и населенье в субботу выстраивалось гуськом,
как караван в погоне за сах.песком
или сеткой салаки, пробившей в бюджете брешь.
В маленьком городе обыкновенно ешь
то же, что остальные. И отличить себя
можно было от них, лишь срисовывая с рубля
шпиль кремля, сужавшегося к звезде,
либо - видя вещи твои везде.
IV
Несмотря на все это, были они крепки,
эти брошенные спичечные коробки
с громыхавшими в них посудой двумя-тремя
сырыми головками. И, воробья кормя,
на него там смотрели всею семьей в окно,
где деревья тоже сливались по вечерам в одно
черное дерево, стараясь перерасти
небо - что и случалось часам к шести,
когда книга захлопывалась и когда
от тебя оставались лишь губы, как от того кота.
V
Эта внешняя щедрость, этот, на то пошло,
дар, холодея внутри, источать тепло
вовне, постояльцев сближал с жильем,
и зима простыню на веревке считала своим бельем.
Это сковывало разговоры; смех
громко скрипел, оставляя следы, как снег,
опушавший изморосью, точно хвою, края
местоимений и превращавший "я"
в кристалл, отливавший твердою бирюзой,
но таявший после твоей слезой.
VI
Было ли вправду все это? и если да, на кой
будоражить теперь этих бывших вещей покой,
вспоминая подробности, подгоняя сосну к сосне,
имитируя - часто удачно - тот свет во сне?
Воскресают, кто верует: в ангелов, в корни (лес);
а что Келомякки ведали, кроме рельс
и расписанья железных вещей, свистя
возникавших из небытия минут пять спустя
и растворявшихся в нем же, жадно глотавшем жесть,
мысль о любви и успевших сесть?
VII
Ничего. Негашенная известь зимних пространств, свой
корм
подбирая с пустынных пригородных платформ,
оставляла на них под тяжестью хвойных лап
настоящее в черном пальто, чей драп,
более прочный нежели шевиот,
предохранял там от будущего и от
прошлого лучше, чем дымным стеклом - буфет.
Нет ничего постоянней, чем черный цвет;
так возникают буквы, либо - мотив "Кармен",
так засыпают одетыми противники перемен.
VIII
Больше уже ту дверь не отпирать ключом
с замысловатой бородкой и не включить плечом
электричество в кухне к радости огурца.
Эта скворешня пережила скворца,
кучевые и перистые стада.
С точки зрения времени, нет "тогда":
есть только "там". И "там", напрягая взор,
память бродит по комнатам в сумерках, точно вор,
шаря в шкафах, роняя на пол роман,
запуская руку к себе в карман.
IX
Можно кивнуть и признать, что простой урок
лобачевских полозьев ландшафту пошел не впрок,
что Финляндия спит, затаив в груди
нелюбовь к лыжным палкам - теперь, поди,
из алюминия: лучше, видать, для рук.
Но по ним уже не узнать, как горит бамбук,
не представить пальму, муху це-це, фокстрот,
монолог попугая - вернее, тот
вид параллелей, где голым, поскольку - край
света, гулял, как дикарь, Маклай.
X
В маленьких городках, хранящих в подвалах скарб,
как чужих фотографий, не держат карт -
даже игральных - как бы кладя предел
покушеньям судьбы на беззащитность тел.
Существуют обои; и населенный пункт
освобождаем ими обычно от внешних пут
столь успешно, что дым норовит назад
воротиться в трубу, не подводить фасад;
что оставляют слившиеся в одно
белое после себя пятно.
XI
Не обязательно помнить, как звали тебя, меня;
тебе достаточно блузки и мне - ремня,
чтоб увидеть в трельяже (то есть, подать слепцу),
что безымянность нам в самый раз, к лицу,
как в итоге всему живому, с лица земли
стираемому безвучным всех клеток "пли".
У вещей есть пределы. Особенно - их длина,
не способность сдвинуться с места. И наше право на
"здесь" простиралось не дальше, чем в ясный день
клином падавшая в сугробы тень
XII
дровяного сарая. Глядя в другой пейзаж,
будем считать, что клин этот острый - наш
общий локоть, выдвинутый вовне,
которого ни тебе, ни мне
не укусить, ни, подавно, поцеловать.
В этом смысле мы слились, хотя кровать
даже не скрипнула, ибо она теперь
целый мир, где тоже есть с боку дверь,
которая - точно слышала где-то звон -
годится только, чтоб выйти вон.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23