Бедное и милое создание!
Она еще не оправилась после такого потрясения.
Нервное состояние проявляется самым тревожным образом. Она боится, чтоб вы не сделали скоропалительных выводов о случившемся. Но я вас знаю лучше. Вам, как и мне, достаточно будет выслушать ее объяснения. Мы можем иметь разный образ мыслей в отношении некоторых вопросов о подробностях произошедшего, но, в сущности, мы питаем в сердцах наших, наверное, одинаковое доверие, вы — к жене вашей, я — к дочери.
Я приходил в дом вашего достойного родителя, чтобы иметь с вами более подробное объяснение, приходил в то же утро, которое последовало за столь прискорбной для всех нас ночью. Мне сказали, что вы опасно заболели, и по этому случаю я прошу вас принять выражение моего искреннего участия и соболезнования. Первое, что пришло мне тогда в голову, было написать к вашему почтенному родителю и просить его о назначении мне отдельной встречи.
Но, по зрелом размышлении, я подумал, что мне не следует подвергать самого себя последствиям такого шага, пока вы еще в постели и не в состоянии ни предупредить меня, ни подтвердить моих слов. Очень могло быть, что явившись посторонним человеком в ваш дом, чтобы открыть нашу маленькую тайну в отношении вашего брака, я мог бы стать причиной охлаждения и неудовольствия, одинаково тяжелых с обеих сторон, что потом трудно уже будет загладить.
К этому же вопросу, особенно после того, что вы мне во многих случаях рассказывали о чувствах вашего достопочтенного родителя и о следствиях того.., вы поймете эту боязнь, которую я испытывал, чтобы не совершить ничего против вас или против моей милой дочери, тем более, что я очень хорошо знал, что у меня в кармане находится свидетельство о браке, которое я всегда могу представить, как ясное доказательство в случае, если б меня довели до крайности и принудили согласовываться только с собственным интересом.
Но, как выше уже сказано, я имею родительскую и дружескую уверенность в искренности ваших чувств и убежден, что вы точно так же, как и я, совершенно уверены в младенческой невинности моей милой дочери. Итак, ни слова более об этом.
Решившись во всяком случае ожидать вашего полного выздоровления, я держу милую Маргрету в совершенном уединении, хотя вы сами согласитесь, что я нисколько не обязан держать в затворничестве вашу жену до тех пор, пока вы не приедете к нам в дом и не отдадите должную справедливость вашей жене в присутствии и вашего семейства. Ежедневно заходил я к вам в дом осведомиться о вашем здоровье и буду продолжать заходить до полного вашего выздоровления, которое, я надеюсь, не замедлит наступить. Итак, лишь только вы будете в состоянии увидеться с нами, со мной и со моей дочерью, прошу вас покорно назначить мне место для нашей первой встречи, потому что она, к несчастью, не может происходить в Северной Вилле. Дело в том, что моя жена, которая в продолжение столь многих лет причиняла нам столько забот и хлопот, теперь, к довершению всех наших несчастий, совершенно потеряла рассудок, что очень прискорбно. В отношении чудовищной гнусности Маньона и божественного Провидения, спасшего Маргрету, она выражается в самых оскорбительных и бесчеловечных словах, которые я не осмелюсь передать. Мне очень тяжело, но я должен заверить вас, что она в состоянии помешать нам самым оскорбительным образом для всех, вследствие чего прошу вас назначить первую встречу не у меня в доме. В надежде, что это письмо прогонит от вас всякие неприятные мысли, и в ожидании скорого известия о вашем столь желанном выздоровлении, честь имею пребыть вашим покорным слугой.
Стпифен Шервин
Р. S. Мне еще не удалось узнать, куда скрылся этот бездельник Маньон, но узнали ли вы о том раньше меня, или нет, все же я должен вам сказать, в доказательство, что негодование мое против его гнусного проступка равняется вашему, что я готов преследовать его по всей строгости и справедливости законов, если только он подпадает под действие законов, и беру на себя все издержки, которые потребуются для его наказания и которые сделают его несчастным на всю жизнь, если б мне даже надо было прибегнуть к правосудию всех возможных судов.
С. Ш."
Несмотря на поспешность, с какой я пробежал это нелепое и возмутительное письмо, я тотчас же понял, что новые хитрости замышляются против меня, чтоб удержать в заблуждении, чтоб с наглым бесстыдством потом взвалить вину на меня. Она не знала, что я последовал за ней и в дом, что я все слышал, что она говорила, что говорил Маньон. Она воображала, что до встречи у подъезда я ничего не знал о происходившем, и в этом убеждении выдумала новую ложь, которую отец своей рукой переписал на бумагу. Действительно ли он был обманут своей дочерью, или действовал с ней заодно? Но это не заслуживало моего внимания, для меня уже теперь не было сомнения в самом ужасном, самом печальном открытии — до какой степени простирается ее вероломство, ее лицемерие.
И эта женщина с первого взгляда показалась мне звездой, к которой должны стремиться мои взоры всю жизнь! И для этой-то женщины я применил против своего родного семейства целую систему обманов и лжи, одна мысль о которых теперь возмущает меня! Для нее я подвергался всем последствиям гнева отца моего, с сердечной радостью готовился потерять все преимущества знатного происхождения и богатства! При мысли об этом гнев кипел в душе моей и отчаяние разрывало сердце. Зачем я встал с смертного одра? Лучше, гораздо было бы лучше, если б я умер!
Но жизнь мне возвращена, а эта жизнь приносила новые испытания и борьбу, перед которыми и преступно было бы отступать…
Мне оставалось еще узнать содержание второго письма Шервина, чтобы узнать все его лукавство, чтобы суметь сокрушить все его происки разом.
Второе письмо Шервина было гораздо короче первого и только дня три как написано. Тон изменился: он не льстил уже мне, а грозил. Узнав от слуги о моем выздоровлении, он спрашивал меня, почему я не присылаю ему ответа. Меня предупреждали, что мое молчание истолковывалось в дурную сторону и что если оно продолжится, то нижеподписавшийся вынужден будет громогласно и публично взять под защиту дело своей дочери не только перед моим отцом, но и перед целым миром. Письмо оканчивалось наглым назначением трехдневного срока до огласки.
Я не мог сдержать своего негодования и встал было, чтобы тотчас идти в Северную Виллу и разоблачить злодеев, все еще надеявшихся так же легко обманывать меня, как и прежде. Но я опомнился раньше, чем дошел до двери. Я вспомнил, что теперь главная моя обязанность — признаться во всем отцу. Мне следовало прежде всего узнать и определить свое положение в будущем в отношении моих родных, а потом уже обличать других.
Вернувшись к столу, я собрал все письма в одну кучу. Сердце у меня сильно билось, голова кружилась, но я отчетливо сознавал необходимость во что бы то ни стало рассказать отцу историю всего, описанного здесь.
Я сидел в одиночестве и темноте, пока совсем не смерклось.
Слуга принес свечи.
Почему я не спросил у него, возвратились ли домой отец с Клэрой? Разве моя решимость уже ослабела?
Немного погодя послышались шаги на лестнице, и кто-то постучал в дверь… Отец?.. Нет! Клэра.
Я пытался было разговаривать с ней о посторонних предметах.
— Вот как, Клэра, вы прогуляли до самой ночи!
— Мы не далеко ходили, а гуляли только в саду сквера и не заметили, что совсем стемнело. Мы заговорились об интересных для нас обоих вещах.
Она остановилась и опустила глаза в землю, потом вдруг стремительно подошла ко мне и села на стул около меня. Ясное выражение тоски и печали видно было на ее лице.
— А ты и не догадываешься, о каком это предмете мы говорили? О тебе самом, Сидни. Батюшка сейчас придет к тебе, он хочет поговорить с тобой. Но я желала сама прежде сказать тебе.., просить тебя…
Она прервала себя, легкий румянец разлился по ее щекам, и, стараясь скрыть свое смущение, она стала приводить в порядок книги, разбросанные по столу.
Вдруг она перестала машинально раскладывать книги, румянец исчез с ее лица, она стала бледна, и ее голос так изменился, что я на минуту не мог узнать его.
— Видишь ли, Сидни, давно уже, очень давно, ты скрывал от нас какую-то большую тайну и обещал мне первой открыть ее, но.., но теперь я переменила уже намерение и не желаю более знать эту тайну, и лучше было бы никогда о ней не упоминать.
Тут она покраснела, голос опять изменил ей, через минуту она торопливо продолжала:
— Но я надеюсь, что ты обо всем расскажешь нашему папа, он затем и придет, чтобы выслушать твое признание. Ах, милый Сидни! Будь откровенен с ним, ничего не скрывай от него, будем опять теми же, кем были прежде друг для друга. Тебе нечего бояться, говори только чистосердечно и без утайки, потому что я умоляла его быть к тебе добрым и снисходительным, а ты знаешь, что он ни в чем не отказывает мне. Я затем только и зашла к тебе, чтобы предупредить тебя и попросить быть чистосердечным и рассудительным. Но я слышу его шаги по лестнице. Смотри же, Сидни, объяснись откровенно, хоть из любви ко мне, умоляю тебя, объясни все, что у тебя будут спрашивать, остальное предоставь мне, уж я все устрою.
Тут она торопливо оставила меня.
Вскоре после нее вошел отец.
Может быть, мучившая совесть обманывала меня, но мне казалось, что он смотрел на меня с суровым и печальным видом, какого я никогда еще не замечал на его лице.
И голос его дрожал, когда он заговорил, — многозначащая перемена в нем.
— Сидни, я прихожу к вам затем, чтобы переговорить о предмете… Лучше было бы вам первому начать говорить о том.
— Кажется, я отгадываю, о чем вам угодно говорить, но…
— Я должен попросить вас собрать все свое терпение, чтобы выслушать меня, я буду краток в своем рассказе.
Наступила минута молчания, только глубокий вздох вырвался из его груди. Мне показалось, что в глазах отца появилось выражение жалости. Жестокая печаль наполнила мое сердце. Мне так хотелось броситься к нему на шею, не сдерживая слез, рыдая на его груди, сознаться, что я недостоин уже называться его сыном… О если б я последовал страстному увлечению этой минуты! О, если б мы всегда повиновались голосу ангела, нашептывающего нашей душе!
— Сидни, — продолжал отец тихим и грустным голосом, — надеюсь и уверен, что мало в чем могу упрекнуть себя за действия относительно вас. В оправдание себя скажу только, что немногие отцы поступали бы с своими сыновьями так, как я, в продолжение прошлого года, если не всегда. В душе я мог горевать о злополучной тайне, которая отдалила вас от своих родных. Может быть, моя внешность показывает вам пережитую мной боль, но я никогда не использовал свою власть, чтобы принудить вас объяснить свое поведение, не требовал объяснения, которое вы так упорно отказывались сделать добровольно. Я полагался на честь и нравственные правила моего сына, да и теперь еще не думаю, что мое доверие было неуместно, боюсь только, что оно заставило меня пренебречь обязанностями присмотра за вами для вашего же блага и по личному моему долгу. Теперь я должен искупить это невнимание, обстоятельства не оставляют мне выбора. Сидни, мне как отцу и как главе нашей фамилии чрезвычайно интересно знать, вследствие какого великого несчастья — иного я не могу предполагать — мой сын был найден на большой дороге, без сознания, сраженный болезнью, которая подвергла опасности его рассудок и жизнь? Теперь здоровье ваше достаточно поправилось, чтобы сказать мне это, и я осмеливаюсь прибегнуть только к власти, Богом мне данной над моими детьми, когда говорю, что я должен все узнать, что вы должны открыть мне всю истину, даже если бы это признание унизило вас, хотя бы оно охватило сердце мое печалью. Если вы и теперь откажетесь, то с этой минуты наши отношения должны навсегда измениться.
— Я не отказываюсь, сэр, и прошу вас только верить, что если я и тяжко согрешил перед вами, то казнь за мою вину — казнь тяжелая, роковая — постигла уже меня. Боюсь, что нет возможности, чтобы ваши предчувствия, даже самые прискорбные, могли бы приготовить вас.
— Однако в бреду вы произносили слова, которые я слышал и по которым я не стану осуждать вас, хотя они оправдали бы самые горькие предчувствия…
— Если болезнь моя приготовила вас к признанию, которое я обязан вам сделать, то она избавила меня от жесточайшего испытания, и если вы подозреваете…
— Я не подозреваю, но слишком уже уверен, что вы, мой второй сын, от которого я ожидал совсем другого, что вы втихомолку подражали и даже превзошли своего брата в его несчастных увлечениях.
— Брата! О, если бы моя вина была подобна проступкам моего брата… Ральфа!
— Да, Ральфа, моя последняя надежда состоит в том, чтобы вы последовали примеру чистосердечия Ральфа. Сумейте по крайней мере заимствовать его лучшее качество, как вы сумели воспользоваться примером его пороков.
При этих словах мое сердце замерло, оно едва билось.
Пример Ральфа! Пороки Ральфа! Пороки какого-нибудь праздного дня, какого-нибудь беспечного часа, пороки, которые, по мнению света, не клеймят человека позором на всю жизнь, пороки, легко искупаемые людьми, не налагающие на них ни постыдного клейма, ни вечного бесчестья! Как далек, как страшно далек был отец мой в своих подозрениях от действительности! Я пытался было отвечать на его последние слова, но вдруг онемел, вспомнив, каким унижением, какой глубокой печалью поразит его мое признание, степень унижения которого он не мог даже подозревать.
Когда он снова заговорил после короткого молчания, тон его голоса стал еще суровее, и он устремил на меня проницательный, суровый взгляд.
— Какой-то человек, по имени Шервин, каждый день приходил узнавать о вашем здоровье. Что за дружба соединяет вас с этим человеком, совершенно незнакомым мне, который имел смелость так часто приходить ко мне в дом и задавать свои вопросы с бесцеремонностью, которая поразила наших слуг? Что это за господин Шервин?
— Он.., он… Не с него надо начать… Я должен, скорее, начать… Я должен.., начать гораздо раньше…
— Вы должны начать гораздо раньше, нежели можете. Вы должны начать с того времени, когда вам нечего было скрывать от меня, когда вы еще умели говорить с чистосердечием и прямотой благородного человека.
— Прошу вас, потерпите немного, дайте мне только несколько минут, чтобы собраться с духом. Я имею крайнюю нужду в ясном мышлении, прежде чем признаться вам во всем.
— Во всем.., во всем? В вашем тоне гораздо больше истины, чем в ваших словах, по крайней мере, он чистосердечнее… Я ожидал всего худшего.., и был недалек от истины. Сидни, слышите ли? Сидни, вы страшно дрожите, как вы побледнели!
— Я сейчас оправлюсь. Боюсь, что я не имею еще столько сил, как надеялся. Батюшка, сердце у меня разбито и мысли рассеяны, потерпите немножко, или я не в силах буду говорить…
Мне показалось, что глаза его стали влажными. На минуту закрыл он их рукой и опять вздохнул глубоко, сокрушенно, вздохнул так, как я и раньше уже слышал. Я попытался встать, чтобы упасть к его ногам. Он не понял моего движения и схватил меня за руку, думая, что я падаю от слабости.
— Довольно на нынешнюю ночь, Сидни, — сказал он торопливо, хотя чрезвычайно кротко. — Ни слова больше до завтра.
— Теперь я могу говорить, лучше мне сейчас же объясниться.
— Нет, вы слишком взволнованы, я думал, что вы сильнее. До завтрашнего утра… Спокойный ночной сон даст вам силы… Нет! Я не хочу ничего слышать. Ложитесь спать. Я скажу Клэре, чтоб она не беспокоила вас сегодня… Завтра вы расскажете мне, что хотите и что вам вздумается… Никто вам не помешает и торопить вас не станет. Спокойной ночи, Сидни, спокойной ночи!
Не пожав мне руки, он быстрыми шагами пошел к двери, как будто хотел скорее скрыть печальные опасения, охватившие его душу. Но, открыв дверь, он вдруг остановился, повернулся назад, с грустью посмотрел на меня и протянул мне руку, молча пожал мою и ушел.
А когда пройдет эта ночь, подаст ли он еще когда-нибудь мне руку?
III
Никогда, кажется, утро не было так прекрасно, так весело, как в тот день, когда все должно было закончиться между мной и отцом, когда приговор судьбы должен свершиться надо мной, над моей будущностью, над моим положением в родной семье. Чистое, безоблачное небо, приятная температура воздуха, яркое и до того ослепительное солнце, что самые обыкновенные предметы казались прекрасными, залитыми потоками света, — все как будто насмехалось над моим рвущимся из груди сердцем, когда я стоял у окна и думал о предстоящем выполнении сурового долга, о еще более суровом приговоре, который будет произнесен еще до завтрашнего рассвета.
Ночью я не придумал никакого плана, как сделать страшное признание, от которого отступить уже нельзя. Предстоящий переворот был так грозен, что я ощущал в себе только совершенное бессилие.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35
Она еще не оправилась после такого потрясения.
Нервное состояние проявляется самым тревожным образом. Она боится, чтоб вы не сделали скоропалительных выводов о случившемся. Но я вас знаю лучше. Вам, как и мне, достаточно будет выслушать ее объяснения. Мы можем иметь разный образ мыслей в отношении некоторых вопросов о подробностях произошедшего, но, в сущности, мы питаем в сердцах наших, наверное, одинаковое доверие, вы — к жене вашей, я — к дочери.
Я приходил в дом вашего достойного родителя, чтобы иметь с вами более подробное объяснение, приходил в то же утро, которое последовало за столь прискорбной для всех нас ночью. Мне сказали, что вы опасно заболели, и по этому случаю я прошу вас принять выражение моего искреннего участия и соболезнования. Первое, что пришло мне тогда в голову, было написать к вашему почтенному родителю и просить его о назначении мне отдельной встречи.
Но, по зрелом размышлении, я подумал, что мне не следует подвергать самого себя последствиям такого шага, пока вы еще в постели и не в состоянии ни предупредить меня, ни подтвердить моих слов. Очень могло быть, что явившись посторонним человеком в ваш дом, чтобы открыть нашу маленькую тайну в отношении вашего брака, я мог бы стать причиной охлаждения и неудовольствия, одинаково тяжелых с обеих сторон, что потом трудно уже будет загладить.
К этому же вопросу, особенно после того, что вы мне во многих случаях рассказывали о чувствах вашего достопочтенного родителя и о следствиях того.., вы поймете эту боязнь, которую я испытывал, чтобы не совершить ничего против вас или против моей милой дочери, тем более, что я очень хорошо знал, что у меня в кармане находится свидетельство о браке, которое я всегда могу представить, как ясное доказательство в случае, если б меня довели до крайности и принудили согласовываться только с собственным интересом.
Но, как выше уже сказано, я имею родительскую и дружескую уверенность в искренности ваших чувств и убежден, что вы точно так же, как и я, совершенно уверены в младенческой невинности моей милой дочери. Итак, ни слова более об этом.
Решившись во всяком случае ожидать вашего полного выздоровления, я держу милую Маргрету в совершенном уединении, хотя вы сами согласитесь, что я нисколько не обязан держать в затворничестве вашу жену до тех пор, пока вы не приедете к нам в дом и не отдадите должную справедливость вашей жене в присутствии и вашего семейства. Ежедневно заходил я к вам в дом осведомиться о вашем здоровье и буду продолжать заходить до полного вашего выздоровления, которое, я надеюсь, не замедлит наступить. Итак, лишь только вы будете в состоянии увидеться с нами, со мной и со моей дочерью, прошу вас покорно назначить мне место для нашей первой встречи, потому что она, к несчастью, не может происходить в Северной Вилле. Дело в том, что моя жена, которая в продолжение столь многих лет причиняла нам столько забот и хлопот, теперь, к довершению всех наших несчастий, совершенно потеряла рассудок, что очень прискорбно. В отношении чудовищной гнусности Маньона и божественного Провидения, спасшего Маргрету, она выражается в самых оскорбительных и бесчеловечных словах, которые я не осмелюсь передать. Мне очень тяжело, но я должен заверить вас, что она в состоянии помешать нам самым оскорбительным образом для всех, вследствие чего прошу вас назначить первую встречу не у меня в доме. В надежде, что это письмо прогонит от вас всякие неприятные мысли, и в ожидании скорого известия о вашем столь желанном выздоровлении, честь имею пребыть вашим покорным слугой.
Стпифен Шервин
Р. S. Мне еще не удалось узнать, куда скрылся этот бездельник Маньон, но узнали ли вы о том раньше меня, или нет, все же я должен вам сказать, в доказательство, что негодование мое против его гнусного проступка равняется вашему, что я готов преследовать его по всей строгости и справедливости законов, если только он подпадает под действие законов, и беру на себя все издержки, которые потребуются для его наказания и которые сделают его несчастным на всю жизнь, если б мне даже надо было прибегнуть к правосудию всех возможных судов.
С. Ш."
Несмотря на поспешность, с какой я пробежал это нелепое и возмутительное письмо, я тотчас же понял, что новые хитрости замышляются против меня, чтоб удержать в заблуждении, чтоб с наглым бесстыдством потом взвалить вину на меня. Она не знала, что я последовал за ней и в дом, что я все слышал, что она говорила, что говорил Маньон. Она воображала, что до встречи у подъезда я ничего не знал о происходившем, и в этом убеждении выдумала новую ложь, которую отец своей рукой переписал на бумагу. Действительно ли он был обманут своей дочерью, или действовал с ней заодно? Но это не заслуживало моего внимания, для меня уже теперь не было сомнения в самом ужасном, самом печальном открытии — до какой степени простирается ее вероломство, ее лицемерие.
И эта женщина с первого взгляда показалась мне звездой, к которой должны стремиться мои взоры всю жизнь! И для этой-то женщины я применил против своего родного семейства целую систему обманов и лжи, одна мысль о которых теперь возмущает меня! Для нее я подвергался всем последствиям гнева отца моего, с сердечной радостью готовился потерять все преимущества знатного происхождения и богатства! При мысли об этом гнев кипел в душе моей и отчаяние разрывало сердце. Зачем я встал с смертного одра? Лучше, гораздо было бы лучше, если б я умер!
Но жизнь мне возвращена, а эта жизнь приносила новые испытания и борьбу, перед которыми и преступно было бы отступать…
Мне оставалось еще узнать содержание второго письма Шервина, чтобы узнать все его лукавство, чтобы суметь сокрушить все его происки разом.
Второе письмо Шервина было гораздо короче первого и только дня три как написано. Тон изменился: он не льстил уже мне, а грозил. Узнав от слуги о моем выздоровлении, он спрашивал меня, почему я не присылаю ему ответа. Меня предупреждали, что мое молчание истолковывалось в дурную сторону и что если оно продолжится, то нижеподписавшийся вынужден будет громогласно и публично взять под защиту дело своей дочери не только перед моим отцом, но и перед целым миром. Письмо оканчивалось наглым назначением трехдневного срока до огласки.
Я не мог сдержать своего негодования и встал было, чтобы тотчас идти в Северную Виллу и разоблачить злодеев, все еще надеявшихся так же легко обманывать меня, как и прежде. Но я опомнился раньше, чем дошел до двери. Я вспомнил, что теперь главная моя обязанность — признаться во всем отцу. Мне следовало прежде всего узнать и определить свое положение в будущем в отношении моих родных, а потом уже обличать других.
Вернувшись к столу, я собрал все письма в одну кучу. Сердце у меня сильно билось, голова кружилась, но я отчетливо сознавал необходимость во что бы то ни стало рассказать отцу историю всего, описанного здесь.
Я сидел в одиночестве и темноте, пока совсем не смерклось.
Слуга принес свечи.
Почему я не спросил у него, возвратились ли домой отец с Клэрой? Разве моя решимость уже ослабела?
Немного погодя послышались шаги на лестнице, и кто-то постучал в дверь… Отец?.. Нет! Клэра.
Я пытался было разговаривать с ней о посторонних предметах.
— Вот как, Клэра, вы прогуляли до самой ночи!
— Мы не далеко ходили, а гуляли только в саду сквера и не заметили, что совсем стемнело. Мы заговорились об интересных для нас обоих вещах.
Она остановилась и опустила глаза в землю, потом вдруг стремительно подошла ко мне и села на стул около меня. Ясное выражение тоски и печали видно было на ее лице.
— А ты и не догадываешься, о каком это предмете мы говорили? О тебе самом, Сидни. Батюшка сейчас придет к тебе, он хочет поговорить с тобой. Но я желала сама прежде сказать тебе.., просить тебя…
Она прервала себя, легкий румянец разлился по ее щекам, и, стараясь скрыть свое смущение, она стала приводить в порядок книги, разбросанные по столу.
Вдруг она перестала машинально раскладывать книги, румянец исчез с ее лица, она стала бледна, и ее голос так изменился, что я на минуту не мог узнать его.
— Видишь ли, Сидни, давно уже, очень давно, ты скрывал от нас какую-то большую тайну и обещал мне первой открыть ее, но.., но теперь я переменила уже намерение и не желаю более знать эту тайну, и лучше было бы никогда о ней не упоминать.
Тут она покраснела, голос опять изменил ей, через минуту она торопливо продолжала:
— Но я надеюсь, что ты обо всем расскажешь нашему папа, он затем и придет, чтобы выслушать твое признание. Ах, милый Сидни! Будь откровенен с ним, ничего не скрывай от него, будем опять теми же, кем были прежде друг для друга. Тебе нечего бояться, говори только чистосердечно и без утайки, потому что я умоляла его быть к тебе добрым и снисходительным, а ты знаешь, что он ни в чем не отказывает мне. Я затем только и зашла к тебе, чтобы предупредить тебя и попросить быть чистосердечным и рассудительным. Но я слышу его шаги по лестнице. Смотри же, Сидни, объяснись откровенно, хоть из любви ко мне, умоляю тебя, объясни все, что у тебя будут спрашивать, остальное предоставь мне, уж я все устрою.
Тут она торопливо оставила меня.
Вскоре после нее вошел отец.
Может быть, мучившая совесть обманывала меня, но мне казалось, что он смотрел на меня с суровым и печальным видом, какого я никогда еще не замечал на его лице.
И голос его дрожал, когда он заговорил, — многозначащая перемена в нем.
— Сидни, я прихожу к вам затем, чтобы переговорить о предмете… Лучше было бы вам первому начать говорить о том.
— Кажется, я отгадываю, о чем вам угодно говорить, но…
— Я должен попросить вас собрать все свое терпение, чтобы выслушать меня, я буду краток в своем рассказе.
Наступила минута молчания, только глубокий вздох вырвался из его груди. Мне показалось, что в глазах отца появилось выражение жалости. Жестокая печаль наполнила мое сердце. Мне так хотелось броситься к нему на шею, не сдерживая слез, рыдая на его груди, сознаться, что я недостоин уже называться его сыном… О если б я последовал страстному увлечению этой минуты! О, если б мы всегда повиновались голосу ангела, нашептывающего нашей душе!
— Сидни, — продолжал отец тихим и грустным голосом, — надеюсь и уверен, что мало в чем могу упрекнуть себя за действия относительно вас. В оправдание себя скажу только, что немногие отцы поступали бы с своими сыновьями так, как я, в продолжение прошлого года, если не всегда. В душе я мог горевать о злополучной тайне, которая отдалила вас от своих родных. Может быть, моя внешность показывает вам пережитую мной боль, но я никогда не использовал свою власть, чтобы принудить вас объяснить свое поведение, не требовал объяснения, которое вы так упорно отказывались сделать добровольно. Я полагался на честь и нравственные правила моего сына, да и теперь еще не думаю, что мое доверие было неуместно, боюсь только, что оно заставило меня пренебречь обязанностями присмотра за вами для вашего же блага и по личному моему долгу. Теперь я должен искупить это невнимание, обстоятельства не оставляют мне выбора. Сидни, мне как отцу и как главе нашей фамилии чрезвычайно интересно знать, вследствие какого великого несчастья — иного я не могу предполагать — мой сын был найден на большой дороге, без сознания, сраженный болезнью, которая подвергла опасности его рассудок и жизнь? Теперь здоровье ваше достаточно поправилось, чтобы сказать мне это, и я осмеливаюсь прибегнуть только к власти, Богом мне данной над моими детьми, когда говорю, что я должен все узнать, что вы должны открыть мне всю истину, даже если бы это признание унизило вас, хотя бы оно охватило сердце мое печалью. Если вы и теперь откажетесь, то с этой минуты наши отношения должны навсегда измениться.
— Я не отказываюсь, сэр, и прошу вас только верить, что если я и тяжко согрешил перед вами, то казнь за мою вину — казнь тяжелая, роковая — постигла уже меня. Боюсь, что нет возможности, чтобы ваши предчувствия, даже самые прискорбные, могли бы приготовить вас.
— Однако в бреду вы произносили слова, которые я слышал и по которым я не стану осуждать вас, хотя они оправдали бы самые горькие предчувствия…
— Если болезнь моя приготовила вас к признанию, которое я обязан вам сделать, то она избавила меня от жесточайшего испытания, и если вы подозреваете…
— Я не подозреваю, но слишком уже уверен, что вы, мой второй сын, от которого я ожидал совсем другого, что вы втихомолку подражали и даже превзошли своего брата в его несчастных увлечениях.
— Брата! О, если бы моя вина была подобна проступкам моего брата… Ральфа!
— Да, Ральфа, моя последняя надежда состоит в том, чтобы вы последовали примеру чистосердечия Ральфа. Сумейте по крайней мере заимствовать его лучшее качество, как вы сумели воспользоваться примером его пороков.
При этих словах мое сердце замерло, оно едва билось.
Пример Ральфа! Пороки Ральфа! Пороки какого-нибудь праздного дня, какого-нибудь беспечного часа, пороки, которые, по мнению света, не клеймят человека позором на всю жизнь, пороки, легко искупаемые людьми, не налагающие на них ни постыдного клейма, ни вечного бесчестья! Как далек, как страшно далек был отец мой в своих подозрениях от действительности! Я пытался было отвечать на его последние слова, но вдруг онемел, вспомнив, каким унижением, какой глубокой печалью поразит его мое признание, степень унижения которого он не мог даже подозревать.
Когда он снова заговорил после короткого молчания, тон его голоса стал еще суровее, и он устремил на меня проницательный, суровый взгляд.
— Какой-то человек, по имени Шервин, каждый день приходил узнавать о вашем здоровье. Что за дружба соединяет вас с этим человеком, совершенно незнакомым мне, который имел смелость так часто приходить ко мне в дом и задавать свои вопросы с бесцеремонностью, которая поразила наших слуг? Что это за господин Шервин?
— Он.., он… Не с него надо начать… Я должен, скорее, начать… Я должен.., начать гораздо раньше…
— Вы должны начать гораздо раньше, нежели можете. Вы должны начать с того времени, когда вам нечего было скрывать от меня, когда вы еще умели говорить с чистосердечием и прямотой благородного человека.
— Прошу вас, потерпите немного, дайте мне только несколько минут, чтобы собраться с духом. Я имею крайнюю нужду в ясном мышлении, прежде чем признаться вам во всем.
— Во всем.., во всем? В вашем тоне гораздо больше истины, чем в ваших словах, по крайней мере, он чистосердечнее… Я ожидал всего худшего.., и был недалек от истины. Сидни, слышите ли? Сидни, вы страшно дрожите, как вы побледнели!
— Я сейчас оправлюсь. Боюсь, что я не имею еще столько сил, как надеялся. Батюшка, сердце у меня разбито и мысли рассеяны, потерпите немножко, или я не в силах буду говорить…
Мне показалось, что глаза его стали влажными. На минуту закрыл он их рукой и опять вздохнул глубоко, сокрушенно, вздохнул так, как я и раньше уже слышал. Я попытался встать, чтобы упасть к его ногам. Он не понял моего движения и схватил меня за руку, думая, что я падаю от слабости.
— Довольно на нынешнюю ночь, Сидни, — сказал он торопливо, хотя чрезвычайно кротко. — Ни слова больше до завтра.
— Теперь я могу говорить, лучше мне сейчас же объясниться.
— Нет, вы слишком взволнованы, я думал, что вы сильнее. До завтрашнего утра… Спокойный ночной сон даст вам силы… Нет! Я не хочу ничего слышать. Ложитесь спать. Я скажу Клэре, чтоб она не беспокоила вас сегодня… Завтра вы расскажете мне, что хотите и что вам вздумается… Никто вам не помешает и торопить вас не станет. Спокойной ночи, Сидни, спокойной ночи!
Не пожав мне руки, он быстрыми шагами пошел к двери, как будто хотел скорее скрыть печальные опасения, охватившие его душу. Но, открыв дверь, он вдруг остановился, повернулся назад, с грустью посмотрел на меня и протянул мне руку, молча пожал мою и ушел.
А когда пройдет эта ночь, подаст ли он еще когда-нибудь мне руку?
III
Никогда, кажется, утро не было так прекрасно, так весело, как в тот день, когда все должно было закончиться между мной и отцом, когда приговор судьбы должен свершиться надо мной, над моей будущностью, над моим положением в родной семье. Чистое, безоблачное небо, приятная температура воздуха, яркое и до того ослепительное солнце, что самые обыкновенные предметы казались прекрасными, залитыми потоками света, — все как будто насмехалось над моим рвущимся из груди сердцем, когда я стоял у окна и думал о предстоящем выполнении сурового долга, о еще более суровом приговоре, который будет произнесен еще до завтрашнего рассвета.
Ночью я не придумал никакого плана, как сделать страшное признание, от которого отступить уже нельзя. Предстоящий переворот был так грозен, что я ощущал в себе только совершенное бессилие.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35