На электрической плите закипал чайник и грелась в кастрюле вода. У плиты орудовал весьма массивный пожилой толстяк со звёздочкой Героя на куртке. Методом исключения я сделал вывод, что он и является тем материалом, которого я не замечаю. Морозов кивнул.
— Иван Максимович Коротаев, бортмеханик, — сказал он. — Сейчас будет угощать нас чаем и сосисками. Мы с ним познакомились давненько, килограммов с пятьдесят назад. Правда, Ваня?
Бортмеханик, ворча, бросил в кастрюлю связку сосисок.
— Это было в начале тридцатых годов, — вспоминал Морозов, — когда Ваня был стройный и худой, как оглобля, да и я, пожалуй, выглядел несколько эффектнее. Мы летали тогда на Дальнем Востоке на ТБ-3 — машинах, которые развивали чуть ли не вторую космическую скорость…
— Да, километров сто пятьдесят в час, — подтвердил Коротаев, разливая чай в кружки.
— И вот однажды, — продолжал Морозов, — в полёте отказал двигатель. Скверная ситуация могла закончиться проникновенными речами товарищей и снятием такого-то экипажа со всех видов довольствия. Тогда Ваня Коротаев вылез на плоскость, осмотрел двигатель и устранил неисправность. И после нашего возвращения не было в городе девушки, которая отказалась бы пойти со скромным героем на вечеринку. Тем более что он был награждён весьма в те годы дефицитной вещью…
— Патефоном с пластинками, — уточнил Коротаев. — А ты, Дима, после тех учений тоже ходил гоголем, даже на танцплощадке без планшета не появлялся.
— Именная полевая сумка от наркома товарища Ворошилова, — согласился Морозов. — давненько это было, а, Иван Максимович?
Мы летим над ледяным панцирем океана, стремительно несёмся вверх по кривой земного шара. Мы делаем пять километров в минуту — столько, сколько Роберт Пири и Георгий Седов не проходили за иные сутки. Я смотрю на льды — голубые, белые, окаймлённые торосами, чернеющие разводьями, вспоминаю людей, бравших с боя каждый метр ледяного безмолвия, обмороженных, до предела усталых, без связи с землёй, сильных только силой духа, и таким прогулочным, лишённым всякой романтики вдруг мне кажется мой полет. Подвиг только тогда подвиг, когда он совершён в борьбе, когда для его свершения человек отдаёт всё, что у него есть. Вдвойне велик подвиг первооткрывателей — они не знали, что их ждёт, они шли в неизвестность: Скотт и Амундсен, Седов и Нан— сен, Магеллан и Дежнев, папанинцы и Гагарин. Они устанавливали мировые рекор— ды мужества и силы духа — все последователи только их повторяли. Слава пов— торившим, но в веках остаются первооткрыватели. Быть может, здесь есть нёс— праведливость: тому, кто повторил, иной раз было труднее, чем первому, но дорогу проложил первый. И вечная слава тому, кто проложил дорогу!
Люди добирались до полюса на собаках, на лыжах, ползком. Не выдерживали, погибали, другие шли — и побеждали. Их предшественники и спутники, тоже сильные люди, умирали от усталости и голода, падали духом, плакали, как дети, сходили с ума — а первые выдерживали. Потому что действие закона естественного отбора сделало именно их солью земли.
А мы летим — не идём, не ползём на карачках, а летим над льдинами, по которым карабкались на полюс первые. Наш полет тоже опасен, случись что-то с мотором, выйди из строя бензопровод — и, быть может, сесть на льдину не удастся. Или мы попадём в циклон, из которого не выйдем, или… — кто знает, какую ловушку заготовила Арктика для нашей машины?
Но мы летим. От промежуточной базы, на которой мы сделали последнюю посадку, до станции «Северный полюс-15» четыре часа лета. Не четыре недели, не четыре месяца, а 240 минут. Мы сидим в теплом салоне, а не ступаем рядом с нартами, мы пьём кофе со сгущёнкой, а не хлебаем кипяток из кружки, которую с трудом держат окоченевшие пальцы. Если погода неожиданно ухудшится, мы можем возвратиться обратно и проведём ночь в тёплой гостинице, а не в палатке, которую грозит унести порыв взбесившейся пурги.
Романтика открытия — это риск. А я почти ничем не рискую, по крайней мере теоретически. Если произойдёт несчастный случай — это будет именно случай; а у первооткрывателей несчастный случай— это закономерность.
И я сам с собой договариваюсь, что в моем полёте — гомеопатическая доза романтики.
В моем полёте — но не в работе, повседневном труде полярных лётчиков. Ибо моя доза, помноженная на тысячу часов работы в год, — это ежедневный риск, ставший привычкой. Это сотни посадок на лёд, каждая из которых может стать последней, — о взлётах и посадках на лёд я ещё расскажу. Это ни с чем не сравнимое нервное напряжение, из-за которого в одно прекрасное утро ещё молодого пилота врач не допускает до штурвала. Это братская могила сразу для всего экипажа — ледяная могила, координаты которой неизвестны.
Я не отрываюсь от окна — лёд приближается. Самолёт пошёл на снижение. Вот уже мелькнул в стороне чёрный овал палатки, показались крохотные фигурки людей. В ожидании замерло сердцем что там ни говори, а через несколько минут я буду шаркать унтами по священной льдине станции «Северный полюс-15».
ДАНИЛЫЧ
Но это оказалась не самая станция, а подскок. Такое игривое название получила взлётно-посадочная полоса, расположенная в 14 километрах от «СП-15». Ещё месяц назад тяжёлые самолёты садились на льдину у самого лагеря, но через неё прошла трещина, и полосу пришлось создавать в окрестностях. Теперь ИЛы садятся на подскоке, освобождаются от грузов и отбывают восвояси. Когда полоса освобождается, из лагеря прилетает АН-2. «Аннушка», забирает грузы и «подскакивает» обратно. Не очень удобно, перевозки явно не рациональные, но что поделаешь, спасибо и на этом: льды и не такую свинью подкладывают…
Командует полосой чрезвычайно популярный в арктических высоких широтах человек, имя которого — точнее, отчество — стало синонимом подскока. Лётчик не скажет, что он летит на дрейфующую станцию, — он отправляется «к Данилычу в гости». Предварительно лётчик заходит на кухню и берет буханку свежего белого хлеба — непременная дань Данилычу, вроде жертвоприношения Нептуну, чтобы море было спокойным.
Дмитрий Николаевич ещё в самолёте проинформировал нас о знаменитом Данилыче, и мы с нетерпением пошли с ним знакомиться. Искать дорогу не пришлось: подскок — это три палатки и миллион квадратных километров льда. На одной палатке было вывешено объявление:
Прежде чем войти, подумай. нужен ли ты здесь!
Мы подумали и неуверенно посмотрели друг на друга. В это время нам в глаза бросилась табличка, закреплённая на столбе. На ней было выведено:
До Москвы 5100 километров. До Ленинграда 5750 километров. До Киева 5900 километров. До дна 3500 метров. ЗА ТОРОСЫ НЕ ХОДИТЬ! (Нарисован злющий медведь.) Выбора не было. Пришлось войти, скорее — протиснуться в палатку через откидную дверцу. Все-таки жильё, тепло, цивилизация.
Внутри палатки разместились две раскладушки, рация, стол и газовый камин, раскалённый добела. За столом сидел, глядя на нас в упор, смуглый человек с аскетически худым лицом, украшенным седоватыми мушкетёрскими усиками, этакий постаревший д'Артаньян. Он встал во весь свой отличный рост и представился:
— Горбачёв Александр Данилович. Прошу любить и жаловать. Это в обязательном порядке. Не будете — отправлю обратно на материк.
Морозов по очереди представил нас и откланялся: ему нужно было этим же самолётом лететь обратно. Мы с большим сожалением простились с Дмитрием Ни— колаевичем: так спокойно, надёжно жилось за его широкой спиной…
РП — руководитель полёта Горбачёв, как и вся авиация, жил по московскому времени; станция «СП-15» — по местному, опережавшему московское на 9 часов. Сейчас на станции ночь, там ещё спят, и за нами прилетят лишь утром — странное слово «ночь» в заполненный солнцем и светом полярный день. Как бы то ни было, на несколько часов мы невольно навязали Горбачёву своё общество. От погрузочно-разгрузочных работ, бессонной ночи и обилия впечатлений мы чертовски устали, в палатке была адская жара, но о сне и думать не хотелось. Данилыч умел великолепно вести беседу, умел отлично рассказывать и слушать — качества, в одном человеке редко встречающиеся. А знал Данилыч много. Бывший лётчик-истребитель после войны связал свою судьбу с полярной авиацией, и вот уже много лет Данилыч непременный руководитель полётов на дрейфующих льдинах. В его паспорте стоят штампы всех станций «Северный полюс», начиная с третьей, — такой коллекции, насколько мне удалось выяснить, нет больше ни у кого. Через его руки прошло несчётное количество кинооператоров и корреспондентов, и Данилыч видел нас насквозь.
— Все вы прилетаете сюда, мечтая о неслыханных приключениях, — говорил он. — Вы грезите отобразить аварии, героизм и пафос, но все это происходит за день до вас или через день после вашего отлёта. Утверждаю, что за время вашего присутствия на льдине ничего не произойдёт и вместо Робинзона, как говорили Ильф и Петров, вы отобразите широкие слои трудящихся.
И добавил, видя наши обескураженные физиономии:
— Впрочем, ведь от вас, кажется, только этого и требуют…
Утешил, ничего не скажешь!
Данилыч угостил нас чаем, прямыми лобовыми вопросами уточнил наши планы и дал несколько весьма дельных советов. Контакт с ним возник удивительно быстро: Горбачёв принадлежал к числу тех отнюдь не простых людей, которые будто бы сразу перед тобой раскрываются и этим раскрывают собеседников. Но в действительности сам-то он отнюдь не раскрывается, он сначала прощупывает тебя и, лишь убедившись, что ты человек стоящий, становится откровенным. Он и на земле — лётчик-истребитель: резкий, стремительный, бьющий точными формулировками, с большим чувством собственного достоинства. Для понимания его характера очень интересен такой чисто земной эпизод.
Данилыч — автолюбитель, хорошо знающий свою машину и правила уличного движения. Но однажды он их нарушил — «из принципа». Он вёл машину вслед чёрной «Волге», за рулём которой сидел один широко известный стране человек
— Данилыч назвал его фамилию. На улице Горького водитель «Волги» не обратил внимания на жест регулировщика и свернул налево. Узнав нарушителя в лицо, регулировщик почтительно улыбнулся и кивнул. Тогда Данилыч так же демонстративно повернул налево. Свисток.
— Ваши права! Почему нарушили?
— А почему вы не остановили чёрную «Волгу»? — спросил Данилыч.
— Да ведь её вёл Имярек!
— А я — Горбачёв! — спокойно сказал Данилыч. Регулировщик все понял, извинился — и козырнул. К моему превеликому огорчению, у Данилыча три дня гостила «конкурирующая организация» — один корреспондент исписал целый блокнот рассказами Горбачёва, выхватив у меня из-под носа лакомый кусок. Правда, Анатоль Франс доказывал, что все сюжеты, выработанные человечеством, являются достоянием всего человечества, — это в обоснование права писателя перелицовывать любой сюжет, вкладывая, разумеется, оригинальное содержание; но что позволено Юпитеру… Однако настоящими строками я предупреждаю своего коллегу корреспондента, что, если он в течение года не обнародует рассказы, Данилыча, это сделаю я, и без тени угрызений совести.
ПЕРВЫЕ МИНУТЫ У ЗЕМЛИ НА МАКУШКЕ
Прилетела «Аннушка», лёгкая и грациозная, как мотылёк. Мы снова в воздухе. Но этот полет недолгий, несколько минут — и самолёт делает круг над станцией. Мы с острым любопытством рассматриваем сверху домики, палатки, торосы… «Аннушка» катится по заснеженному льду совсем рядом с лагерем. Мы волнуемся и поздравляем друг друга. Штурман Анатолий Бурканов распахивает дверь, мы прыгаем на лёд и дышим морозным воздухом станции «Северный полюс-15».
— Дорогу грузчикам!
Высокий и полный мужчина с красивым, холёным лицом артиста профессионально ловко подхватывает с борта багаж и, закончив работу, протягивает руку:
— Будем знакомы. Доктор Лукачев.
Было начало апреля, полярный день, температура воздуха минус тридцать, видимость хорошая, настроение отличное.
— Прибыл в ваше распоряжение! — бодро отрапортовал я, когда меня ввели в домик начальника станции.
Владимир Васильевич Панов явно не разделял моего оптимизма. Я что-то не заметил на его лице бурной радости от сознания того, что я прибыл в его распоряжение. Опытный физиономист мог бы даже предположить, что начальник скорее обескуражен, чем обрадован этим фактом. Во всяком случае, Панов довольно-таки холодно пожал протянутую ему руку и хмуро сказал:
— Очень хорошо… Просто прекрасно… Мне, к сожалению, некогда вами заниматься — дела…
Я обиженно пролепетал, что мною нечего заниматься, что я все понимаю — и тому подобный вздор. Тогда Панов немного подобрел и в полминуты обрисовал положение. В эти дни происходит передача лагеря новой смене. Дел по горло, он, Панов, спит два-три часа в сутки и потому просит извинить его за несоблюдение этикета. На станцию непрерывно доставляются продукты, чтобы хватило до очередного, осеннего завоза, члены коллектива превратились в грузчиков, и он, как начальник, предпочёл бы вместо гостей, умеющих строчить пером и кинокамерой, заполучить четвёрку ребят, умеющих таскать тяжести.
Сообщив скороговоркой эти приятные вещи, Панов взглянул на часы, прозрачно намекая, что аудиенция закончена. Я собрался было к выходу, но в этот момент в домик ввалился могучий парень, чуть выше среднего роста, но с плечами и грудью штангиста.
— Вот и отлично, — обрадовался Панов. — Знакомьтесь: Анатолий Васильев, инженер-гидролог, химик и комендант лагеря. Анатолий, отдаю тебя на съедение писателю.
— В один присест, пожалуй, не выйдет, — усомнился я, оглядывая массивную фигуру коменданта.
— Положим, меня и в два не так просто скушать, — предупредил Васильев, пожимая мне руку. — Пошли?
ЛАГЕРЬ И ЛЬДИНА, КОТОРАЯ ПОД НАМИ
Я вообще медленно схожусь с людьми и никогда — с людьми без чувства юмора; улыбка, словно снятый замок, раскрывает человека, делает разговор непринуждённым, не заставляя лихорадочно метаться в поисках темы и тщетно настраиваться на чужую радиоволну. Гонкуры считали, что смех — физиономия ума, а восприятие юмора — показатель умственного развития. Мнение субъективное, но я охотно его разделяю и нахожу многочисленные подтверждения в жизни. Не припомню в мировой литературе ни одного по-настоящему остроумного человека, который был бы нам не симпатичен. Пройдоха мистер Джигль, светские бездельники Уайльда, булгаковские Коровьев-Фагот и кот Бегемот, блестящий авантюрист Бендер — как бы ни пытались авторы сделать весёлых ребят отрицательными (скажем прямо, эти попытки были достаточно робкими), ничего у них не получалось. Такова уж великая притягательная сила юмора, ему многое прощается — если, разумеется, он ведёт себя в рамках установленных правил.
Я знал одного весельчака, который захотел похохотать — вы не поверите! — над собственным начальником. Угадайте, кто смеялся последним?
Анатолий Васильев сразу пришёлся мне по душе. Он не стал тратить время на светскую болтовню, спрашивать о здоровье и аппетите, а сразу взял быка за рога.
— Будете о нас писать?
— Надеюсь, — признался я.
— Значит, вам нужно окунуться в жизнь, — решил Анатолий. — Вы должны увидеть полярников за их высокоинтеллектуальной работой.
— Вот именно, — обрадовался я.
— Поэтому, — закончил свою мысль Анатолий, — пойдёмте разгружать «Аннушку», на ней скоропортящийся груз — свежие овощи.
К «Аннушке» уже шёл трактор, таща за собой большую стальную волокушу. Мы по очереди, подходили к двери самолёта, принимали мешки с картошкой, ящики с овощами и сваливали на волокушу. Таскать тяжести на морозе, в тяжёлой одежде — нелёгкая работа, и в ней принимают участие все свободные от вахт.
— С овощами закончено, — нетерпеливо заявил командир самолёта Саша Лаптев, — бочки с соляркой остались, быстрее разгружайте!
— Доктора! — закричал кто-то. — Доктора!
— Мы здесь! — с разных сторон к самолёту бросились Лукачев и врач новой смены Парамонов. — Что случилось?
— Да вот бочки нужно срочно сгрузить, — сообщили им. — Ребят просят поздоровее.
— Фу, напугали, дьяволы! — Лукачев облегчённо вздохнул. — Пошли, займёмся прикладной медициной.
И здоровяки врачи вместе с Васильевым не без лихости начали выгружать двухсоткилограммовые бочки.
Закрепив на волокуше последнюю бочку, грузчики по-бурлацки сплюнули и закурили.
— Герой Арктики! — Анатолий разгладил чёрные усы и с уважением похлопал Лукачева по почтенному животу. — Жаль, что с гранитом так получилось…
— С каким гранитом? — поинтересовался я.
— Неужели не знаете? — с наигранным удивлением спросил Анатолий, не обращая внимания на слегка побагровевшего доктора. — На родине героя сооружали из гранита статую доктора Лукачева, лучшего грузчика дрейфующей станции. Но вот беда: гранита на живот не хватило…
— Вы лучше его спросите, почему на станции нет наждачной бумаги, — мстительно посоветовал Лукачев.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20
— Иван Максимович Коротаев, бортмеханик, — сказал он. — Сейчас будет угощать нас чаем и сосисками. Мы с ним познакомились давненько, килограммов с пятьдесят назад. Правда, Ваня?
Бортмеханик, ворча, бросил в кастрюлю связку сосисок.
— Это было в начале тридцатых годов, — вспоминал Морозов, — когда Ваня был стройный и худой, как оглобля, да и я, пожалуй, выглядел несколько эффектнее. Мы летали тогда на Дальнем Востоке на ТБ-3 — машинах, которые развивали чуть ли не вторую космическую скорость…
— Да, километров сто пятьдесят в час, — подтвердил Коротаев, разливая чай в кружки.
— И вот однажды, — продолжал Морозов, — в полёте отказал двигатель. Скверная ситуация могла закончиться проникновенными речами товарищей и снятием такого-то экипажа со всех видов довольствия. Тогда Ваня Коротаев вылез на плоскость, осмотрел двигатель и устранил неисправность. И после нашего возвращения не было в городе девушки, которая отказалась бы пойти со скромным героем на вечеринку. Тем более что он был награждён весьма в те годы дефицитной вещью…
— Патефоном с пластинками, — уточнил Коротаев. — А ты, Дима, после тех учений тоже ходил гоголем, даже на танцплощадке без планшета не появлялся.
— Именная полевая сумка от наркома товарища Ворошилова, — согласился Морозов. — давненько это было, а, Иван Максимович?
Мы летим над ледяным панцирем океана, стремительно несёмся вверх по кривой земного шара. Мы делаем пять километров в минуту — столько, сколько Роберт Пири и Георгий Седов не проходили за иные сутки. Я смотрю на льды — голубые, белые, окаймлённые торосами, чернеющие разводьями, вспоминаю людей, бравших с боя каждый метр ледяного безмолвия, обмороженных, до предела усталых, без связи с землёй, сильных только силой духа, и таким прогулочным, лишённым всякой романтики вдруг мне кажется мой полет. Подвиг только тогда подвиг, когда он совершён в борьбе, когда для его свершения человек отдаёт всё, что у него есть. Вдвойне велик подвиг первооткрывателей — они не знали, что их ждёт, они шли в неизвестность: Скотт и Амундсен, Седов и Нан— сен, Магеллан и Дежнев, папанинцы и Гагарин. Они устанавливали мировые рекор— ды мужества и силы духа — все последователи только их повторяли. Слава пов— торившим, но в веках остаются первооткрыватели. Быть может, здесь есть нёс— праведливость: тому, кто повторил, иной раз было труднее, чем первому, но дорогу проложил первый. И вечная слава тому, кто проложил дорогу!
Люди добирались до полюса на собаках, на лыжах, ползком. Не выдерживали, погибали, другие шли — и побеждали. Их предшественники и спутники, тоже сильные люди, умирали от усталости и голода, падали духом, плакали, как дети, сходили с ума — а первые выдерживали. Потому что действие закона естественного отбора сделало именно их солью земли.
А мы летим — не идём, не ползём на карачках, а летим над льдинами, по которым карабкались на полюс первые. Наш полет тоже опасен, случись что-то с мотором, выйди из строя бензопровод — и, быть может, сесть на льдину не удастся. Или мы попадём в циклон, из которого не выйдем, или… — кто знает, какую ловушку заготовила Арктика для нашей машины?
Но мы летим. От промежуточной базы, на которой мы сделали последнюю посадку, до станции «Северный полюс-15» четыре часа лета. Не четыре недели, не четыре месяца, а 240 минут. Мы сидим в теплом салоне, а не ступаем рядом с нартами, мы пьём кофе со сгущёнкой, а не хлебаем кипяток из кружки, которую с трудом держат окоченевшие пальцы. Если погода неожиданно ухудшится, мы можем возвратиться обратно и проведём ночь в тёплой гостинице, а не в палатке, которую грозит унести порыв взбесившейся пурги.
Романтика открытия — это риск. А я почти ничем не рискую, по крайней мере теоретически. Если произойдёт несчастный случай — это будет именно случай; а у первооткрывателей несчастный случай— это закономерность.
И я сам с собой договариваюсь, что в моем полёте — гомеопатическая доза романтики.
В моем полёте — но не в работе, повседневном труде полярных лётчиков. Ибо моя доза, помноженная на тысячу часов работы в год, — это ежедневный риск, ставший привычкой. Это сотни посадок на лёд, каждая из которых может стать последней, — о взлётах и посадках на лёд я ещё расскажу. Это ни с чем не сравнимое нервное напряжение, из-за которого в одно прекрасное утро ещё молодого пилота врач не допускает до штурвала. Это братская могила сразу для всего экипажа — ледяная могила, координаты которой неизвестны.
Я не отрываюсь от окна — лёд приближается. Самолёт пошёл на снижение. Вот уже мелькнул в стороне чёрный овал палатки, показались крохотные фигурки людей. В ожидании замерло сердцем что там ни говори, а через несколько минут я буду шаркать унтами по священной льдине станции «Северный полюс-15».
ДАНИЛЫЧ
Но это оказалась не самая станция, а подскок. Такое игривое название получила взлётно-посадочная полоса, расположенная в 14 километрах от «СП-15». Ещё месяц назад тяжёлые самолёты садились на льдину у самого лагеря, но через неё прошла трещина, и полосу пришлось создавать в окрестностях. Теперь ИЛы садятся на подскоке, освобождаются от грузов и отбывают восвояси. Когда полоса освобождается, из лагеря прилетает АН-2. «Аннушка», забирает грузы и «подскакивает» обратно. Не очень удобно, перевозки явно не рациональные, но что поделаешь, спасибо и на этом: льды и не такую свинью подкладывают…
Командует полосой чрезвычайно популярный в арктических высоких широтах человек, имя которого — точнее, отчество — стало синонимом подскока. Лётчик не скажет, что он летит на дрейфующую станцию, — он отправляется «к Данилычу в гости». Предварительно лётчик заходит на кухню и берет буханку свежего белого хлеба — непременная дань Данилычу, вроде жертвоприношения Нептуну, чтобы море было спокойным.
Дмитрий Николаевич ещё в самолёте проинформировал нас о знаменитом Данилыче, и мы с нетерпением пошли с ним знакомиться. Искать дорогу не пришлось: подскок — это три палатки и миллион квадратных километров льда. На одной палатке было вывешено объявление:
Прежде чем войти, подумай. нужен ли ты здесь!
Мы подумали и неуверенно посмотрели друг на друга. В это время нам в глаза бросилась табличка, закреплённая на столбе. На ней было выведено:
До Москвы 5100 километров. До Ленинграда 5750 километров. До Киева 5900 километров. До дна 3500 метров. ЗА ТОРОСЫ НЕ ХОДИТЬ! (Нарисован злющий медведь.) Выбора не было. Пришлось войти, скорее — протиснуться в палатку через откидную дверцу. Все-таки жильё, тепло, цивилизация.
Внутри палатки разместились две раскладушки, рация, стол и газовый камин, раскалённый добела. За столом сидел, глядя на нас в упор, смуглый человек с аскетически худым лицом, украшенным седоватыми мушкетёрскими усиками, этакий постаревший д'Артаньян. Он встал во весь свой отличный рост и представился:
— Горбачёв Александр Данилович. Прошу любить и жаловать. Это в обязательном порядке. Не будете — отправлю обратно на материк.
Морозов по очереди представил нас и откланялся: ему нужно было этим же самолётом лететь обратно. Мы с большим сожалением простились с Дмитрием Ни— колаевичем: так спокойно, надёжно жилось за его широкой спиной…
РП — руководитель полёта Горбачёв, как и вся авиация, жил по московскому времени; станция «СП-15» — по местному, опережавшему московское на 9 часов. Сейчас на станции ночь, там ещё спят, и за нами прилетят лишь утром — странное слово «ночь» в заполненный солнцем и светом полярный день. Как бы то ни было, на несколько часов мы невольно навязали Горбачёву своё общество. От погрузочно-разгрузочных работ, бессонной ночи и обилия впечатлений мы чертовски устали, в палатке была адская жара, но о сне и думать не хотелось. Данилыч умел великолепно вести беседу, умел отлично рассказывать и слушать — качества, в одном человеке редко встречающиеся. А знал Данилыч много. Бывший лётчик-истребитель после войны связал свою судьбу с полярной авиацией, и вот уже много лет Данилыч непременный руководитель полётов на дрейфующих льдинах. В его паспорте стоят штампы всех станций «Северный полюс», начиная с третьей, — такой коллекции, насколько мне удалось выяснить, нет больше ни у кого. Через его руки прошло несчётное количество кинооператоров и корреспондентов, и Данилыч видел нас насквозь.
— Все вы прилетаете сюда, мечтая о неслыханных приключениях, — говорил он. — Вы грезите отобразить аварии, героизм и пафос, но все это происходит за день до вас или через день после вашего отлёта. Утверждаю, что за время вашего присутствия на льдине ничего не произойдёт и вместо Робинзона, как говорили Ильф и Петров, вы отобразите широкие слои трудящихся.
И добавил, видя наши обескураженные физиономии:
— Впрочем, ведь от вас, кажется, только этого и требуют…
Утешил, ничего не скажешь!
Данилыч угостил нас чаем, прямыми лобовыми вопросами уточнил наши планы и дал несколько весьма дельных советов. Контакт с ним возник удивительно быстро: Горбачёв принадлежал к числу тех отнюдь не простых людей, которые будто бы сразу перед тобой раскрываются и этим раскрывают собеседников. Но в действительности сам-то он отнюдь не раскрывается, он сначала прощупывает тебя и, лишь убедившись, что ты человек стоящий, становится откровенным. Он и на земле — лётчик-истребитель: резкий, стремительный, бьющий точными формулировками, с большим чувством собственного достоинства. Для понимания его характера очень интересен такой чисто земной эпизод.
Данилыч — автолюбитель, хорошо знающий свою машину и правила уличного движения. Но однажды он их нарушил — «из принципа». Он вёл машину вслед чёрной «Волге», за рулём которой сидел один широко известный стране человек
— Данилыч назвал его фамилию. На улице Горького водитель «Волги» не обратил внимания на жест регулировщика и свернул налево. Узнав нарушителя в лицо, регулировщик почтительно улыбнулся и кивнул. Тогда Данилыч так же демонстративно повернул налево. Свисток.
— Ваши права! Почему нарушили?
— А почему вы не остановили чёрную «Волгу»? — спросил Данилыч.
— Да ведь её вёл Имярек!
— А я — Горбачёв! — спокойно сказал Данилыч. Регулировщик все понял, извинился — и козырнул. К моему превеликому огорчению, у Данилыча три дня гостила «конкурирующая организация» — один корреспондент исписал целый блокнот рассказами Горбачёва, выхватив у меня из-под носа лакомый кусок. Правда, Анатоль Франс доказывал, что все сюжеты, выработанные человечеством, являются достоянием всего человечества, — это в обоснование права писателя перелицовывать любой сюжет, вкладывая, разумеется, оригинальное содержание; но что позволено Юпитеру… Однако настоящими строками я предупреждаю своего коллегу корреспондента, что, если он в течение года не обнародует рассказы, Данилыча, это сделаю я, и без тени угрызений совести.
ПЕРВЫЕ МИНУТЫ У ЗЕМЛИ НА МАКУШКЕ
Прилетела «Аннушка», лёгкая и грациозная, как мотылёк. Мы снова в воздухе. Но этот полет недолгий, несколько минут — и самолёт делает круг над станцией. Мы с острым любопытством рассматриваем сверху домики, палатки, торосы… «Аннушка» катится по заснеженному льду совсем рядом с лагерем. Мы волнуемся и поздравляем друг друга. Штурман Анатолий Бурканов распахивает дверь, мы прыгаем на лёд и дышим морозным воздухом станции «Северный полюс-15».
— Дорогу грузчикам!
Высокий и полный мужчина с красивым, холёным лицом артиста профессионально ловко подхватывает с борта багаж и, закончив работу, протягивает руку:
— Будем знакомы. Доктор Лукачев.
Было начало апреля, полярный день, температура воздуха минус тридцать, видимость хорошая, настроение отличное.
— Прибыл в ваше распоряжение! — бодро отрапортовал я, когда меня ввели в домик начальника станции.
Владимир Васильевич Панов явно не разделял моего оптимизма. Я что-то не заметил на его лице бурной радости от сознания того, что я прибыл в его распоряжение. Опытный физиономист мог бы даже предположить, что начальник скорее обескуражен, чем обрадован этим фактом. Во всяком случае, Панов довольно-таки холодно пожал протянутую ему руку и хмуро сказал:
— Очень хорошо… Просто прекрасно… Мне, к сожалению, некогда вами заниматься — дела…
Я обиженно пролепетал, что мною нечего заниматься, что я все понимаю — и тому подобный вздор. Тогда Панов немного подобрел и в полминуты обрисовал положение. В эти дни происходит передача лагеря новой смене. Дел по горло, он, Панов, спит два-три часа в сутки и потому просит извинить его за несоблюдение этикета. На станцию непрерывно доставляются продукты, чтобы хватило до очередного, осеннего завоза, члены коллектива превратились в грузчиков, и он, как начальник, предпочёл бы вместо гостей, умеющих строчить пером и кинокамерой, заполучить четвёрку ребят, умеющих таскать тяжести.
Сообщив скороговоркой эти приятные вещи, Панов взглянул на часы, прозрачно намекая, что аудиенция закончена. Я собрался было к выходу, но в этот момент в домик ввалился могучий парень, чуть выше среднего роста, но с плечами и грудью штангиста.
— Вот и отлично, — обрадовался Панов. — Знакомьтесь: Анатолий Васильев, инженер-гидролог, химик и комендант лагеря. Анатолий, отдаю тебя на съедение писателю.
— В один присест, пожалуй, не выйдет, — усомнился я, оглядывая массивную фигуру коменданта.
— Положим, меня и в два не так просто скушать, — предупредил Васильев, пожимая мне руку. — Пошли?
ЛАГЕРЬ И ЛЬДИНА, КОТОРАЯ ПОД НАМИ
Я вообще медленно схожусь с людьми и никогда — с людьми без чувства юмора; улыбка, словно снятый замок, раскрывает человека, делает разговор непринуждённым, не заставляя лихорадочно метаться в поисках темы и тщетно настраиваться на чужую радиоволну. Гонкуры считали, что смех — физиономия ума, а восприятие юмора — показатель умственного развития. Мнение субъективное, но я охотно его разделяю и нахожу многочисленные подтверждения в жизни. Не припомню в мировой литературе ни одного по-настоящему остроумного человека, который был бы нам не симпатичен. Пройдоха мистер Джигль, светские бездельники Уайльда, булгаковские Коровьев-Фагот и кот Бегемот, блестящий авантюрист Бендер — как бы ни пытались авторы сделать весёлых ребят отрицательными (скажем прямо, эти попытки были достаточно робкими), ничего у них не получалось. Такова уж великая притягательная сила юмора, ему многое прощается — если, разумеется, он ведёт себя в рамках установленных правил.
Я знал одного весельчака, который захотел похохотать — вы не поверите! — над собственным начальником. Угадайте, кто смеялся последним?
Анатолий Васильев сразу пришёлся мне по душе. Он не стал тратить время на светскую болтовню, спрашивать о здоровье и аппетите, а сразу взял быка за рога.
— Будете о нас писать?
— Надеюсь, — признался я.
— Значит, вам нужно окунуться в жизнь, — решил Анатолий. — Вы должны увидеть полярников за их высокоинтеллектуальной работой.
— Вот именно, — обрадовался я.
— Поэтому, — закончил свою мысль Анатолий, — пойдёмте разгружать «Аннушку», на ней скоропортящийся груз — свежие овощи.
К «Аннушке» уже шёл трактор, таща за собой большую стальную волокушу. Мы по очереди, подходили к двери самолёта, принимали мешки с картошкой, ящики с овощами и сваливали на волокушу. Таскать тяжести на морозе, в тяжёлой одежде — нелёгкая работа, и в ней принимают участие все свободные от вахт.
— С овощами закончено, — нетерпеливо заявил командир самолёта Саша Лаптев, — бочки с соляркой остались, быстрее разгружайте!
— Доктора! — закричал кто-то. — Доктора!
— Мы здесь! — с разных сторон к самолёту бросились Лукачев и врач новой смены Парамонов. — Что случилось?
— Да вот бочки нужно срочно сгрузить, — сообщили им. — Ребят просят поздоровее.
— Фу, напугали, дьяволы! — Лукачев облегчённо вздохнул. — Пошли, займёмся прикладной медициной.
И здоровяки врачи вместе с Васильевым не без лихости начали выгружать двухсоткилограммовые бочки.
Закрепив на волокуше последнюю бочку, грузчики по-бурлацки сплюнули и закурили.
— Герой Арктики! — Анатолий разгладил чёрные усы и с уважением похлопал Лукачева по почтенному животу. — Жаль, что с гранитом так получилось…
— С каким гранитом? — поинтересовался я.
— Неужели не знаете? — с наигранным удивлением спросил Анатолий, не обращая внимания на слегка побагровевшего доктора. — На родине героя сооружали из гранита статую доктора Лукачева, лучшего грузчика дрейфующей станции. Но вот беда: гранита на живот не хватило…
— Вы лучше его спросите, почему на станции нет наждачной бумаги, — мстительно посоветовал Лукачев.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20