– Не вор, по крайней мере в том смысле, в каком обычно принято употреблять это слово…
Его голос звучал торжественно и проникновенно, точно прорывался из каких-то сокровенных источников нежности, похороненных глубоко на дне души.
Норис растерялась.
– Но… ваша речь… ваше присутствие… мое письмо…
– Странная, причудливая идея, – сказал Каскариллья, – пришла мне в голову после того, как я выслушал объяснение ваше с вашим мужем…
Смятение и испуг снова овладели Норис.
– Вы были там?… Прятались… в доме?
– Да. В передней, за драпировкой…
– Значит, вы хотели… и вам помешали… накрыли врасплох?…
И в ту же минуту молнией мелькнула в мозгу ее подробность, совсем забытая, красноречивая подробность.
– Башмак! – воскликнула она. – Башмак!
Глаза ее, скользнув по фигуре Каскарилльи, устремились невольно на лакированные ботинки, под изящной шнуровкой которых просвечивал черный шелк носков.
– Вы видите хорошо, – заметил Каскариллья, спокойно выдержав экзамен, – что башмак этот принадлежит не мне.
– Тогда я ничего не понимаю… – пробормотала Норис, опускаясь беспомощно на рядом стоящий низкий диван.
– Выслушайте меня, синьора, – начал Каскариллья твердым тоном, – а главное успокойтесь… Не для грубого насилия явился я сюда… Я не громила, не сатир, не сумасшедший… Взгляните мне в лицо, синьора… Видите ли вы в глазах моих свирепый блеск кровожадного убийцы или беспокойный бегающий огонек хищника?…
Горячий, искренний, убедительный тон голоса Каскарилльи подействовали успокоительно на нервы Норис, напряженные предчувствием близкой опасности.
– Как я уже говорил вам, – продолжал Каскариллья, – разговор, который вы имели несколько минут тому назад с вашим мужем, внушил мне проект, для выполнения которого мне необходимо ваше содействие. Вот об этом сотрудничестве я и пришел вас просить… Слушайте же меня, синьора… Дело ясное, что вы не любите человека, ныне состоящего вашим мужем… Весьма возможно, что вы никогда и не любили его… Более того: вы никогда не могли и не можете любить его!
Норис сделала слабый жест протеста.
– О! Мне нет надобности, – поспешил добавить Каскариллья, – ссылаться в этом случае на документ, который вы только что видели в моих руках, то есть на письмо ваше к графу Мирабелли, для подтверждения справедливости моих заключений… Достаточно видеть вас и видеть вашего мужа, чтобы понять, что есть лишь одна причина, лишь одна сила, которая может заставить аристократизм вашего темперамента, – гораздо более ценный, чем аристократизм вашего имени, – выносить покорно соприкосновение с безнадежной пошлостью, которая бьет через край из жира, слов и самой мысли вашего мужа, как бьет зловоние из бочки с нечистотами… И эта сила, которая сильнее смерти, которая одна только может гнуть вас в дугу под иго воплощенной пошлости, эта сила – деньги!
– Синьор!
Каскариллья печально улыбнулся снисходительной улыбкой.
– Не будьте щепетильно обидчивы, синьора, – сказал он – Все женщины, начиная от бедных и скромных и кончая богатыми и светскими, перед лицом денег будут поступать так же, как вы, если даже не хуже…
– Простите, – прервала Норис, к которой вместе с душевным спокойствием вернулась ясность ума, всегда настроенного на саркастический лад, – Вам, вероятно, приходилось терпеть неудачи в любви благодаря соперничеству какого-нибудь миллиардера?…
– Я никогда не любил ни одной женщины!
– Ах, бедняжка! Это ужасно! Но, может быть, вы последователь известных склонностей…
– Что вы хотите сказать? – спросил Каскариллья, сбитый с толка.
– Но… почем я знаю… Всюду, в салонах, в театрах, газетах с некоторого времени только и речи, что о склонностях мужчин к мужчинам, и некоторые из друзей моих говорят об этом с блаженной улыбкой.
Каскариллья поднял голову.
– Но мы-то говорили, кажется, о женщинах, синьора… – заметил он с ироничной улыбкой. – И если люди в извращениях чувств падают ниже животных, а ласки животных с их драками из-за самок мы не называем любовью, то остается предположить, что или вы злоупотребляете словом, или представления ваши о любви несколько широки и туманны… Но мы уклонились в сторону, ибо вопрос этот не имеет никакого отношения к проекту, который я имею в виду вам предложить. Вернемся к вашему мужу, если позволите… Вы вышли за него замуж из-за денег… И это логично. Вы ему изменяете. И это справедливо… Но этого недостаточно. Вы изменяете потому, что вы красивы, а он безобразен, вы интеллигентны и утонченно изящны, а он грубое толстокожее… Итак, неверность ваша не подчиняется никакому иному закону, кроме закона эстетики, перед которым вы благоговейно преклоняетесь по недостатку ли сознательности, или из праздности, по инстинкту ли, или из порочных влечений… Но никогда не нарушаете вы вашего, выражаясь принятым языком, супружеского долга во имя мщения за те оскорбления, какие наносит начиненное банковыми билетами ничтожество вашего мужа талантам и уму, вынужденным пресмыкаться в муках и нищете. Никогда не говорите вы: «А! Ты взял меня слепым ненавистным насилием твоего богатства… я отдалась тебе потому, что ты богат. Хорошо же! Так вот именно потому, что ты богат, я буду отдаваться другим, обладающим иными достоинствами, помимо богатства». Вы не говорите этого, потому что не идея руководит вами. Ни вы, ни другие женщины не мыслят достаточно глубоко, чтобы поднять знамя восстания во имя высшей справедливости, во имя чистой красоты. И вот, синьора, я прихожу, чтобы подвинуть вас на измену, может быть, более высокую и несомненно более чистую.
Норис, помимо воли заинтересовавшаяся резкой пылкой речью Каскарилльи, закинула голову на низкую спинку кресла движением сладострастного животного, расправляющего свои члены под ласкающей его рукой.
– У вас совершенно такой вид, будто вы мне в любви объясняетесь, – сказала она, кокетливо поворачивая к нему голову.
– Вы находите?… Позвольте мне продолжать… Ваш муж не только один из тех представителей грубой посредственности, которые душат человечество под тяжестью своих достопочтенных животов и перемалывают его в порошок движением своих ненасытных челюстей. Нет! Ваш муж нечто бесконечно более презренное!
– А!
– Он просто мошенник в самом прямом и грубом смысле слова.
Каскариллья остановился на минуту, чтобы измерить впечатление своего утверждения.
Норис, нимало не смущенная, сохраняла безоблачную ясность.
– Продолжайте… продолжайте… – отозвалась она с насмешливой улыбкой.
– Я знаю вашего мужа только по имени, но мне нет нужды ни быть его приятелем, ни быть его рабом, чтобы прийти к моим заключениям. Мне было достаточно взглянуть на его физиономию сквозь щель драпировки несколько минут тому назад…
О! Нет сомнения, он крупный промышленник, ведущий с математической точностью свои счета и обороты. Это не мешает ему быть мошенником… Возможно, что он великодушен с друзьями, приветлив с гостями; быть может, почем знать, он даже меценат и филантроп. Но какие бы роскошные обеды он ни давал, как бы ни был доступен для бескорыстных займов, какие бы богатые приобретения ни делал на художественных выставках, какие бы величественные больницы и богадельни ни воздвигал, – он остается все-таки мошенником!
Я готов идти до гипотез самых рискованных, предположив, что муж ваш не только добрый католик и пламенный патриот, но что он уделяет частицу своего драгоценного времени для того, чтобы принимать участие во всевозможных общественных и частных начинаниях, склоняющихся к укреплению престижа науки и облегчению социальных бедствий, к поднятию благосостояния страны, к содействию прогрессу земледелия, к уменьшению и уничтожению безграмотности… Пусть он будет щедрым патроном, ревностным деятелем и неутомимым основателем всяких обществ, комитетов, патронатов и комиссий, уже возникших и имеющих возникнуть в целях борьбы с социальными язвами и пороками, будь то небесный бич или земное бедствие, – и несмотря на все это он был и остается мошенником!
Он – крупный фабрикант фармацевтических продуктов, не правда ли?
Он владеет, если не ошибаюсь, пятью или шестью грандиозными фабриками, рассеянными в разных концах Италии, которые, выражаясь принятым языком, кормят все окрестное население от мала до велика…
Восемь или десять тысяч рабочих мужчин, женщин и детей существуют на свою еженедельную заработную плату, которую, допустим, супруг ваш выдает им с особой образцовой добросовестностью.
Число рабочих часов не носит обычного убийственного характера… Повинуясь собственным гуманным побуждениям, ваш муж сделал в этом смысле все возможные уступки ранее, чем получил к тому приглашение от какого-либо полицейского чина, вроде секретаря Камеры Труда.
Мастерские – последнее слово гигиены и техники: просторные помещения, громадные окна, свежий воздух, беспрерывно возобновляемый, чистая вода, струящаяся ручьями… Чистота безукоризненная, гигиенические приспособления в совершенстве, дисциплина образцовая, порядок изумительный…
Ваш муж готов из кожи вылезть для своих рабочих… Школы для детей… Страхование от несчастных случаев… Пансионы для престарелых… Убежища для рожениц… Больницы для больных… Приюты для сирот… Приданое для девиц… Капеллы для верующих… Ранцы для школьников… Инструменты для оркестра… Знамена для гимнастических обществ… Театры для праздничных развлечений… Питьевая вода… Электрическое освещение… Домики с огородиками… Потребительские магазины… Бесплатные врачи… Бесплатная медицинская помощь… Все! Он позаботился обо всем! Все предвидел и все осуществил!
Но, увы! Какой фарс – вся жизнь колосса промышленности, подобного вашему мужу!
Рассмотрим ее спокойно и внимательно, синьора… Ваш муж избрал специальностью химико-фармацевтическое производство, не правда ли? Но безразлично, занимался ли бы он сталелитейным делом, хлопчатобумажным производством, производством вин и ликеров, или чем другим.
Все великие отрасли промышленности бегут по тем же рельсам, подлежащим той же браковке, и все великие спекуляторы действуют, движимые одним и тем же рычагом.
Ваш муж производит пилюли, порошки, декокты и сиропы, исцеляющие все болезни… Анемия? Пилюли Орнано! Подагра? Облатки Орнано! Хлороз? Железо Орнано! Золотуха, туберкулез, рахит, малярия, неврастения, рак, варикозные язвы, глисты?
Орнано! Орнано! Орнано!
Здания и заборы пестрят его именем, вагоны трамвая дают звонки не для того, чтобы предупредить об опасности прохожих, а для того, чтобы заставить их поднять глаза на картоны и объявления, занимающие их снизу доверху; ночью электричество кричит с крыш снопами света о чудесах, производимых его продуктами… Литература и живопись железнодорожных станций возвещают путешественникам его мировые заслуги… Поезда, прорезая деревенскую глушь, несутся сквозь строй вывесок, словно поля расцвели новой флорой железа и картона, распыляющей его неувядающую славу…
Поэты слагают оды в честь действия его специфических средств; художники потрясают кистями и расточают все краски, чтобы изобразить наглядно значение его изобретений, а газеты и журналы переполняются самыми трогательными описаниями случаев выздоровления, самыми красноречивыми излияниями благодарности, самыми внушительными удостоверениями действительности, спасительности, чудесной целебности, исходящими от людей всех званий и положений, начиная от простых смертных и кончая представителями и авторитетами науки, религии, родовой знати и государственной власти.
И вот толпа, безбрежная и безличная толпа, ошалелая, доверчивая, такая огромная и в то же время такая маленькая, толпа человеческая, которая боится страдать и боится умереть, бежит, покупает, глотает, мучится и умирает.
И муж ваш, спекулирующий на этом страхе, не заслуживает разве клички мошенника?
Но этого мало!
Все эти его пилюли, все эти его мази ничего ровно не стоят.
Достоинства? Вымышлены. Выздоровления? Воображаемые. Удостоверения? Куплены. Газеты? Наняты. Врачи? На откупе.
Все ложь, подделка, сплошной обман.
И ваш муж знает это, имейте это в виду, знает отлично, а следовательно, знает раньше еще, чем показывают опыты его лабораторий, где изобретаются его мистификации при хорошо оплачиваемом сообщничестве алчных преступных врачей и раскрывают со всей злой иронией, путем истребления кроликов, собак и баранов, «гуманность» его изобретений.
Он знает это раньше, чем печальные свидетельства, одобряющие действие его товаров, проверенное на несчастных телах, занумерованных и нагроможденных в госпиталях, знаменитыми клиницистами, которые последними заведуют и тайно получают от вашего мужа щедрые подачки, провозглашая с возмутительным цинизмом основную формулу всего его производства.
Формула эта, искусно скрытая под многообещающими эпитетами, наклеенными на банки, флаконы и коробки, гласит:
«Даже если бы не принесло пользы, вреда не сделает».
Сарказм великолепен, не правда ли?
Закон ловко обойден, критика парализована, чувство успокоено и человечество одурачено.
Недоставало только, чтобы завтра возникла громадная булочная, которая на основании того же принципа принялась бы печь хлеб, вкусный и якобы сытный, но лишенный малейшей примеси питательных веществ для того, чтобы человечество, это животное, страшное своей тупостью и кротостью, могло в конце концов умереть с убеждением, что оно поело и хорошо поело.
И этот принцип, посягающий на карман ближнего, им руководит. Его знают отлично и вы, и газеты, и ученые, и опекающая власть, и все те, кто теснится вокруг вашего мужа, благосклонно предоставляя ему свободу действий или горячо помогая ему заманчиво разукрашивать его жирные спекуляции в расчете попользоваться крохами, падающими со стола пиршества, образуя в общей массе чудовищную разбойничью ассоциацию, которой ваш супруг – сознательный и уважаемый глава…
На этом пункте голос Каскариллья, чуть охрипший от напряжения, оборвался.
Вероятно, он ждал вмешательства, протеста, возмущения со стороны Норис, которая слушала его с лицом, наполовину погруженным в мягкие подушки кресла, с глазами, иронически прищуренными, и губами, чуть тронутыми снисходительной усмешкой.
– И ваше заключение? – протянула Норис после минутного молчания.
Певуче-насмешливый тон вопроса, видимо, глубоко задел Каскариллью.
Огонек презрения сверкнул в его глазах, на мгновение освободившихся из-под длительного надзора его властных нервов.
– Еще несколько минут… и вы будете его иметь… – ответил он, овладев собой, с прежней строгостью движений и голоса. – Я изобразил вам только что вашего мужа во весь его рост… Теперь я позволю себе в качестве его противоположности представить вам одного индивидуума, – курьезный тип, который я когда-то знавал, человека, может быть, единственного человека, которого я встречал за всю мою жизнь. Другие, которых наблюдаете вы, я, все мы, это не люди, это утробы…
Это своеобразное существо росло в дни своего детства так, как растет трава между камнями мостовой на глухой улице города: его трепали и топтали прохожие, ею поил дождь, его питали подачки нищих и отбросы помойных ям.
Он не знал ни отца, ни матери, не имел ни братьев ни друзей.
Кажется, он был случайным сыном монарха и проститутки.
Помесь великолепная, чтобы создать или генерал-адъютанта, в том случае, если родительская струнка звучит достаточно громко в отцовском сердце, или динамитчика, в том более частом случае, когда высокому родителю плевать на естественные последствия любовных похождений юности. Как бы то ни было, странный представитель рода человеческого рос. С первым трепетом наступающей юности он почувствовал, что судьба наградила его проклятым роковым даром.
Умом!
Он заметил это по тому страданию, жестокому страданию, какое он испытал в один вечер, в тот вечер, когда, покинув в первый раз предместье, где он до сих пор жил, он увидел свою худую, оборванную жалкую фигуру отраженной в зеркале роскошного магазина на одной из центральных улиц, когда он двигался в нарядной густой толпе, подстегиваемый тысячами лучей яркого света, толкаемый, увлекаемый, крутясь словно мусор в мутном, пенистом человеческом потоке, медленно разливающемся по каналам улиц.
В первый раз измерив всю глубину своей нищеты, он прочел в предательском зеркале свой приговор, ужасный приговор своей жизни.
Он был осужден быть никем. Он был живой мертвец.
Скопление карет и автомобилей и собрание людей перед громадным зданием привлекли его внимание…
Это был театр перед концом спектакля.
В волнах ослепительного электрического света, льющихся из фонарей, окон и дверей, он почувствовал себя привидением, выходцем с того света, почувствовал, как кожа его судорожно свертывается и трескается, точно кусок бересты, брошенной в пламя костра.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13