А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– Нет, твое поведение положительно невыносимо… понимаешь ли?… не-вы-носимо!… У тебя нет ни капли уважения ко мне… Да ты и не имел его никогда… Даже в первые дни нашего супружества… У тебя сердца нет… и не было никогда… Я умираю… ты сам видишь… умираю от усталости, бессонницы, жары, всей этой дорожной возни… Я больна, меня лихорадит: смотри… голова горит, а руки словно во льду… Мало того! Ты же знаешь, что я страдаю сердечными припадками… Ты слышал, что сказал доктор: малейшее волнение, малейшее переутомление… самое пустяшное противоречие могут убить меня… И ты смеешь требовать!… О!
И синьора Орнано, не сознавай она необходимости сохранить в неприкосновенности ясность и свежесть своих прекрасных очей, вероятно разразилась бы слезами: так расчувствовалась она над своей участью в пылу разыгрываемой ею комедии.
Под этим ураганом упреков муж стоял перед женой раздавленный, уничтоженный, как человек в парадной одежде, которого внезапно хлынувший ливень мгновенно превращает в мокрую курицу.
– Ну, хорошо… хорошо, успокойся… Прости меня… – лепетал он. – Я ведь думал тебе удовольствие сделать…
Неуклюжее выражение лишь подлило масла в огонь: синьора Орнано почувствовала себя оскорбленной в эстетическом отношении, ведь он посягнул на, святая святых, ее физиологию.
– Удовольствие? Ты думал сделать мне удовольствие?… – повторила она с презрительно-сострадательной улыбкой. – Но какое же и где получил ты воспитание?… Я не узнаю тебя… решительно не узнаю… После цинизма – вульгарность… Ах, Николай… В довершение всего ты опускаешься до вульгарности… ты, который отлично знаешь, что я готова все допустить, все перенести, все простить, но только не вульгарность. Ведь это же пошлость, то, что ты мне говоришь… Отвратительная пошлость, пойми это. Ты говоришь со мной, как с какой-нибудь цветочницей… хуже: как с горничной… хуже: как…
Синьора Орнано, очевидно, из боязни унизить свое достоинство, не дерзнула продолжить дальше нити сравнений.
Советник понял, что он объяснился недостаточно или, вернее, дурно объяснился и спешил поправить свой грех.
– Я неудачно выразился… – заметил он с улыбкой, пытающейся восстановить униженное достоинство. – Но как бы то ни было, но я ведь муж тебе…
Синьора Орнано смерила его изумленным, нагло-вызывающим взглядом.
– И что из этого следует? – дерзко бросила она.
Советни, атакованный в лоб, счел уместным застегнуть ж лет, из щели которого с очевидным подрывом для его авторитета выбивалась рубашка вместе со складкой жира. Но синьора Орнано не отступила перед этим умилостивительным маневром.
– И из этого следует, – продолжала она, – что ты воображаешь себя вправе обращаться ко мне с речами, которым место в кабаке или непристойном доме? Да. Ты мой муж… знаю это… даже слишком хорошо знаю… а я твоя жена… Ну, и что из того? Что? Что?
Синьора Орнано так настаивала на своем вопросе, что муж ее не счел возможным уклониться от ответа.
– Что? Мне кажется то же, что… ну, что делают другие мужья со своими женами?…
– Об этом можешь пойти справиться у твоего швей ара, – с горделивым презрением отрезала синьора Орнано. – Но если ты намекаешь на мелочные торговые сделки, эти грязные сделки, в которые вступают еженедельно или ежедневно все добрые супруги земли… то ты глубоко ошибаешься… Синьора, – заруби это себе на носу, – синьора из порядочного общества не опускается до роли машины для фабрикации… ребят… И ты, который принадлежишь к высшему классу общества и дорожишь тем, что к нему принадлежишь, ты должен уметь себя сдерживать, как сдерживают себя особы нашего ранга, и ждать, пока сама жена не напомнит тебе о твоих обязанностях по отношению к ней… Обязанностях… слышишь? Но – не правах…
Советник пробормотал несколько невнятных слов, но так как жена его взывала к правилам порядочного общества, то он, который из чувства ребяческого тщеславия разжиревшего буржуа, обычного у разбогатевших выскочек, старающихся свои грубые вкусы и привычки перекроить на образец принятых среди кровных аристократов, он почувствовал себя почти довольным и польщенным полученным отказом, который по его глубокому убеждению, был внушен природной деликатностью жены, одаренной возвышенной чувствительностью и воспитанной в утонченном понимании жизни. С другой стороны, несмотря на свое выдающееся промышленное и финансовое положение, коммерции советник Орнано не скрывал от себя разницы в общественном положении и развитии между ним и женой, выуженной им соблазном миллионов из кровной аристократической среды, где он встретил ее девушкой, если не невинной, то оттого не менее гордой своим именем, титулом и воспитанием.
И хотя для коммерции советника не существовало иного смысла жизни, иной власти и иного авторитета, кроме денег, он подпал немедленно под влияние, чтобы не сказать под башмак, своей жены, принесшей в приданое лишь несколько бриллиантов, скорее исторической ценности, но зато находящейся в родстве со всеми аристократическими фамилиями города и обладающей талантом устраивать грандиозные приемы с самым изысканным вкусом и утонченным шиком. А это имело громадную важность для человека, которому, в интересах развития своих предприятий, необходимо было распускать по белу свету славу княжеской роскоши своих салонов и избранного характера своих связей и знакомств.
Да не удивится поэтому читатель, что могущественный промышленник проглотил безропотно отказ, который всякий другой муж, принимая законность своих желаний и томную обольстительную грацию синьоры Орнано, счел бы очень и очень спорным.
Итак, советник покорно сложил оружие.
– Как хочешь, милочка… – сказал он после минутного колебания… – не будем больше говорить об этом… то есть я не буду больше говорить, пока, пока ты сама не дашь мне слова… Не сердишься на меня?
Синьора Орнано не пожелала злоупотреблять своим триумфом. Она милостиво протянула руку мужу.
– Доброй ночи! – пожелала она. – И – до завтра! Советник медленно направился к своей двери и
обернулся на пороге, чтобы бросить еще взгляд на жену, рывшуюся в ридикюле.
– В конце концов, – заметил он, покачивая головой, словно каясь и желая загладить то, что теперь сам считал грехом, – в конце концов, всему виной этот проклятый поезд…
– Что такое? – спросила синьора, которая, разбираясь в своих вещах, уже думала совершенно о другом.
– Не знаю что, но только на меня всегда этот поезд производит… действие… вроде того, какое производило первое время верховая езда…
Синьора Орнано не удостоила заинтересоваться этим физиологическим вопросом и удалилась к себе, звонко щелкнув ключей… На этот звук, решительный и ясный, откликнулся металлическим эхом другой, более медленный и меланхоличный, полный разбитых надежд и тоски по родине.
Передняя опустела бы, если бы из-за драпировок не выглянуло худое лицо Каскарилльи, губы которого кривились тонкой язвительной улыбкой Мефистофеля…

VIIІ

Прежде чем двинуться со своего поста, Каскариллья подождал несколько минут.
Прилив запоздалой энергии, часто наблюдаемый у людей слабых, мог заставить мужа раскаяться в своей уступчивости и привести его снова к дверям жены для последнего героического приступа.
Этого не случилось, и гробовое молчание водворилось в доме.
Каскариллья чувствовал себя в глубоко нелепом положении.
Пустяшный недосмотр грациозной, ветреной дамочки, неумевшей разбираться в железнодорожных расписаниях, «вынимал» у него из кармана крупный куш, который еще так недавно он считал неотъемлемым своим достоянием.
Сумма эта лежала тут, недалеко от него. Каска-риллье казалось, что он чувствует сдавленное тяжелое дыхание банковских билетов, связанных в плотные, тяжелые пачки и покоящиеся между крепкими стенами несгораемого стального ящика, который ему ничего не стоило открыть.
Где могла находиться «она», эта заветная касса?
Каскариллья размышлял, сидя в глубоких потемках в одном из кресел четырнадцатого века.
«Если бы касса, – говорил он сам себе, – находилась в кабинете, может быть, еще можно было бы сделать попытку…»
Каскариллья, хладнокровнейший стратег, не скрывал от себя всего безумия подобного предприятия.
Открывая кабинет, вероятно, запертый, пришлось бы шуметь. Да и где был расположен этот кабинет? Можно было попасть вместо него в спальню. Они уже думали о местонахождении кассы с Тапиокой.
«Тапиока! – вспомнил он. – И нужно же было ему подвернуться мне под ноги: примись я за дело тотчас по приходу, не заболтайся с ним – все было бы кончено к их приезду».
Невольно взор его поднялся вверх, на купол, к тому его месту, где было вынуто стекло.
Одно мгновение ему показалось, будто какая-то черная тень копошится на стеклах купола, но это была лишь галлюцинация зрения, обман глаз, напряженно стремившихся проникнуть во мрак.
Никакой шум не нарушал течения его мысли.
– Трусишка! – процедил презрительно Каскариллья. – У него не хватит смелости вернуться… хотя бы посмотреть…
Он снова задумался над неопределенностью местоположения кассы.
«Невозможно! – внутренне заключил он. – Она может быть в кабинете, а может быть и в спальне… Малейшего шума будет достаточно, чтобы разбудить этого орангутанга… тем более, что он будет спать беспокойно и чутко, благодаря подозрениям… А я не для того приехал в Италию, чтобы позволить себя „сцапать“, как карманника. К черту! Пропало дело. Удираем!»
Каскариллья встал, зажег электрический фонарик и взглянул на часы.
«Половина четвертого. Нечего терять времени. Прежде, чем лечь спать, придется послать телеграмму в Лондон… То-то удивлен будет Вилькопс этим контрприказанием… Но что поделаешь? Это будет первая моя неудача. Остается утешаться, что дело провалилось не по моей вине».
Едва успел закончить Каскариллья этот свой похоронный монолог, как внутри помещения, куда скрылась синьора Орнано, чья-то рука осторожно повернула ключ в замке.
Каскариллья с середины передней не имел времени скрыться в свое убежище и замер на том месте, где стоял. Но дверь осталась закрытой, и Каскариллья слышал легкое шуршание удаляющейся одежды.
– Она! – прошептал он. – Отперла дверь для любовника… А я и забыл совсем о нем…
Каскариллья усмехнулся.
«Бедняжечка. И для нее это будет „пустая“ ночь…»
И Каскариллья готов был уже удалиться, когда вдруг странная идея блеснула в его мозгу. Он остановился и склонил голову на грудь, поднеся руку к подбородку.
Казалось, он прислушивался. На самом же деле – погрузился в анализ открывшихся ему перспектив и возможностей.
«Почему нет?… Почему нет?… – повторял он. – Там увидим… Ведь он… Посмотрим прежде всего его имя…»
Он положил накидку на ручку кресла, где только что сидел, достал из внутреннего кармана фрака письмо синьоры Орнано и осветил фонарем конверт.
«Графу Гвидо Мирабелли, – прочел он, – поручику I кавалерийского, имени герцога Аостского, полка… Могло ли быть иначе? Поручик кавалерии. Этим животным больше нечем заниматься…»
Каскариллья положил письмо обратно в карман и поднял голову, точно желая проследить в пространстве с величайшей тщательностью цепь своих соображений.
– Иду! – решительно произнес он.
Взял накидку на руку, поднес руку к галстуку, чтобы убедиться в неизменной элегантности его позиции, одернул жилет и, весь подобравшись, с эластичным изгибом фигуры, легкими шагами направился к покоям синьоры. Без малейшего внешнего признака волнения, лишь слегка вздрагивая крыльями носа, он открыл затянутой в перчатку рукой дверь и вошел.


Часть вторая

I

В то время как Каскариллья, неподвижный в темноте передней, взвешивал одну за другой все возможности плана, молнией озарившего его мозг, синьора Орнано в мягком свете желтых и розовых абажуров, рассеянных в ее грациозном, полном таинственности будуаре, вся отдавалась сладострастным мечтам, каким может отдаваться влюбленная женщина, предвкушающая с минуты на минуту восторги любви. Едва заперла она за собой дверь, как совершенно забыла о своем муже, бесцеремонно отосланном восвояси, словно уволенный за неловкость слуга.
Душа ее немного легкомысленная и немного жестокая, как у большинства женщин, воспитавшихся в роскоши, перенеслась немедленно к красивому обольстительному поручику, которому последние месяцы она отдавала все часы, остававшиеся у нее свободными от приемов, визитов, заседаний в благотворительных комитетах и прочих обязанностей великосветской синьоры.
Не нам, конечно, осуждать внебрачные увлечения существа столь возвышенного и привилегированного, как синьора Орнано; тем более, что муж ее был человеком, который в искупление страданий, причиняемых окружающим своей обрюзглостью, физической, нравственной и финансовой, заслуживал вполне рогов, которые наставляла ему жена с такой развязностью и изяществом.
С другой стороны необходимо признать, что достойные резца ваятеля мускулы и белые зубы кавалерийского поручика, призванного судьбой отомстить за оскорбления, которые могущественный промышленник рассыпал направо и налево со спесью толстого брюха и медного лба, вполне стоили того времени, которое уделяла им прелестная синьора.
Добавим, чтобы быть вполне справедливыми, что Норис Орнано отдавалась бы с одинаковым пылом своим чувственным капризам и увлечениям, будь ее мужем вместо фабриканта фармацевтических продуктов глубокомысленный ученый или гениальнейший изобретатель, и будь ее любовником, вместо блестящего титулованного кавалерийского поручика, суданский атлет-геркулес из приезжего цирка или тонконогий мистический поэт из заоблачных сфер.
Синьора Орнано принадлежала к той расе женщин, – а их немало, – для которых мужчина является не более, как принадлежностью туалета, которую выбирают, берегут, подчас страстно любят, чтобы затем, по прошествии сезона, с переменой моды, с исчезновением каприза, выбросить вон смятой, надоевшей, ненужной.
Единственная дочь разорившегося идиота-князька и его жены, ханжи и лицемерки, готовой на всякую низость лишь бы устроить для дочери выгодную «приличную» партию, Норис девушкой пользовалась свободой поведения, ни в чем не стесняемой отцовским авторитетом, подорванным скудностью мысли и доходов, и всячески поощряемой матерью во имя ее тайных и грязных расчетов на поимку жениха.
При этой полной внешней свободе, при отсутствии каких-либо нравственных принципов и с ее ослепительной раздражающей красотой, Норис Орнано, несмотря на всю ее непомерно раздутую родовую гордость и хитроумное сводничество матери, могла бы легко погибнуть в руках одного из великосветских хлыщей, которые увивались вокруг нее пестрой стаей мотыльков, привлеченные блеском красоты и кажущейся легкостью победы.
Но Норис Орнано была слишком эгоистична и слишком благоразумна, чтобы пасть жертвою страсти.
А без того бесполезного балласта, который зовется сердцем, женщина и даже девушка может безопасно пускаться в самые дерзкие любовные полеты. Норис развлекалась и, воспламенив одного за другим окружающих ее поклонников, она переносила свои божествен? ные циничные глаза дальше, на других, не заботясь нимало о том, мерцает ли зажженное ею пламя тихим блуждающим огоньком или бушует всеистребляющим пожаром.
Став женой коммерции советника Николо Орнано и обеспечив себе, таким образом, атмосферу роскоши и власти, являющуюся кислородом для ее породистой аристократической крови, она привыкла смотреть на мужчин тем взглядом опытного знатока, испытующим и милостиво благосклонным, каким она смотрела на лошадей, наполняющих ее конюшни, на которых она ездила, которыми правила, которых она то била хлыстом, то ласкала, которых она покупала, продавала, меняла или уступала и, сообразно настроению, то пришпоривала, несясь бешеным галопом по тенистым аллеям скакового парка, то пускала, запряженных четверкой в легкий брик, мелкой плавной рысью, в часы парадных гуляний, направляя по желанию уверенным движением изящной, затянутой в перчатку ручки их покрытые пеной, грызущие удила морды.
И как попадал в ее конюшни всякий жеребец, имеющий что-либо выдающееся по стати или масти, так доходила в свое время очередь до всякого мужчины, обладающего теми или другими притягательными индивидуальными чертами, выделяющими его из среды других мужчин.
Женщин подобного типа, встречающихся чаще, чем думают, современная наука в объяснение их безнравственности любезно зачисляет в разряд эротичек, истеричек и другие клинические категории. На самом деле они не имеют ничего общего с психическими расстройствами, которые так предупредительно им навязывают господа ученые.
Просто Норис Орнано не придавала отношениям между полами того важного значения, той святости, какую придает им общество.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13