тишины об'ятых
сонным покоем лесных лужаек,
где в полдень истома глаза смежает,
где пчела,если вдруг ужалит,
то приняв вас со слепу за махровый
мак или за вещь,коровой
оставленную,и взлетает,пробой
обескуражена и громоздка.
Лес - как ломаная расческа.
И внезапная мысль о себе подростка:
"выше кустарника,ниже ели"
оглушает его на всю жизнь.И еле
видный жаворонок сыплет трели
с высоты.Лето ! пора зубрежки
к экзаменам формул,орла и решки;
прыщи,бубоны одних,задержки
других - от страха,что не осилишь;
силуэты техникумов,училищ
даже во сне.Лишь хлысты удилищ
с присвистом прочь отгоняют беды.
В образовавшиеся просветы
видны сандалии,велосипеды
в траве;никелированные педали
как петлицы кителей,как медали.
В их резине и в их металле
что-то от будущего,от века,
Европы,железных дорог - чья ветка
и впрямь как от порыва ветра
дает зеленые полустанки -
лес,водокачка,лицо крестьянки,
изгородь - и из твоей жестянки
расползаются вправо-влево
вырытые рядом со стенкой хлева
червяки.А потом - телега
с наваленными на нее кулями,
и бегущий убранными полями
проселок.И где-то на дальнем плане
церковь-графином,суслоны,хаты,
крытые шифером с толью скаты
и стекла,ради чьих рам закаты
и существуют.И тень от спицы,
удлиняясь до польской почти границы,
бежит вдоль обочины за матерком возницы
как лохматая Жучка,она же Динка;
и ты глядишь на носок ботинка,
в зубах - травинка,в мозгу - блондинка
с каменной дачей и в верхотуре
только журавль,а не вестник бури.
Слава нормальной температуре !-
на десять градусов ниже тела.
Слава всему,до чего есть дело.
Всему,что еще вам не надоело !
Рубашке,болтающейся,подсохнув,
панаме,выглядящей,как подсолнух,
вальсу издалека "На сопках".
IV
Развевающиеся занавески летних
сумерек ! крынками полный ледник,
Сталин или Хрущев последних
тонущих в треске цикад известий,
варенье,сделанное из местной
брусники.Обмазанные известкой,
Щиколотки яблоневой аллеи,
чем темнее становится,тем белее;
а дальше высятся бармалеи
настоящих деревьев в сгущенной синьке
вечера.Кухни,зады,косынки,
слюдяная форточка керосинки
с адским пламенем.Ужины на верандах !
Картошка во всех ее вариантах.
Лук и редиска невероятных
размеров,укроп,огурцы из кадки,
помидоры,и все это - прямо с грядки,
и,наконец,наигравшись в прятки,
пыльные емкости ! Копоть лампы.
Пляска теней на стене.Таланты
и поклонники этого действа.Латы
самовара и рафинад,от соли
отличаемый с помощью мухи.Соло
удода в малиннике.Или -ссоры
лягушек в канаве у сеновала.
И в латах кипящего самовара -
ужимки вытянутого овала,
шорох газеты,курлы отрыжек;
из гостиной доносится четкий "чижик";
и мысль Симонида насчет лодыжек
избавляет на миг каленый
взгляд от обоев и ответвлений
боярышника:вид коленей
всегда недостаточен.Тем дороже
тело,что ткань,его скрыв,похоже
помогает скользить по коже,
лишенной узоров,присущих ткани,
вверх.
Тем временем чай в стакане,
остывая,туманит грани,
и пламя в лампе уже померкло.
А после под одеялом мелко
дрожит,тускло мерцая,стрелка
нового компаса,определяя
Север не лучше,чем удалая
мысль прокурора.Обрывки лая,
пазы в рассохшемся табурете,
сонное кукареку в подклети,
крик паровоза.Потом и эти
звуки смолкают.И глухо,глуше,
чем это воспринимают уши -
листва,бесчисленная как души
живших до нас на земле,лопочет
некто на диалекте почек,
как языками,чей рваный почерк
-кляксы,клинопись лунных пятен -
ни тебе,ни стене невнятен.
И долго среди бугров и вмятин
матраса вертишься,расплетая
где иероглиф,где запятая;
и снаружи шумит густая,
еще не желтая мощь Китая.
1981
* * *
Я был только тем,чего
ты касалась ладонью,
над чем в глухую,воронью
ночь склоняла чело.
Я был лишь тем,что ты
там,снизу,различала:
смутный облик сначала,
много позже - черты.
Это ты,горяча,
ошую,одесную
раковину ушную
мне творила,шепча.
Это ты,теребя
штору,в сырую полость
рта вложила мне голос,
окликавший тебя.
Я был попросту слеп.
Ты,возникая,прячась,
даровала мне зрячесть.
Так оставляют след.
Так творятся миры.
Так,сотворив их,часто
оставляют вращаться,
расточая дары.
Так,бросаем то в жар,
то в холод,то в свет,то в темень,
в мирозданье потерян,
кружится шар.
Иосиф БРОДСКИЙ
БЕГСТВО В ЕГИПЕТ
...погонщик возник неизвестно откуда.
В пустыне, подобранной небом для чуда
по принципу сходства, случившись ночлегом,
они жгли костер. В заметаемой снегом
пещере, своей не предчувствуя роли,
младенец дремал в золотом ореоле
волос, обретавших стремительный навык
свеченья - не только в державе чернявых,
сейчас, - но и вправду подобно звезде,
покуда земля существует: везде.
25-е дек. 1988
НА СТОЛЕТИЕ АННЫ АХМАТОВОЙ
Страницу и огонь, зерно и жернова,
секиры острие и усеченный волос -
Бог сохраняет все; особенно - слова
прощенья и любви, как собственный свой голос.
В них бьется ровный пульс, в них слышен костный хруст,
и заступ в них стучит; ровны и глуховаты,
поскольку жизнь - одна, они из смертных уст
звучат отчетливей, чем из надмирной ваты.
Великая душа, поклон через моря
за то, что их нашла, - тебе и части тленной,
что спит в родной земле, тебе благодаря
обретшей речи дар в глухонемой Вселенной.
1989
ПАМЯТИ ОТЦА: АВСТРАЛИЯ
Ты ожил, снилось мне, и уехал
в Австралию. Голос с трехкратным эхом
окликал и жаловался на климат
и обои: квартиру никак не снимут,
жалко, не в центре, а около океана,
третий этаж без лифта, зато есть ванна,
пухнут ноги, "А тапочки я оставил" -
прозвучавшее внятно и деловито.
И внезапно в трубке завыло "Аделаида! Аделаида!"
загремело, захлопало, точно ставень
бился о стенку, готовый сорваться с петель.
Все-таки это лучше, чем мягкий пепел
крематория в банке, ее залога -
эти обрывки голоса, монолога
и попытки прикинуться нелюдимом
в первый раз с той поры, как ты обернулся дымом.
1989
* *
*
Дорогая, я вышел сегодня из дому поздно вечером
подышать свежим воздухом, веющим с океана.
Закат догорал в партере китайским веером,
и туча клубилась, как крышка концертного фортепьяно.
Четверть века назад ты питала пристрастье к люля и к финикам,
рисовала тушью в блокноте, немножко пела,
развлекалась со мной, но потом сошлась с инженером-химиком
и, судя по письмам, чудовищно поглупела.
Теперь тебя видят в церквях в провинции и в метрополии
на панихидах по общим друзьям, идущих теперь сплошною
чередой; и я рад, что на свете есть расстоянья более
немыслимые, чем между тобой и мною.
Не пойми меня дурно. С твоим голосом, телом, именем
ничего уже больше не связано; никто их не уничтожил,
но забыть одну жизнь чедовеку нужна, как минимум,
еще одна жизнь. И я эту долю прожил.
Повезло и тебе: где еще, кроме разве что фотографии
ты пребудешь всегда без морщин, молода, весела, глумлива?
ибо время, столкнувшись с памятью, узнает о своем бесправии.
Я курю в темноте и вдыхаю гнилье отлива.
ЭЛЕГИЯ
Постоянство суть эволюция принципа помещенья
в сторону мысли. Продолженье квадрата или
параллелепипеда средствами, как сказал бы
тот же Клаузевиц, голоса или извилин.
О, сжавшаяся до размеров клетки
мозга комната с абажуром,
шкаф типа "гей, славяне", четыре стула,
козетка, кровать, туалетный столик
с лекарствами, расставленными наподобье
кремля или, лучше сказать, нью-йорка.
Умереть, бросить семью, уехать,
сменить полушарие, дать вписать
другие овалы в четырехугольник
- тем громче пыльное помещенье
настаивает на факте существованья,
требуя ежедневных жертв от новой
местности, мебели, от силуэта в желтом
платье; в итоге - от самого себя.
Пауку - одно удовольствие заштриховывать мятый угол.
Эволюция не приспособленье вида
к незнакомой среде, но победа воспоминаний
над действительностью. Зависть ихтиозавра
к амебе. Расхлябанный позвоночник
поезда, громыхающий в темноте
мимо плотно замкнутых на ночь створок
деревянных раковин с их бесхребетным, влажным,
жемчужину прячущим содержимым.
1988
ЛАНДСВЕР КАНАЛ, БЕРЛИН
Канал, в котором утопили Розу
Л., как погашенную папиросу,
практически почти зарос.
С тех пор осыпалось так много роз,
что нелегко ошеломить туриста.
Стена - бетонная предтеча Кристо -
бежит из города к теленку и корове
через поля отмытой цвета крови;
дымит сигарой предприятье.
И чужестранец задирает платье
туземной женщине - не как Завоеватель,
а как придирчивый ваятель,
готовящийся обнажить
ту статую, которой дольше жить,
чем отражению в канале,
в котором Розу доканали.
1989
* *
*
Сюзанне Мартин
Пчелы не улетели, всадник не ускакал. В кофейне
"Яникулум" новое кодло болтает на прежней фене,
Тая в стакане, лед позволяет дважды
вступить в ту же самую воду, не утоляя жажды.
Восемь лет пронеслось. Вспыхивали, затухали
войны, рушились семьи, в газетах мелькали хари,
падали аэропланы, и диктор вздыхал "о Боже".
Белье еще можно выстирать, но не разгладить кожи
даже пылкой ладонью. Солнце над зимним Римом
борется врукопашную с сизым дымом;
пахнет жженым листом, и блещет фонтан, как орден,
выданный за бесцельность выстрелу пушки в полдень.
Вещи затвердевают, чтоб в памяти их не сдвинуть
с места; но в перспективе возникнуть трудней, чем сгинуть
в ней, выходящей из города, переходящей в годы
в погоне за чистым временем без счастья и терракоты.
Жизнь без нас, дорогая, мыслима - для чего и
существуют пейзажи: бар, холмы, кучевое
облако в чистом небе над полем того сраженья,
где статуи стынут, празднуя победу телосложенья.
18.1.1989
FIN DE SIECLE
Век скоро кончится, но раньше кончусь я.
Это, боюсь, не вопрос чутья.
Скорее - влиянье небытия
на бытие. Охотника, так сказать, на дичь -
будь то сердечная мышца или кирпич.
Мы слышим, как свищет бич,
пытаясь припомнить отечества тех, кто нас любил,
барахтаясь в скользких руках лепил.
Мир больше не тот, что был
прежде, когда в нем царили страх, абажур, фокстрот,
кушетка и комбинация, соль острот.
Кто думал, что их сотрет,
как резинкой с бумаги усилья карандаша,
время? Никто, ни одна душа.
Однако время, шурша,
сделало именно это. Поди его упрекни.
Теперь повсюду антенны, подростки, пни
вместо деревьев. Ни
в кафе не встретить сподвижника, раздавленного судьбой,
ни в баре уставшего пробовать возвыситься над собой
ангела в голубой
юбке и кофточке. Всюду полно людей,
стоящих то плотной толпой, то в виде очередей;
тиран уже не злодей,
но посредственность. Также автомобиль
больше не роскошь, но способ выбить пыль
из улицы, где костыль
инвалида, поди, навсегда умолк;
и ребенок считает, что серый волк
страшней, чем пехотный полк.
И как-то тянет все чаще прикладывать носовой
к органу зрения, занятому листвой,
принимая на свой
счет возникающий в ней пробел,
глаголы в прошедшем времени, букву "л",
арию, что пропел
голос кукушки. Теперь он звучит грубей,
чем тот же Каварадосси - примерно как "хоть убей"
или "больше не пей" -
и рука выпускает пустой графин.
Однако в дверях не священник и не раввин,
но эра по кличке фин-
де-сьекль. Модно все черное: сорочка, чулки, белье.
Когда в результате вы все это с нее
стаскиваете, жилье
озаряется светом примерно в тридцать ватт,
но с уст вместо радостного "виват!"
срывается "виноват".
Новые времена! Печальные времена!
Вещи в витринах, носящие собственные имена
делятся ими на
те, которыми вы в состоянии пользоваться, и те,
которые, по собственной темноте,
вы приравниваете к мечте
человечества - в сущности, от него
другого ждать не приходится - о нео-
душевленности холуя и о
вообще анонимности. Это, увы, итог
размножения, чей исток
не брюки и не Восток,
но электричество. Век на исходе. Бег
времени требует жертвы, развалины. Баальбек
его не устраивает; человек
тоже. Подай ему чувства, мысли, плюс
воспоминания. Таков аппетит и вкус
времени. Не тороплюсь,
но подаю. Я не трус; я готов быть предметом из
прошлого, если таков каприз
времени, сверху вниз
смотрящего - или через плечо -
на свою добычу, на то, что еще
шевелится и горячо
наощупь. Я готов, чтоб меня песком
занесло и чтоб на меня пешком
путешествующий глазком
объектива не посмотрел и не
исполнился сильных чувств. По мне,
движущееся вовне
время не стоит внимания. Движущееся назад
стоит, или стоит, как иной фасад,
смахивая то на сад,
то на партию в шахматы. Век был, в конце концов,
неплох. Разве что мертвецов
в избытке - но и жильцов,
исключая автора данных строк,
тоже хоть отбавляй, и впрок
впору, давая срок,
мариновать или сбивать их в сыр
в камерной версии черных дыр,
в космосе. Либо - самый мир
сфотографировать и размножить - шесть
на девять, что исключает лесть -
чтоб им после не лезть
впопыхах друг на дружку, как штабель дров.
Под аккомпанемент авиакатастроф,
век кончается. Проф.
бубнит, тыча пальцем вверх, о слоях земной
атмосферы, что объясняет зной,
а не как из одной
точки попасть туда, где к составу туч
примешиваются наши "спаси", "не мучь",
"прости", вынуждая луч
разменивать его золото на серебро.
Но век, собирая свое добро,
расценивает как ретро
и это. На полюсе лает лайка и реет флаг.
На западе глядят на Восток в кулак,
видят забор, барак,
в котором царит оживление. Вспугнуты лесом рук,
птицы вспархивают и летят на юг,
где есть арык, урюк,
пальма, тюрбаны, и где-то звучит там-там.
Но, присматриваясь к чужим чертам,
ясно, что там и там
главное сходство между простым пятном
и, скажем, классическим полотном
в том, что вы их в одном
экземпляре не встретите. Природа, как бард вчера -
копирку, как мысль чела -
букву, как рой - пчела,
искренне ценит принцип массовости, тираж,
страшась исключительности, пропаж
энергии, лучший страж
каковой есть распущенность. Пространство заселено.
Трению времени о него вольно
усиливаться сколько влезет. Но
ваше веко смыкается. Только одни моря
невозмутимо синеют, издали говоря
то слово "заря", то - "зря".
И, услышавши это, хочется бросить рыть
землю, сесть на пароход и плыть,
и плыть - не с целью открыть
остров или растенье, прелесть иных широт,
новые организмы, но ровно наоборот;
главным образом - рот.
1989
ПРИМЕЧАНИЯ ПАПОРОТНИКА
Gedenke meiner
flustert der Staub
Peter Huchel
По положению пешки догадываешься о короле.
По полоске земли вдалеке - что находишься на корабле.
По сытым ноткам в голосе нежной подруги в трубке
- что объявился преемник: студент? хирург?
инженер? По названию станции - Одинбург -
что пора выходить, что яйцу не сносить скорлупки.
В каждом из нас сидит крестьянин, специалист
по прогнозам погоды. Как то: осенний лист,
падая вниз лицом, сулит недород. Оракул
не лучше, когда в жилище входит закон в плаще:
ваши дни сочтены - судьею или вообще
у вас их, что называется, кот наплакал.
Что-что, а примет у нас природа не отберет.
Херувим - тот может не знать, где у него перед,
где зад. Не то человек. Человеку всюду
мнится та перспектива, в которой он
пропадает из виду. И если он слышит звон,
то звонят по нему: пьют, бьют и сдают посуду.
Поэтому лучше бесстрашие! Линия на руке,
пляска розовых цифр в троллейбусном номерке,
плюс эффект штукатурки в комнате Валтасара
подтверждают лишь то, что у судьбы, увы,
вариантов меньше, чем жертв; что вы
скорей всего кончите именно как сказала
цыганка вашей соседке, брату, сестре, жене
приятеля, а не вам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23
сонным покоем лесных лужаек,
где в полдень истома глаза смежает,
где пчела,если вдруг ужалит,
то приняв вас со слепу за махровый
мак или за вещь,коровой
оставленную,и взлетает,пробой
обескуражена и громоздка.
Лес - как ломаная расческа.
И внезапная мысль о себе подростка:
"выше кустарника,ниже ели"
оглушает его на всю жизнь.И еле
видный жаворонок сыплет трели
с высоты.Лето ! пора зубрежки
к экзаменам формул,орла и решки;
прыщи,бубоны одних,задержки
других - от страха,что не осилишь;
силуэты техникумов,училищ
даже во сне.Лишь хлысты удилищ
с присвистом прочь отгоняют беды.
В образовавшиеся просветы
видны сандалии,велосипеды
в траве;никелированные педали
как петлицы кителей,как медали.
В их резине и в их металле
что-то от будущего,от века,
Европы,железных дорог - чья ветка
и впрямь как от порыва ветра
дает зеленые полустанки -
лес,водокачка,лицо крестьянки,
изгородь - и из твоей жестянки
расползаются вправо-влево
вырытые рядом со стенкой хлева
червяки.А потом - телега
с наваленными на нее кулями,
и бегущий убранными полями
проселок.И где-то на дальнем плане
церковь-графином,суслоны,хаты,
крытые шифером с толью скаты
и стекла,ради чьих рам закаты
и существуют.И тень от спицы,
удлиняясь до польской почти границы,
бежит вдоль обочины за матерком возницы
как лохматая Жучка,она же Динка;
и ты глядишь на носок ботинка,
в зубах - травинка,в мозгу - блондинка
с каменной дачей и в верхотуре
только журавль,а не вестник бури.
Слава нормальной температуре !-
на десять градусов ниже тела.
Слава всему,до чего есть дело.
Всему,что еще вам не надоело !
Рубашке,болтающейся,подсохнув,
панаме,выглядящей,как подсолнух,
вальсу издалека "На сопках".
IV
Развевающиеся занавески летних
сумерек ! крынками полный ледник,
Сталин или Хрущев последних
тонущих в треске цикад известий,
варенье,сделанное из местной
брусники.Обмазанные известкой,
Щиколотки яблоневой аллеи,
чем темнее становится,тем белее;
а дальше высятся бармалеи
настоящих деревьев в сгущенной синьке
вечера.Кухни,зады,косынки,
слюдяная форточка керосинки
с адским пламенем.Ужины на верандах !
Картошка во всех ее вариантах.
Лук и редиска невероятных
размеров,укроп,огурцы из кадки,
помидоры,и все это - прямо с грядки,
и,наконец,наигравшись в прятки,
пыльные емкости ! Копоть лампы.
Пляска теней на стене.Таланты
и поклонники этого действа.Латы
самовара и рафинад,от соли
отличаемый с помощью мухи.Соло
удода в малиннике.Или -ссоры
лягушек в канаве у сеновала.
И в латах кипящего самовара -
ужимки вытянутого овала,
шорох газеты,курлы отрыжек;
из гостиной доносится четкий "чижик";
и мысль Симонида насчет лодыжек
избавляет на миг каленый
взгляд от обоев и ответвлений
боярышника:вид коленей
всегда недостаточен.Тем дороже
тело,что ткань,его скрыв,похоже
помогает скользить по коже,
лишенной узоров,присущих ткани,
вверх.
Тем временем чай в стакане,
остывая,туманит грани,
и пламя в лампе уже померкло.
А после под одеялом мелко
дрожит,тускло мерцая,стрелка
нового компаса,определяя
Север не лучше,чем удалая
мысль прокурора.Обрывки лая,
пазы в рассохшемся табурете,
сонное кукареку в подклети,
крик паровоза.Потом и эти
звуки смолкают.И глухо,глуше,
чем это воспринимают уши -
листва,бесчисленная как души
живших до нас на земле,лопочет
некто на диалекте почек,
как языками,чей рваный почерк
-кляксы,клинопись лунных пятен -
ни тебе,ни стене невнятен.
И долго среди бугров и вмятин
матраса вертишься,расплетая
где иероглиф,где запятая;
и снаружи шумит густая,
еще не желтая мощь Китая.
1981
* * *
Я был только тем,чего
ты касалась ладонью,
над чем в глухую,воронью
ночь склоняла чело.
Я был лишь тем,что ты
там,снизу,различала:
смутный облик сначала,
много позже - черты.
Это ты,горяча,
ошую,одесную
раковину ушную
мне творила,шепча.
Это ты,теребя
штору,в сырую полость
рта вложила мне голос,
окликавший тебя.
Я был попросту слеп.
Ты,возникая,прячась,
даровала мне зрячесть.
Так оставляют след.
Так творятся миры.
Так,сотворив их,часто
оставляют вращаться,
расточая дары.
Так,бросаем то в жар,
то в холод,то в свет,то в темень,
в мирозданье потерян,
кружится шар.
Иосиф БРОДСКИЙ
БЕГСТВО В ЕГИПЕТ
...погонщик возник неизвестно откуда.
В пустыне, подобранной небом для чуда
по принципу сходства, случившись ночлегом,
они жгли костер. В заметаемой снегом
пещере, своей не предчувствуя роли,
младенец дремал в золотом ореоле
волос, обретавших стремительный навык
свеченья - не только в державе чернявых,
сейчас, - но и вправду подобно звезде,
покуда земля существует: везде.
25-е дек. 1988
НА СТОЛЕТИЕ АННЫ АХМАТОВОЙ
Страницу и огонь, зерно и жернова,
секиры острие и усеченный волос -
Бог сохраняет все; особенно - слова
прощенья и любви, как собственный свой голос.
В них бьется ровный пульс, в них слышен костный хруст,
и заступ в них стучит; ровны и глуховаты,
поскольку жизнь - одна, они из смертных уст
звучат отчетливей, чем из надмирной ваты.
Великая душа, поклон через моря
за то, что их нашла, - тебе и части тленной,
что спит в родной земле, тебе благодаря
обретшей речи дар в глухонемой Вселенной.
1989
ПАМЯТИ ОТЦА: АВСТРАЛИЯ
Ты ожил, снилось мне, и уехал
в Австралию. Голос с трехкратным эхом
окликал и жаловался на климат
и обои: квартиру никак не снимут,
жалко, не в центре, а около океана,
третий этаж без лифта, зато есть ванна,
пухнут ноги, "А тапочки я оставил" -
прозвучавшее внятно и деловито.
И внезапно в трубке завыло "Аделаида! Аделаида!"
загремело, захлопало, точно ставень
бился о стенку, готовый сорваться с петель.
Все-таки это лучше, чем мягкий пепел
крематория в банке, ее залога -
эти обрывки голоса, монолога
и попытки прикинуться нелюдимом
в первый раз с той поры, как ты обернулся дымом.
1989
* *
*
Дорогая, я вышел сегодня из дому поздно вечером
подышать свежим воздухом, веющим с океана.
Закат догорал в партере китайским веером,
и туча клубилась, как крышка концертного фортепьяно.
Четверть века назад ты питала пристрастье к люля и к финикам,
рисовала тушью в блокноте, немножко пела,
развлекалась со мной, но потом сошлась с инженером-химиком
и, судя по письмам, чудовищно поглупела.
Теперь тебя видят в церквях в провинции и в метрополии
на панихидах по общим друзьям, идущих теперь сплошною
чередой; и я рад, что на свете есть расстоянья более
немыслимые, чем между тобой и мною.
Не пойми меня дурно. С твоим голосом, телом, именем
ничего уже больше не связано; никто их не уничтожил,
но забыть одну жизнь чедовеку нужна, как минимум,
еще одна жизнь. И я эту долю прожил.
Повезло и тебе: где еще, кроме разве что фотографии
ты пребудешь всегда без морщин, молода, весела, глумлива?
ибо время, столкнувшись с памятью, узнает о своем бесправии.
Я курю в темноте и вдыхаю гнилье отлива.
ЭЛЕГИЯ
Постоянство суть эволюция принципа помещенья
в сторону мысли. Продолженье квадрата или
параллелепипеда средствами, как сказал бы
тот же Клаузевиц, голоса или извилин.
О, сжавшаяся до размеров клетки
мозга комната с абажуром,
шкаф типа "гей, славяне", четыре стула,
козетка, кровать, туалетный столик
с лекарствами, расставленными наподобье
кремля или, лучше сказать, нью-йорка.
Умереть, бросить семью, уехать,
сменить полушарие, дать вписать
другие овалы в четырехугольник
- тем громче пыльное помещенье
настаивает на факте существованья,
требуя ежедневных жертв от новой
местности, мебели, от силуэта в желтом
платье; в итоге - от самого себя.
Пауку - одно удовольствие заштриховывать мятый угол.
Эволюция не приспособленье вида
к незнакомой среде, но победа воспоминаний
над действительностью. Зависть ихтиозавра
к амебе. Расхлябанный позвоночник
поезда, громыхающий в темноте
мимо плотно замкнутых на ночь створок
деревянных раковин с их бесхребетным, влажным,
жемчужину прячущим содержимым.
1988
ЛАНДСВЕР КАНАЛ, БЕРЛИН
Канал, в котором утопили Розу
Л., как погашенную папиросу,
практически почти зарос.
С тех пор осыпалось так много роз,
что нелегко ошеломить туриста.
Стена - бетонная предтеча Кристо -
бежит из города к теленку и корове
через поля отмытой цвета крови;
дымит сигарой предприятье.
И чужестранец задирает платье
туземной женщине - не как Завоеватель,
а как придирчивый ваятель,
готовящийся обнажить
ту статую, которой дольше жить,
чем отражению в канале,
в котором Розу доканали.
1989
* *
*
Сюзанне Мартин
Пчелы не улетели, всадник не ускакал. В кофейне
"Яникулум" новое кодло болтает на прежней фене,
Тая в стакане, лед позволяет дважды
вступить в ту же самую воду, не утоляя жажды.
Восемь лет пронеслось. Вспыхивали, затухали
войны, рушились семьи, в газетах мелькали хари,
падали аэропланы, и диктор вздыхал "о Боже".
Белье еще можно выстирать, но не разгладить кожи
даже пылкой ладонью. Солнце над зимним Римом
борется врукопашную с сизым дымом;
пахнет жженым листом, и блещет фонтан, как орден,
выданный за бесцельность выстрелу пушки в полдень.
Вещи затвердевают, чтоб в памяти их не сдвинуть
с места; но в перспективе возникнуть трудней, чем сгинуть
в ней, выходящей из города, переходящей в годы
в погоне за чистым временем без счастья и терракоты.
Жизнь без нас, дорогая, мыслима - для чего и
существуют пейзажи: бар, холмы, кучевое
облако в чистом небе над полем того сраженья,
где статуи стынут, празднуя победу телосложенья.
18.1.1989
FIN DE SIECLE
Век скоро кончится, но раньше кончусь я.
Это, боюсь, не вопрос чутья.
Скорее - влиянье небытия
на бытие. Охотника, так сказать, на дичь -
будь то сердечная мышца или кирпич.
Мы слышим, как свищет бич,
пытаясь припомнить отечества тех, кто нас любил,
барахтаясь в скользких руках лепил.
Мир больше не тот, что был
прежде, когда в нем царили страх, абажур, фокстрот,
кушетка и комбинация, соль острот.
Кто думал, что их сотрет,
как резинкой с бумаги усилья карандаша,
время? Никто, ни одна душа.
Однако время, шурша,
сделало именно это. Поди его упрекни.
Теперь повсюду антенны, подростки, пни
вместо деревьев. Ни
в кафе не встретить сподвижника, раздавленного судьбой,
ни в баре уставшего пробовать возвыситься над собой
ангела в голубой
юбке и кофточке. Всюду полно людей,
стоящих то плотной толпой, то в виде очередей;
тиран уже не злодей,
но посредственность. Также автомобиль
больше не роскошь, но способ выбить пыль
из улицы, где костыль
инвалида, поди, навсегда умолк;
и ребенок считает, что серый волк
страшней, чем пехотный полк.
И как-то тянет все чаще прикладывать носовой
к органу зрения, занятому листвой,
принимая на свой
счет возникающий в ней пробел,
глаголы в прошедшем времени, букву "л",
арию, что пропел
голос кукушки. Теперь он звучит грубей,
чем тот же Каварадосси - примерно как "хоть убей"
или "больше не пей" -
и рука выпускает пустой графин.
Однако в дверях не священник и не раввин,
но эра по кличке фин-
де-сьекль. Модно все черное: сорочка, чулки, белье.
Когда в результате вы все это с нее
стаскиваете, жилье
озаряется светом примерно в тридцать ватт,
но с уст вместо радостного "виват!"
срывается "виноват".
Новые времена! Печальные времена!
Вещи в витринах, носящие собственные имена
делятся ими на
те, которыми вы в состоянии пользоваться, и те,
которые, по собственной темноте,
вы приравниваете к мечте
человечества - в сущности, от него
другого ждать не приходится - о нео-
душевленности холуя и о
вообще анонимности. Это, увы, итог
размножения, чей исток
не брюки и не Восток,
но электричество. Век на исходе. Бег
времени требует жертвы, развалины. Баальбек
его не устраивает; человек
тоже. Подай ему чувства, мысли, плюс
воспоминания. Таков аппетит и вкус
времени. Не тороплюсь,
но подаю. Я не трус; я готов быть предметом из
прошлого, если таков каприз
времени, сверху вниз
смотрящего - или через плечо -
на свою добычу, на то, что еще
шевелится и горячо
наощупь. Я готов, чтоб меня песком
занесло и чтоб на меня пешком
путешествующий глазком
объектива не посмотрел и не
исполнился сильных чувств. По мне,
движущееся вовне
время не стоит внимания. Движущееся назад
стоит, или стоит, как иной фасад,
смахивая то на сад,
то на партию в шахматы. Век был, в конце концов,
неплох. Разве что мертвецов
в избытке - но и жильцов,
исключая автора данных строк,
тоже хоть отбавляй, и впрок
впору, давая срок,
мариновать или сбивать их в сыр
в камерной версии черных дыр,
в космосе. Либо - самый мир
сфотографировать и размножить - шесть
на девять, что исключает лесть -
чтоб им после не лезть
впопыхах друг на дружку, как штабель дров.
Под аккомпанемент авиакатастроф,
век кончается. Проф.
бубнит, тыча пальцем вверх, о слоях земной
атмосферы, что объясняет зной,
а не как из одной
точки попасть туда, где к составу туч
примешиваются наши "спаси", "не мучь",
"прости", вынуждая луч
разменивать его золото на серебро.
Но век, собирая свое добро,
расценивает как ретро
и это. На полюсе лает лайка и реет флаг.
На западе глядят на Восток в кулак,
видят забор, барак,
в котором царит оживление. Вспугнуты лесом рук,
птицы вспархивают и летят на юг,
где есть арык, урюк,
пальма, тюрбаны, и где-то звучит там-там.
Но, присматриваясь к чужим чертам,
ясно, что там и там
главное сходство между простым пятном
и, скажем, классическим полотном
в том, что вы их в одном
экземпляре не встретите. Природа, как бард вчера -
копирку, как мысль чела -
букву, как рой - пчела,
искренне ценит принцип массовости, тираж,
страшась исключительности, пропаж
энергии, лучший страж
каковой есть распущенность. Пространство заселено.
Трению времени о него вольно
усиливаться сколько влезет. Но
ваше веко смыкается. Только одни моря
невозмутимо синеют, издали говоря
то слово "заря", то - "зря".
И, услышавши это, хочется бросить рыть
землю, сесть на пароход и плыть,
и плыть - не с целью открыть
остров или растенье, прелесть иных широт,
новые организмы, но ровно наоборот;
главным образом - рот.
1989
ПРИМЕЧАНИЯ ПАПОРОТНИКА
Gedenke meiner
flustert der Staub
Peter Huchel
По положению пешки догадываешься о короле.
По полоске земли вдалеке - что находишься на корабле.
По сытым ноткам в голосе нежной подруги в трубке
- что объявился преемник: студент? хирург?
инженер? По названию станции - Одинбург -
что пора выходить, что яйцу не сносить скорлупки.
В каждом из нас сидит крестьянин, специалист
по прогнозам погоды. Как то: осенний лист,
падая вниз лицом, сулит недород. Оракул
не лучше, когда в жилище входит закон в плаще:
ваши дни сочтены - судьею или вообще
у вас их, что называется, кот наплакал.
Что-что, а примет у нас природа не отберет.
Херувим - тот может не знать, где у него перед,
где зад. Не то человек. Человеку всюду
мнится та перспектива, в которой он
пропадает из виду. И если он слышит звон,
то звонят по нему: пьют, бьют и сдают посуду.
Поэтому лучше бесстрашие! Линия на руке,
пляска розовых цифр в троллейбусном номерке,
плюс эффект штукатурки в комнате Валтасара
подтверждают лишь то, что у судьбы, увы,
вариантов меньше, чем жертв; что вы
скорей всего кончите именно как сказала
цыганка вашей соседке, брату, сестре, жене
приятеля, а не вам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23