А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


XI
Небо, ветер, облака. Длинными волнами рябится пшеница. От этого безразличья солнца, ветра, пшеницы, облаков людям на революционной земле еще страшнее. Нарочито отстав от неизвестных попутчиков – Бог знает с кем идешь в революцию? – мать и Анна Гри­горьевна идут от Бердичева по большой дороге, пылят по ней веревочными самодельными туфлями. В полдень под березами, обставшими шлях, набрали сучьев, со спи­ны отвязали чайник, на костре вскипятили чай и, под­крепившись, зашагали дальше на село Чернобыль, скорачивая по проселочнику заученный матерью путь.
Странницы идут с палками, с мешками за плечами. Чтоб расплачиваться за еду, за ночлеги, за перевод че­рез границу, в мешки натолкали отовсюду собранные полотенца, платки, кофты, салфетки, простыни.
– Замучились? – говорит Анна Григорьевна, гля­дя на мать, – вон девки с поля идут, попросим мешки донесть, по полотенцу дадим.
И странницы садятся на придорожный пригорок, поджидая девок, ситцевыми пятнами вышедших с межи. Девки идут неспешно, поют пронзительными голосами. Только подойдя, оборвали пенье, с любопытством рас­сматривая сидящих у обочины странниц. За полотенце, смеясь и давя друг друга, девки кинулись к мешкам. И порожняком Анна Григорьевна и мать легко ступают за ними. Вот уж сельское кладбище, палисадники, хаты, тополя; на сельской тихой улице мать развязала мешок, расплатилась двумя полотенцами. В восточном лиловом сумраке и в западном алом закате темнеет сельская пузатая церковь с высокой звонницей. «Может, про­свирня иль церковный сторож пустят?», говорит Анна Григорьевна; и палкой постучала в дверь двухоконного, присевшего на бок дома.
– Кто там? – небыстро ответил за дверью жен­ский голос и на порог вышла женщина с гладко заче­санными волосами и закаченными по-локоть рукавами на жилистых и длинных мокрых руках. – Входите, вхо­дите, – сказала просвирня, – странных как не пустить, только горе у меня, дочь хворая, в горницу-то не зову, тут уж разбирайтесь.
В горнице на деревянной кровати, надрывая грудь, кашляла девушка. Просвирня взялась раздуть потух­ший самовар и вскоре в темноватой прихожей, освещен­ной светом розовой лампады, мать засыпала на лавке и этот сон у просвирни был как никогда отдохновенен. «Мам… а мам… кто пришел… а?». – «Странные, Лиза, странные», – слышит, засыпая мать. «Мам… а куда они идут?», заливается легочный клокочущий кашель боль­ной девушки – «Далеко, Лиза, – далеко…»-.
Звон к ранней обедне разбудил странниц. По цер­ковному двору, вея космами, прошел священник. Охая и крестясь, на крыльцо кормить кур вышла просвирня. Солнце, куры, тишина, у церкви, обивая с него поржа­вевший, облетающий цвет, ветер треплет сиреневый куст.
Застив ладонью глаза, просвирня с крыльца глядит вслед уходящим странницам. Несмотря на шестьдесят четыре года Анна Григорьевна идет легко, отдохнула и мать. Проселочник стелется меж пшеничных полей, с них налетает духмяный ветер, а в полях тишина, только высоко трепыхается, словно не могущий улететь, утренний жаворонок, да где-то далеко в поле ковыряется скорчившийся одинокий мужик.
Знаток духовных стихир, Анна Григорьевна не­естественным крестьянским наголоском находу поет тропарь покровителю плавающих и путешествующих Николаю Угоднику «Правило веры, образ кротости»;
так всегда тоненько-тоненько, по монашечьи певала странствуя по святым местам. Мать наизусть знает, что пройдя за Романов им надо свертывать на Миргород. За ними, нагоняя, тарахтит телега, поднимает в солнеч­ных лучах клубы горячей пыли; изредка возница лениво взмахнет кнутом; поровнявшись, мужик долго глядит на странниц, пока они не скроются у него из глаз; и опять поля, дорога, в небе длинные растянувшиеся об­лака.
В Романове мать постучалась в крайнюю хату; окошко приподнялось, выглянула повязаная платком ба­ба с бельмом на глазу.
– Ночевать пустите?
Недружелюбно одним глазом оглядывая странниц, кривая баба не отвечала.
– Мы полотенце дадим.
– Идите, – сказала равнодушно и слышно, как босиком прошлепала к сеням, с шумом сняв щеколду, – только в хате-то местов нет, самих пятеро, под навесом переспите.
Навес обступили пирамидальные тополя с блестя­щими, словно отлакированными листьями; в лунном све­те тенями на стене чернеют вымахнувшие саженные мальвы; с соломы матери видны небо, звезды, но дорож­ная усталось уносит мать в бессознанье, ей кажется, что она летит вместе с этой ночью, с лесным поселком, не­разделимая от этих серебряных звезд, от тополей, осве­щенных желтым обрезком мусульманского полумесяца.
На рассвете баба хозяйски осмотрела полотенце и после этого рассказала, как идти на Миргород.
XII
Полями, лесами, межами, проселочниками, больши­ми трактами уже давно идут странницы, делая в пере­ход верст по тридцать. Растертые ноги лечат подоржником, недаром он и растет по обочинам дорог; иногда за день не встретят живой души, иногда от верховых, от подозрительных пеших, хоронясь, бросаются в хлеба. Раз испугались в поле двух вахлаков, один оборванный, взлохмаченный приостановился и с сиплым хохотом за­кричал: «Семка, а одна-то ще годится!». Молча, ис­пуганно, не оглядываясь, уходили от них странницы.
После многих ночевок мешки поопростались. За долгий путь люди встречались разные, кто совсем не пускал ночевать, говоря: «много вас теперь шляется, может буржуи какие беглые скрываетесь», кто запра­шивал и кофту, и полотенце, с ними торговались, а мно­гие ничего не брали, кормили и указывали дорогу.
Уже давно странницы идут по следам войны, по­падаются обвалившиеся окопы, разбитые артиллерией церкви, сожженные хутора, в изнеможеньи повисшие меж речными берегами взорванные мосты. Над без­людными полями, через силу маша крыльями, тянут стаи грачей. В полевой тишине Анна Григорьевна поет «Волною морскою скрывшего древле», а мать идет с думами о своих детях.
После многих недель пути, подходя к Полонному, мать сильно волновалась: тут надеялась узнать, где лучше перейти границу. Но за неделю жизни в Полонном ни у кого не узнала, годно ли для перехода заучен­ное ею по семиверстке направленье. А задерживаться нельзя, в волненьи и бездействии только падают силы, и мать решила все же идти на-авось по зарубленному в памяти пути, жившему в мозгу огненной ломанной ли­нией, уводящей из России.
Перед уходом пошли на реку искупаться. Медлен­ная река дремала на солнце. У мостков бабы полоскали белье, словно со злостью колотя его вальками. С мо­стков, завизжав, в реку бултыхнулась широкобедрая баба и поплыла, подбрасываясь лягушкой, показывая из воды ягодицы. Купаясь, баба перекликалась с товар­ками и, наконец, выскочив, схватив одежду и трепыхая грудями, согреваясь, побежала по траве. Возле поодаль раздевавшихся матери и Анны Григорьевны, она при­остановилась и, присев на корточки, стала одеваться.
– Ох, тут глыбко, не суйтесь, у нас прошлый год тут парень утонул, – проговорила баба, останавливая пошедшую-было в воду мать. – А вы нездешенские?
– Нездешние, мы на богомолье идем, – и под влияньем все того же томящего страха за правильность взятого пути, мать неожиданно для самой себя вдруг добавила, – в Почаев хотим, да вот не знаем, как гра­ницу-то перейти.
– Ааа, – таинственно протянула баба и сделав значительное лицо, подсела поближе, подрагивая холо­деющим под рубахой телом. – А я вам вот что, я вам человечка найду, через границу водит, – зашептала она, – брат мой, если хочете проведет и дорого не возьмет.
Прямо с реки мать пошла к бабе. Бабина хата темная, в красном углу смуглая божница с картинками святых, густо засиженными мухами. У печи что-то стругает хмурый солдат, бабин брат, контрабандист, ходящий за товарами в Польшу. Выслушав зашептав­шую сестру, он не изменил хмурости лица и исподлобья оглядев мать, пробормотал, что раньше чем через не­делю не пойдет. Но с ним мать и не согласилась бы идти, уж очень жуток, и мать ответила, что неделю ждать не может.
– Как хочете, ступайте сами, только вострей гля­дите, у границы-то там не милуют, – проговорил сол­дат и опять застругал, взвивая фуганком стружки.
Веря в свои молитвы, которыми горячо молилась на-ходу по лесам, по дорогам, по ночам в чужих хатах, мать решила завтра же идти на Шепетовку по заучен­ному по карте пути. Последнюю ночь в Полонном мать молилась, как никогда. А в желтоватой мути рассвета, с полегчалыми мешками странницы уже шли вдаль но­вой дороги. Но чем ближе к границе, тем путь опаснее, состоянье томительней, иногда пугались случайного крика, подозрительно глянувшего встречного, часто бросались в хлеба, скрываясь от пеших, конных, от проезжавшей телеги.
Когда дошли до лесного железно-дорожного пути на Шепетовку и пошли по шпалам, вздохнули свобод­ней: встречных нет, тишина; только раз издалека пока­залась дрезина и на ней, будто, вооруженные. Что было сил странницы сбежали под откос, залегли в чащобе. Были слышны голоса, гул колес и опять всё напоено лесной тишиной. За день увидели только один перегру­женный пассажирами поезд, из которого какой-то ре­бенок замахал им белым платком.
К вечеру, дойдя до железнодорожной будки, ре­шили попроситься переночевать у старика-сторожа. Старик принес сена, настелил на полу и, осмелев, странницы рассказали, что идут в Почаев на богомолье, да боятся пограничников.
– На Шепетовку ни-ни, упаси Бог, не идите, – проговорил старик, – в каждой хате солдаты, – и пригоршней чеша седую кудлатую бороду, добавил, – вы полотна держитесь и лесом на Словуту берите, а на Шепетовку ни-ни, пропадете, верное дело.
Мощные словутские леса ревут под натиском вет­ра; сосны, ели ушли в поднебесье; в бору пахнет смо­лой, грибами, всей пахучей духотой краснолесья. При­останавливаясь, странницы собирают ежевику, костя­нику, на полянах не раз кипятили чайник, закусывали и снова идут по ревущему многовековому лесу, по дорогам, изрезанным сказочными корневищами. В отро­честве мать мечтала вместе с набожной теткой Варва­рой Петровной пойти богомолкой по России, но пошла вот только так на Почаев, в революцию.
В лесу Анна Григорьевна поет: «Да воскреснет Бог и расточатся врази его», а мать полна смятенных вос­поминаний. То внутренне увидит на керенском балконе отца за чаепитием и словно услышит его ласковый го­лос и слезы позднего умиления подступают к горлу; то вспоминает рано умершего мужа, жизнь с ним в Пен­зенском доме, в именьи, как каждый год вот этой же дорогой через Варшаву ездили в Германию, в Бад-Наухейм, а потом после леченья мужа отдыхали всегда в Париже, а из Парижа в Пензу возвращались через Италию, Вену, с непременным заездом в Москву, чтоб в Художественном увидеть новые постановки, в Боль­шом послушать Шаляпина и вечером с друзьями семейно заехать к цыганам в загородный Яр. Вокруг матери стонет словутский лес. На груди у нее, под кофтой еще бабушкин медальон с выцветшими фотографиями маль­чиков трех и четырех лет и она никак не может пред­ставить их шахтером и дровосеком; и горло сжимается любовным ощущеньем близких слез…
Когда в Словуте странницы вошли на базар, ма­тери стало не по себе от пестрого базарного гомона. Ржанье лошадей, крикливые бабы, красноармейцы, мы­чанье коров, евреи в лапсердаках, еврейки в париках и чтобы как-нибудь разобраться в этом чужом мире, она поторопилась зайти в подвальную харчевню. За не­мытым веками прилавком стояла пожилая еврейка в засаленной кофте, под которой, как рыбы, волновались большие груди. Увидав новые лица, словоохотливая корчмарша затараторила со странницами и пока жен­щины ели и пили, она подсев рассказывала им то о том, что ее сын пропал без вести в Сибири, то о том, что у здешних красноармейцев деньги по карманам тыщами, то о том, как под Словутой убили князя Сангушко и как разграбили княжеское именье. «Такой погром сто­ял, такой страх…», быстро шептала корчмарша и вдруг словно увидев что-то ее поразившее, схватила мать за руку. «Руки-то у вас какие белые? Кто-ж вы такая?»
– Портниха… из Киева.
– Ах, портниха? – протянула корчмарша, с недо­верием выпуская руку матери.
И хоть не зла наверное была корчмарша, и хоть совладела с собой мать, а все-ж поторопилась уйти из харчевни.
На окраинной словутской улице, играя в чижик бе­гали ребятишки, скакали на одной ножке. Уж видне­лись поля, когда прямо из проулка на странниц вышел скуластый, толстоплечий человек в рыжем френче. «Комиссар», пронеслось у матери и сердце захолонуло, а френч остановился, коротко крикнув:
– Документы есть?!
– Есть, – ответила мать и от взгляда скуластого стала снимать со спины мешок. Мгновения ужасные: документов никаких. Стараясь сдержать овладевавшую телом дрожь, сама не представляя, что сейчас произой­дет, мать хотела лишь дольше рыться в мешке, оттяги­вая ужасную минуту. Комиссар, хмуро покуривая, пыт­ливо взглядывал то на мать, то на Анну Григорьевну и вдруг из того же проулка стремглав выбежал молодень­кий красноармеец, бешенно закричав:
– Да иди же, ты! Готово!
Наотмашь отбросив бычек, выпустив стаю соленых ругательств по адресу матери, что не может найти до­кументы, комиссар бросился бегом и в проулке они оба скрылись. Только тогда Анна Григорьевна увидала до чего бледна еле держащаяся на ногах мать, завязывав­шая дрожавшими руками мешок.
– Заарестовал бы, Бог нас хранит, – зашептала старуха.
Почти бегом женщины заспешили из Словуты и в вечернем поле на пшеничной меже затерялись. Вечер, ветер, тишина. Вышли на старый, обсаженный ветлами тракт с столбами в уходящих белых телеграфных ста­канчиках. Кругом та же бесконечная Россия, безразлич­ные к человеку жестокие вечерние поля, синечерные ле­са и катящаяся дорога; только чем ближе к границе, тем сильнее гудят телеграфные провода, тем напуганней люди и страшнее идти, словно подошвы пристывают к земле.
С плеском быстрых крыл пролетела с полей голу­биная стая. Под селом Панорой дорогу пересекла ржа­вая, мутная речужка, вместо моста перекинуто бревно и на берегу валяются две слеги для перехода. Ими опи­раясь о дно, мать и Анна Григорьевна перебрались че­рез шелестящую темную речку и в улице у крайней хаты, заметив у заваленки копавшуюся девчонку, мать спросила ее, не знает ли, где б пустили переночевать?
Девочка повела их вдоль темной улицы, доведя до хаты, где возилась в сенях простоволосая баба. Чтоб расположить хозяйку, мать в сенях же развернула пе­ред ней оставшиеся юбку и платок, и взяв за ночевку эти драгоценности, баба даже растрогалась.
– Вы мене слухайте, – шептала она, сидя на лав­ке со странницами, – у мене крестник есть, парень тихий, все тропы знает, вы ему заплатите, он и пере­ведет вас через границу.
И баба тут же послала девочку за крестником, а пока его ждали, хозяйка всё хвалила юбку, всё приме­ривала ее к себе, поглаживая ладонями.
– Сама бы на Почаев пошла, жизнь-то какая, – завздыхала вдруг баба, – у мене вон зять маво мужа убил. Сам курицы не зарежет, а вот поди ты, попутал сатана, поссорились, схватил ружье, да и убил враз, – и вдруг неожиданно, длинно, ручьисто баба заплакала, утираясь подолом.
В хате родилось молчанье, но в сенях кто-то завозился. Мать обрадованно подумала, что пришел крест­ник, но вместо него в хату вошел низкорослый мужик какого-то забитого, несчастного вида и мать почему-то сразу поняла, что это и есть убийца. Оглядев стран­ниц, мужик поздоровался даже как-то застенчиво. Баба тут же отвела его вглубь хаты, заговорив с ним полу­шепотом, но мужик сразу же отмахнулся.
– Я таких делов не делаю, – сказал строго, – за такие дела нынче пропасть можно, пускай Сенька хочет и переводит.
И вдруг непреодолимый ужас охватил мать; болт­ливая баба, убийца-зять, какой-то крестник, всё стало страшно в полутемной избе; выдадут, донесут, захотят ограбить. Зять стал возиться у печи, что-то доставая из темной бочки, а баба всё расспрашивала мать, лезя в душу, кто, да откуда, да к кому идут, да когда вер­нутся?
Тощий, квелый паренек лет семнадцати с рано выцветшим лицом вошел в хату в сопровожденьи де­вочки. Выслушав мать, он деловито помолчал, потом сказал, что пробраться через границу можно, только с
опаской, пограничники в хлебах залегают, ловят и аре­стовывают.
– Да мы ночью прокрадемся, – проговорила Ан­на Григорьевна.
– Ночью ни-ни, убьют, иттить середь дня надо, – с знаньем дела произнес паренек, – когда солнце вы­соко, солдаты на обед уходят, вот и надо иттить.
За пятьсот рублей керенками и две оставшиеся в мешке Анны Григорьевны простыни паренек согласился вести через границу России. Эту последнюю в России ночь нужно было выспаться, собраться с силами, но не­смотря на усталость от четырехсотверстного пути мать заснуть не могла. То стонал на печи убийца-зять, то , переворачиваясь с боку на бок, чешась от блох, крях­тела баба. В темноте сеней мать лежала переполненная волненьем, всё молилась Богу и какими-то обломками громоздились воспоминанья счастья прожитой жизни, с – которыми прощалась, ужас возможного ареста, лица сыновей, всё наплывало жестоко изнуряющей смесью бодрствованья и сна и опять уходило в темь ночи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27