как два старых буйвола, – и то, что я ему был отвратителен в моей потасканности, еще более усиливало мое отвращение. Вацлав, а теперь он – оба омерзительны! И я с ними! Мужчина может быть сносен для мужчины только как отказ, когда он отказывается от самого себя ради чего-то – чести, добродетели, народа, борьбы… Но мужчина только как мужчина – какая мерзость!
Но он меня выбрал. Он ко мне обратился – и теперь не отступал и сидел передо мной. Я кашлянул, и это покашливание подсказало мне, что ситуация еще более осложнилась. Его смерть – хотя и отталкивающая – была теперь в двух шагах от меня, как нечто, чего невозможно избежать.
Лишь об одном я мечтал – чтобы он ушел. Я потом все обдумаю, сначала пусть он уйдет. Почему бы мне не сказать, что я согласен помочь ему. Это меня не связывало, я всегда мог использовать свое обещание как маневр и хитрость – в том случае, если бы я решился с ним покончить и рассказал бы все Ипполиту – ведь для целей нашей акции, нашей группы было бы даже полезно завоевать его доверие и им воспользоваться. Если бы я решился с ним покончить… Что мешает солгать конченому человеку?
– Послушайте меня. Прежде всего – возьмите себя в руки. Это главное. Завтра спуститесь к обеду. Скажите, что это был нервный кризис, который уже миновал. Что вы приходите в норму. Сделайте вид, что с вами все в порядке. Я, со своей стороны, тоже поговорю с Ипполитом и постараюсь как-нибудь устроить для вас этот отъезд. А теперь возвращайтесь к себе, сюда может кто-нибудь зайти…
Говоря это, я даже не понимал, что, собственно, говорю. Правда это или ложь? Помощь или предательство? Потом прояснится – а сейчас пусть уходит! Он встал и выпрямился, я не заметил, чтобы на его лице промелькнула хотя бы тень надежды, в нем вообще ничего не дрогнуло, он не пытался ни благодарить, ни, хотя бы взглядом, расположить к себе… зная заранее, что ничего не получится и ему ничего не остается, как только быть, быть таким, каков он есть, пребывать в своем бытии, неблагодарном и тягостном – уничтожение которого было бы, однако, еще более отвратительным. Он лишь шантажировал меня своим существованием, о, как же все по-другому с Каролем!
Кароль!
После его ухода я сел писать письмо Фридерику. Это был рапорт – я давал ему отчет об этих ночных визитах. И это был документ, в котором я уже открыто соглашался на сотрудничество. Соглашался в письменном виде. Шел на диалог.
11
На следующий день к обеду явился Семиан. Я встал поздно и сошел вниз как раз в тот момент, когда уже садились за стол, – тогда и появился Семиан, выбритый, напомаженный и раздушенный, с платочком, выглядывающим из карманчика. Это было гальванизацией трупа – ведь мы непрерывно убивали его в течение вот уже двух дней. Однако труп с галантностью гусара поцеловал ручки дамам и, поздоровавшись со всеми, заявил, что у него уже проходит случайное недомогание и что ему лучше – что ему надоело киснуть одному наверху «в то время, как все общество в сборе». Ипполит собственноручно пододвинул ему стул, быстро приготовили прибор, восстановилась, будто ничего и не произошло, наша к нему почтительность, и он уселся за стол – такой же властный и победительный, как и в первый вечер.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18
И через минуту:
– Знаете, что мне кажется? Что она ему не отдавалась. И это намного ужаснее, чем если бы они жили друг с другом. Такая мысль – это настоящее безумие, не правда ли? И в то же время, если бы она отдалась ему, я мог бы защищаться, а так… не могу. И возможно даже, что она, не отдаваясь ему, больше ему принадлежит. Ведь все это происходит между ними по-другому, по-другому! Это другое! Другое!
Ха! Об одном он не знал. То, что он увидел на острове, происходило для Фридерика и благодаря Фридерику – было своеобразным ублюдком, порожденным ими и Фридериком. И какое же удовольствие – держать его в неведении, без малейшего понятия, что именно я, поверенный его тайн, стою на их стороне, заодно со стихией, которая его сокрушает. Пусть это и не моя стихия (слишком молодая). Пусть я больше его товарищ, чем их, – и, уничтожая его, я и себя уничтожаю. Но чудная беспечная легкость!
– Это из-за войны, – сказал он. – Из-за войны. Но почему я должен вести войну с сопляками? Один убил мою мать, другой… Это уж слишком, пожалуй, чересчур. Хотите знать, как я буду себя вести?
Так как я не ответил, то он повторил с нажимом:
– Вы хотите знать, как я поступлю?
– Я слушаю. Говорите.
– Я не отступлю ни на шаг.
– Ага!
– Я не позволю обманывать ни ее, ни самого себя. Я сумею отстоять и уберечь то, что мне принадлежит. Я ее люблю. Она меня любит. Только это важно. Остальное должно отступить, остальное не должно иметь никакого значения, потому что я так хочу. Я имею право хотеть этого. Вы знаете, что я, собственно, не верю в Бога. Моя мать была верующей, я – нет. Но я хочу, чтобы Бог существовал. Я хочу – и это важнее, чем если бы я был лишь уверен в его существовании. В этом случае я тоже могу хотеть и сумею отстоять свою правоту, свою мораль. Я призову Геню к порядку. Я с ней еще не говорил, но завтра же поговорю и призову к порядку.
– Что вы ей скажете?
– Я веду себя пристойно и ее заставлю пристойно себя вести. По отношению к ней я веду себя с подобающим уважением – я ее уважаю и заставлю меня уважать. Я поведу себя с ней так, что она не сможет отступиться от своего чувства ко мне и своего долга. Я верю, что уважение обязывает, знаете ли. И по отношению к этому молокососу я буду вести себя так, как он того заслуживает. Недавно он, правда, вывел меня несколько из равновесия – больше этого не повторится.
– Так вы хотите вести себя… серьезно?
– Вы меня опередили! Именно это я и хотел сказать! Серьезно! Я их призову к серьезности!
– Да, но серьезен только тот, кто занимается чем-то самым важным. Однако что самое важное? Для вас важно одно, для них – другое. Каждый выбирает это по своему усмотрению – и по своей мерке.
– Что это вы говорите? Я – серьезен, они – нет. Как они могут быть серьезными, если все это детство – вздор – глупость! Идиотизм!
– А если – для них – детство важнее?
– Что? Для них важным должно быть только то, что для меня важно. Что они понимают, что знают? Я лучше знаю! Я их заставлю! Вы ведь не будете спорить, что я серьезнее их, мое мнение решает дело.
– Минуточку. Я думаю, что вы считаете себя серьезнее их благодаря вашим принципам… таким образом, получается, что ваши принципы важнее, потому что сами вы важнее, значительней. Лично вы. Как личность. Как старший.
– Что в лоб, что по лбу! – воскликнул он. – Это одно и то же! Извините, пожалуйста, за эту ночную исповедь. Благодарю вас.
Он вышел. Меня разбирал смех. Попался! Он заглотил крючок – и теперь метался, как рыба! Какую шутку сыграла с ним наша парочка!
Он страдал? Страдал? Да, он страдал, но само его страдание было дебелое – томное – лысоватое…
Очарование красоты было на их стороне. Поэтому и я был на их стороне. Все, что исходило от них, – чудесно и… неодолимо… привлекательно…
Тело.
Этот бык, который прикидывался, что защищает мораль, а на самом деле пер на них всей своей массой, пер на них всем своим «я». Он навязывал им свою мораль по одной-единственной причине, что это была «его» – более весомая, зрелая, проверенная… мораль мужчины. Насильно навязывал.
Вот ведь бык! Я его терпеть не мог. Только… не был я сам таким же, как и он? Я – мужчина… Об этом я думал, когда вновь раздался стук в дверь. Я был уверен, что вернулся Вацлав, – но это был Семиан! Я даже поперхнулся, увидев его, – уж этого я не ожидал!
– Извините за беспокойство, но я услышал голоса и понял, что вы не спите. Нельзя ли попросить у вас стакан воды?
Он пил медленно, маленькими глотками и не поднимал на меня глаз. Без галстука, с распахнутым воротом, помятый – но волосы у него были напомажены, хотя и торчали в разные стороны, и он поминутно запускал в них пальцы. Он выпил стакан, но не ушел. Стоял и теребил волосы.
– Какой-то ребус! – пробормотал он. – Поразительно!… – Он продолжал стоять, будто меня и не было. Я умышленно не говорил ни слова. Он произнес вполголоса, в сторону: – Мне нужна помощь.
– Что я могу для вас сделать?
– Вы знаете, что у меня полнейшее нервное истощение? – спросил он равнодушно, будто речь шла вовсе не о нем.
– Признаться… я не понимаю…
– Однако вы должны быть au courant [13] В курсе дела (фр.).
, – усмехнулся он. – Вы знаете, кто я. И что я не выдержал.
Он ерошил волосы и ждал моего ответа. Он мог ждать до бесконечности, так как впал в задумчивость или, точнее, сосредоточился на какой-то мысли, хотя и не думал. Я решил выяснить, чего же он хочет, – и ответил, что я действительно au courant…
– Вы симпатичный человек… Я там, рядом, уже больше не мог… в изоляции… – он указал пальцем на свою комнату. – Как бы это сказать? Я решил обратиться к кому-нибудь. И выбрал вас. Может быть, потому, что вы человек симпатичный, а может, потому, что через стенку… Я больше не могу оставаться один. Не могу, и все. Разрешите, я присяду.
Он сел, и движения у него были как после болезни – осторожные, будто он еще не овладел полностью своим телом и должен был заранее обдумывать каждое движение.
– Я прошу вас сказать со всей откровенностью, против меня что-то затевается?
– Но почему же? – спросил я.
Он решил засмеяться, а потом сказал:
– Простите, я хотел бы начистоту… но прежде я должен объяснить, в каком качестве я, собственно, предстал перед уважаемым паном. Я буду вынужден сделать некоторый экскурс в мою жизнь. Выслушайте меня, будьте добры. Впрочем, вы, должно быть, по слухам уже достаточно знаете обо мне. Вы слышали обо мне как о человеке смелом, можно сказать, рисковом… Да-а-а… Но вот недавно случилось со мной… Сломался я, знаете ли. Вот такой анекдот. Неделю назад. Сидел я, знаете ли, за столом, и вдруг пришел мне в голову такой вопрос: почему ты до сих пор не споткнулся? А если ты завтра споткнешься и попадешься?
– Но не в первый же раз пришла вам в голову эта мысль.
– Конечно! Не в первый раз! Но на этот раз этим все не кончилось – мне сразу же пришла в голову другая мысль, что я не должен так думать, потому что это может меня размагнитить, раскрыть, предать, черт побери, предать во власть опасности. Я подумал, что лучше так не думать. И как только я так подумал, то уже не мог избавиться от этой мысли и погиб, теперь я постоянно, постоянно должен думать, что у меня подвернется нога, что я не должен думать о том, что у меня подвернется нога, и так до бесконечности. Господи! Я погиб!
– Нервы!
– Это не нервы. Это знаете что? Перерождение. Перерождение смелости в страх. С этим ничего не поделаешь.
Он закурил сигарету. Затянулся, выдохнул дым.
– Понимаете, еще три недели назад передо мной была цель, задача, тот или иной объект операции, я вел борьбу… Теперь у меня ничего нет. Все упало, как, простите, подштанники. Теперь я думаю только о том, как бы со мной чего не случилось. И я прав. Тот, кто за себя боится, всегда прав! В том-то и беда, что я прав, только сейчас и прав! Но вы-то чего от меня хотите? Я уже пятый день здесь сижу. Прошу лошадей – не дают. Держите меня как в тюрьме. Что вы хотите со мной сделать? Я уже извелся в этой клетушке… Чего вы хотите?
– Успокойтесь, пожалуйста. Это нервы.
– Вы хотите меня прикончить?
– Ну, вы сгущаете краски.
– Не такой-то уж я дурак. Ведь я провалил дело… Беда в том, что я разболтал им о своем страхе, они уже знают. Пока я не боялся, они меня не боялись. Теперь, когда боюсь, я стал опасен. Я это понимаю. Мне нельзя доверять. Но я обращаюсь к вам как к человеку. Я так решил: встать, пойти к вам и поговорить начистоту. Это мой последний шанс. Я говорю с вами откровенно, потому что у меня нет другого выхода. Поймите – это заколдованный круг. Вы меня боитесь, потому что я боюсь вас, я вас боюсь, потому что вы меня боитесь. Я не могу вырваться из этого иначе как рывком, и поэтому, бац, я врываюсь к вам ночью, хотя мы и не знакомы… Вы интеллигентный человек, писатель, постарайтесь понять меня, подайте руку помощи, чтобы я мог выпутаться из этой истории.
– Что я должен сделать?
– Пусть мне дадут уехать. Ретироваться. Я только к этому стремлюсь. Ретироваться. Устраниться. Я ушел бы и пешком, но вы способны подкараулить меня где-нибудь в поле и… Я прошу вас переубедить их и разрешить мне уехать, ведь я уже никому не причиню вреда. Мне все это приелось, я больше не могу. Я хочу покоя. Одного покоя. Если мы разойдемся миром, не возникнет никаких проблем. Прошу вас, сделайте это, я вас умоляю, потому что, поймите, я уже не могу… Или помогите мне бежать. Я обращаюсь к вам, потому что не могу один противостоять всем, как пария. Дайте мне руку помощи, не бросайте меня. Мы не знакомы, но я выбрал вас. Я к вам обращаюсь. Зачем вы меня преследуете, если я уже обезврежен – и навсегда! Все кончено.
Неожиданно возникшая проблема этого человека, которого уже трясло… что мне сказать ему? Я еще был полон Вацлавом, а здесь передо мной этот человек, давящийся рвотой – хватит, хватит, хватит! – и молящий о пощаде. Как во внезапном озарении я понял всю неразрешимость ситуации: я не мог его оттолкнуть, ибо теперь его смерть усугублялась его трясущейся передо мной жизнью. Он пришел ко мне, он сблизился со мной и в результате вырос до гигантских размеров, его жизнь и его смерть вздымались теперь передо мной до небес. И одновременно его появление возвращало меня – освобождая от Вацлава – службе, нашей операции под руководством Ипполита, а он, Семиан, превращался лишь в объект нашей операции… и как объект был отброшен вовне, исключен из нашего круга, и я не мог даже поговорить с ним откровенно, я должен был соблюдать дистанцию и, не подпуская его к себе, маневрировать, хитрить… и мгновенно душа встала на дыбы, как лошадь перед непреодолимым препятствием… ведь он взывал к моей человечности и шел ко мне как к человеку, а мне нельзя было видеть в нем человека. Что мне ему ответить? Одно важно – не подпускать его к себе, не дать ему завладеть мной, пролезть в меня!
– Пан Семиан, – сказал я, – идет война. Страна оккупирована. Дезертирство в таких условиях – это роскошь, которую мы не можем себе позволить. Каждый должен следить за каждым. Вы это знаете.
– Это значит, что… вы не хотите… говорить со мной откровенно?
Он помолчал минуту, как бы смакуя молчание, которое все более нас разделяло.
– Пан, – сказал он, – с вас никогда портки не падали?
Я снова ничего не ответил, увеличив дистанцию.
– Пан, – сказал он терпеливо, – с меня все это спало – я безо всего. Поговорим без церемоний. Уж если я пришел к вам ночью как незнакомый к незнакомому, то давайте поговорим без уловок, хорошо?
Он замолчал и ждал, что я скажу. Я ничего не сказал.
– Мне безразлично ваше мнение обо мне, – добавил он равнодушно. – Но я выбрал вас – моим спасителем или убийцей. Что вы выберете?
Тогда я пошел на явную ложь – явную не только для меня, но и для него – и этим окончательно отбросил его от нашего круга:
– Я не знаю, что бы вам могло угрожать. Вы сгущаете краски. Это нервы.
Мои слова раздавили его. Он ничего не говорил – но и не двигался, не уходил… застыл в прострации. Будто лишил я его самой возможности уйти. Я подумал, что это может длиться часами, он не двигается, зачем ему двигаться – остается, угнетая меня своим присутствием. Я не знал, что мне с ним делать, – и он не мог мне в этом помочь, ведь я сам его отверг, отбросил и без него оказался в одиночестве перед ним же… Он был у меня в руках. И между мной и им не было ничего, кроме равнодушия, холодной антипатии, отвращения, он был мне противен! Собака, лошадь, курица, даже червяк были мне более симпатичны, чем этот мужчина уже в летах, потасканный, с лицом, на котором отпечаталось все его прошлое, – мужчина терпеть не может мужчину! Нет ничего более отвратительного для нас, мужчин, чем другой мужчина, – речь идет, разумеется, о мужчинах старшего возраста, с отпечатавшимся на лице прошлым. Непривлекателен он был для меня, нет! Не в силах он привлечь меня на свою сторону. Не мог он втереться ко мне в доверие. Не мог понравиться! Он отталкивал меня своей и духовной сущностью, и физической, как и Вацлав, даже сильнее – он отталкивал меня, как и я его отталкивал, и мы уперлись рогами, как два старых буйвола, – и то, что я ему был отвратителен в моей потасканности, еще более усиливало мое отвращение. Вацлав, а теперь он – оба омерзительны! И я с ними! Мужчина может быть сносен для мужчины только как отказ, когда он отказывается от самого себя ради чего-то – чести, добродетели, народа, борьбы… Но мужчина только как мужчина – какая мерзость!
Но он меня выбрал. Он ко мне обратился – и теперь не отступал и сидел передо мной. Я кашлянул, и это покашливание подсказало мне, что ситуация еще более осложнилась. Его смерть – хотя и отталкивающая – была теперь в двух шагах от меня, как нечто, чего невозможно избежать.
Лишь об одном я мечтал – чтобы он ушел. Я потом все обдумаю, сначала пусть он уйдет. Почему бы мне не сказать, что я согласен помочь ему. Это меня не связывало, я всегда мог использовать свое обещание как маневр и хитрость – в том случае, если бы я решился с ним покончить и рассказал бы все Ипполиту – ведь для целей нашей акции, нашей группы было бы даже полезно завоевать его доверие и им воспользоваться. Если бы я решился с ним покончить… Что мешает солгать конченому человеку?
– Послушайте меня. Прежде всего – возьмите себя в руки. Это главное. Завтра спуститесь к обеду. Скажите, что это был нервный кризис, который уже миновал. Что вы приходите в норму. Сделайте вид, что с вами все в порядке. Я, со своей стороны, тоже поговорю с Ипполитом и постараюсь как-нибудь устроить для вас этот отъезд. А теперь возвращайтесь к себе, сюда может кто-нибудь зайти…
Говоря это, я даже не понимал, что, собственно, говорю. Правда это или ложь? Помощь или предательство? Потом прояснится – а сейчас пусть уходит! Он встал и выпрямился, я не заметил, чтобы на его лице промелькнула хотя бы тень надежды, в нем вообще ничего не дрогнуло, он не пытался ни благодарить, ни, хотя бы взглядом, расположить к себе… зная заранее, что ничего не получится и ему ничего не остается, как только быть, быть таким, каков он есть, пребывать в своем бытии, неблагодарном и тягостном – уничтожение которого было бы, однако, еще более отвратительным. Он лишь шантажировал меня своим существованием, о, как же все по-другому с Каролем!
Кароль!
После его ухода я сел писать письмо Фридерику. Это был рапорт – я давал ему отчет об этих ночных визитах. И это был документ, в котором я уже открыто соглашался на сотрудничество. Соглашался в письменном виде. Шел на диалог.
11
На следующий день к обеду явился Семиан. Я встал поздно и сошел вниз как раз в тот момент, когда уже садились за стол, – тогда и появился Семиан, выбритый, напомаженный и раздушенный, с платочком, выглядывающим из карманчика. Это было гальванизацией трупа – ведь мы непрерывно убивали его в течение вот уже двух дней. Однако труп с галантностью гусара поцеловал ручки дамам и, поздоровавшись со всеми, заявил, что у него уже проходит случайное недомогание и что ему лучше – что ему надоело киснуть одному наверху «в то время, как все общество в сборе». Ипполит собственноручно пододвинул ему стул, быстро приготовили прибор, восстановилась, будто ничего и не произошло, наша к нему почтительность, и он уселся за стол – такой же властный и победительный, как и в первый вечер.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18