Клетки были сделаны из железной сетки, все четыре стенки, так что у каждой было по три смежные стенки, и, соответственно, у каждой собаки было по три соседа, если не считать пустовавших клеток. Однако клетка семь-три-два располагалась в самом конце четвертого ряда и в самом конце блока, так что у нее была одна кирпичная стенка, которая на самом деле являлась частью задней стены здания. А поскольку смежная клетка в четвертом ряду пустовала, то у семь-три-два был лишь один сосед – пес из клетки третьего ряда, которая примыкала «спиной» к клетке семь-три-два и тоже упиралась в кирпичную стену. В эту минуту пса-соседа не было видно. Наверное, он сидел в своей конуре (конура имелась в каждой клетке). Впрочем, можно было заметить кое-какие следы того, что клетка эта занята, – изрядно погрызенный резиновый мячик, который валялся в углу, дочиста обглоданная лопаточная кость, несколько свежих меток на кирпичной стене, какашки, полупустая миска с водой и, разумеется, бирка на дверце: «815. Черепно-мозговая хирургия. Группа Д. М-р С. У. К. Фортескью».
В собачьем блоке стоял крепкий запах псины, смешанный с острыми запахами свежей соломы и дезинфицирующего раствора, которым мыли цементный пол. Однако через высоко расположенные фрамуги, которые большей частью были открыты, свежий ветерок доносил сюда и другие запахи: папоротника и вереска, коровьего и овечьего дерьма, дубовых листьев, крапивы и вечерней озерной сырости. Постепенно темнело, и несколько электрических лампочек – по одной в конце каждого ряда – казалось, не столько заменяют свет уходящего дня в сгущающихся сумерках, сколько образуют в темноте отдельные пятна желтого света, которые не в силах поглотить блаженная тьма, так что ближние к ним собаки отворачивали глаза. В блоке было на удивление тихо. Разве что время от времени какая-нибудь собака вдруг заворочается на своей куче соломы. Да еще сеттер с длинным шрамом на горле тихо поскуливал во сне, а похожая на гончую дворняжка, на трех лапах и с забинтованной культяпкой, неуклюже спотыкаясь, ковыляла кругами по клетке, то и дело задевая за железную сетку, которая дрожала, позвякивая, словно тарелка джазового ударника от легкого удара щеткой. Но ни одна из находившихся в блоке тридцати семи собак не имела, видимо, ни жизненных сил, ни интереса к окружающему – ни одна не подавала голос, и негромкие вечерние звуки беспрепятственно достигали бесстрастных собачьих ушей, подобно тому как солнечный свет, пробившись сквозь ажурную листву березы, играет в глазах лежащего в кроватке младенца: дальний зов пастуха «Даамоой! Даамоой!»; скрип телеги, проезжающей по Конистонской дороге; плеск озерной воды в камнях (даже это улавливал собачий слух); шорох ветра в жестких кочках дернистого луговика и хриплое ворчание «Назаад! Назаад!», доносившееся откуда-то с выгона.
Вскоре, когда снаружи октябрьский вечер уже окончательно вступил в свои права, из конуры восемь-один-пять донесся скорый скребущий шорох когтей по соломе. Какое-то время этот шорох продолжался, и возникло такое ощущение, словно скрытый от глаз обитатель конуры, кем бы он ни был, пытается подкопать пол. В конце концов и впрямь раздались некие грызущие звуки, после чего на несколько минут наступила полная тишина. Затем показалась черно-белая голова – голова гладкошерстного фокстерьера. Уши пса стояли торчком. Вслушиваясь, он поднял морду и некоторое время принюхивался. Наконец вылез целиком, отряхнулся, полакал воды из оловянной миски и задрал лапу у кирпичной стены, после чего направился к задней стенке своей клетки, отделявшей его от соседа.
Надо сказать, пес этот выглядел несколько странно, поскольку на первый взгляд создавалось впечатление, что на голове у него черная шапочка, из-за чего он напоминал одно из тех животных, которых художники рисуют в детских журналах и, будь то кошка, собака, медведь, мышь или какой-нибудь другой зверь, придают им подчас не очень подходящую анатомию (локтевые суставы, например, или кисти рук) и наряжают в одежду. Если считать, что всякая нахлобучка на голове является шапочкой, то пес этот и в самом деле носил черную шапочку, с той лишь разницей, что она не просто покрывала его голову, но имела специальное назначение, а именно была хирургической накладкой из толстой черной клеенки, намертво прикрепленной к собачьей голове крест-накрест полосами лейкопластыря, чтобы пес не содрал клеенку и не соскреб находящуюся под ней антисептическую прокладку. Все это перекрещенное пластырем сооружение было ухарски надвинуто на правый глаз, так что, когда терьеру нужно было поглядеть перед собой, ему приходилось наклонять голову вправо, и тогда у пса получался довольно-таки хитроватый вид. Дойдя до железной сетки, терьер потерся об нее ухом, словно пытался содрать накладку, но тут же перестал, вздрогнув от боли, и припал к тому месту, где с другой стороны лежал большой черный пес.
– Раф! – позвал терьер. – Раф! Они вырвали все рододендроны и оставили одних червей. О, мячик ты мой, мячик, как здесь темно! Осталась лишь одна звезда, она светит мне прямо в пасть. Знаешь, Раф, мой хозяин…
Черный пес вскочил, одновременно с этим автоматически отключилось поступление кислорода через трубку. С оскаленными зубами, сверкающими глазами и болтающимися ушами, пес отшатнулся к своей конуре, зашуршал соломой и грозно залаял, словно его со всех сторон окружали враги.
– Раф! Раф! Р-р-р-р-аф!
Лая, пес резко поворачивал голову то в одну, то в другую сторону, лихорадочно пытаясь определить, откуда исходит угроза.
– Р-р-р-р-аф! Раф! Раф!
Остальные собаки принялись обмениваться мнениями.
– Задал бы я тебе трепку, кабы мог добраться до тебя!
– Эй ты, заткнись!
– Думаешь, тебе одному опостылело это проклятое место?
– Да оставят нас когда-нибудь в покое?
– Гав! Дурак тот пес, который хочет стать волком!
– Эй, Раф! – быстро заговорил терьер. – Раф, ложись, пока не приехал грузовик… То есть пока листья не вспыхнут! Вниз, вниз, я спешу к тебе! Успокойся, я скоро буду.
Раф гавкнул еще разок, дико оглянулся и медленно опустил голову, затем подошел к сетке и принялся обнюхивать прижатый к ней с другой стороны черный собачий нос. Вскоре большой пес улегся и стал тереться своей крупной лохматой головой о металлическую стойку. Постепенно шум в продуваемом сквозняком блоке стих.
– Ты пахнешь железной водой, – сказал терьер. – Ты снова был в железной воде, так я говорю и так я зрю, тю-рю-рю…
Последовала долгая пауза.
– Вода, – произнес наконец Раф.
– Ты пахнешь, как вода в моей миске. Там такая же? Во всяком случае, на дне там грязно. Я чую это, даром что башка у меня в железной сеточке.
– В чем там у тебя башка?
– Я говорю, у меня башка в железной сеточке. Туда ее белохалатники засунули.
– Когда же это? Что-то я ее не вижу.
– Само собой, – сказал терьер таким тоном, словно отметал в сторону какое-то глупое возражение. – Ты ее и не увидишь.
– Вода, – снова произнес Раф.
– А как ты выбрался? Ты что, выпил ее? Или ее высушило солнце? Как?
– Не помню, – ответил Раф. – Выбираюсь… – Он уронил голову на солому и принялся вылизывать переднюю лапу. Затем, помолчав, сказал: – Выбираюсь как-то… Только вот не помню как. Наверное, меня вытаскивают. Чего ты ко мне пристал, Шустрик?
– Может, ты как-нибудь еще не совсем выбрался? Может, ты все-таки утонул, а? Мертвые мы… Мы никогда не рождались… Жила-была мышка, и пела она песенки… Я искусан до мозгов, и все время дождь, дождь… Этим глазиком не видно…
– Ты, Шустрик, совсем психованный стал! – огрызнулся Раф. – Да жив я, жив, тебе говорят! Вот откушу тебе сейчас пол морды, сразу поверишь.
Шустрик едва успел отдернуть голову от сетки.
– Да уж, я, конечно, психоизменяюся, дико извиняюся… Дорога… там это случилось… она черно-белая, как и я…
Шустрик умолк, Раф перевернулся на другой бок и застыл неподвижно, словно вновь лишился сил.
– Вода… – пробормотал Раф. – Только не вода. Только не завтра… – Тут он открыл глаза, вскочил как ужаленный и завопил: – Белохалатники идут! Белохалатники идут!
На этот раз никто в блоке протестующе не залаял, ибо подобные вопли раздавались тут слишком часто, чтобы обращать на них внимание.
Тем временем Шустрик вновь подошел к сетке, а Раф сел и посмотрел на соседа.
– Когда лежу с закрытыми глазами, вода так и подкрадывается. А откроешь глаза, и нету ее!
– Это как радуга, – сказал Шустрик. – Она растворяется… я как-то видел. Мой хозяин бросил палку, и я побежал за ней по берегу реки. Это было так… Ты и представить себе не можешь! – Помолчав несколько мгновений, он продолжил: – А почему ты не растворился? Тогда они не могли бы снова бросить тебя в воду.
– Вечно ты болтаешь о своем хозяине, – проворчал Раф. – У меня вот никогда не было хозяина, но я не хуже твоего знаю собачье место.
– Послушай, Раф, нам нужно перебежать дорогу. Успеть перебежать, пока…
– Собака все стерпит, – резко оборвал соседа Раф. – Что бы ни велел человек, собака никогда не откажется. На то она и собака. Стало быть, если говорят – вода, то есть иди, мол, в воду, я иду… – Поеживаясь, он понурил голову. – Но знаешь, не могу я больше видеть воду эту…
– Интересно, куда потом сливают воду? – полюбопытствовал Шустрик. – Дело темное. Наверное, слив забило палой листвой. А лапу дворняжкину – не иначе как съели на ужин. Я вот вчера спросил ее во дворе, но она сама не знает. Проснулась, говорит, а лапы-то и нет. Говорит, видела во сне, что ее привязали к каменной стене, а та и упала на нее.
– Собаки для того и есть, чтобы делать то, что нужно людям. Я и без хозяина это чую. Люди ведь знают, что делают. Как же иначе? Значит, так надо. Людям лучше знать.
– Вот незадача, даже кость тут не зароешь, – сказал Шустрик. – Я уже пытался. Бесполезно, слишком твердо. А башка у меня все трещит и трещит. Ничего удивительного – у меня в ухе шумит сад. Ясно слышен шелест листвы.
– Только не могу я снова в воду, – сокрушенно сказал Раф. – С ней не подерешься. – Он принялся расхаживать вдоль сетки. – Пахнет железом…
– Всегда остается какая-то лазейка, – пробормотал Шустрик. – Однажды у них убежало целое небо облаков. Утром их было полным-полно, а к полудню – как не бывало. Сдуло их, словно овечьи крылышки.
– Погляди-ка, вон тут понизу сетка отходит, – вдруг сказал Раф. – Если ты подсунешь нос, она приподнимется с твоей стороны.
Шустрик подошел поближе и встал напротив соседа. И правда – дюймов двадцать сетки выбилось из-под железного стержня, который прижимал ее к полу.
– Наверное, это моя работа, – сказал он. – Еще бы – так гоняться за кошкой! Нет, не то. Кошка была, а потом ее взяли и выключили. – Несколько мгновений он постоял подле сетки, затем поднял голову и хитро посмотрел на соседа. – Раф, давай-ка оставим эту сетку в покое, покуда табачный человек не сделает обход. А то увидит меня на твоей стороне, вернет обратно, и всему конец. Подождем немного, дружище.
– Послушай, Шустрик, а где сейчас табачный человек? Где-нибудь снаружи?
– В башке бурлит, как в овраге после ливня, – пробормотал Шустрик. – Я падаю, падаю… Голова моя падает, а я следом за ней… Чуешь запах листопада? Собирается дождь. Ты помнишь дождь?
Едва в крашеной зеленой двери, находившейся примерно в середине блока, звякнула щеколда, Раф вернулся к своей конуре, лег и замер как мертвый. Впрочем, другие собаки реагировали далеко не так равнодушно. Весь блок заполнился шорохами и воем, беспокойным визгом и скрежетом когтей по железной сетке. Шустрик несколько раз подскочил на месте и подбежал к дверце своей клетки, язык его вывалился наружу, из пасти в прохладном вечернем воздухе валил пар.
Эта зеленая дверь открывалась внутрь и имела обыкновение застревать в косяке. За могучим толчком снаружи, после которого подался лишь самый верх двери, послышался стук жестяного ведра, которое поставили на пол. Дверь с грохотом распахнулась, и в то же мгновение в нос каждой собаке ударил запах вечернего ветра, который не могла заглушить едкая вонь от горевшего мусора. В дверях показался табачный человек собственной персоной, с трубкой в зубах, с двумя ведрами в руках. От него так и разило табаком, от матерчатой кепки до резиновых сапог, словно смолой от сосны. Тявканье усилилось, взвизги, шум, возня и всеобщее взволнованное напряжение, повисшее в собачьем блоке, являли собой прямую противоположность молчаливой невозмутимости, с которой табачный человек внес два ведра, поставил их на пол, затем вышел из блока и принес еще два ведра, а потом и еще два. Покончив с этим, он затворил дверь, затем, стоя в окружении шести ведер, достал спички, чиркнул, прикрыл трубку ладонями и неторопливо, со знанием дела разжег ее, не обращая ни малейшего внимания на окружающий его шум и гам.
– Ничего у этой старой трубки не выйдет, не выйдет, – пробормотал Шустрик себе под нос, задрал передние лапы на сетку и, склонив голову вправо, наблюдал, как табачный человек взял стоявший в углу пятигаллонный бачок для воды и не спеша, тяжело топая резиновыми сапогами, понес его к водопроводному крану, пустил воду и стоял рядом, ожидая, покуда бачок наполнится.
Некогда старик Тайсон служил матросом, потом пас овец, а потом еще несколько лет работал дорожным рабочим. Условия службы в ЖОПе прельстили его тем, что тут, по его словам, работа под крышей, да и ходить – это тебе не ползать. И то сказать, в Центре к нему относились вполне уважительно, и даже ценили, причем не только старший персонал, но и директор. И хотя Тайсон был человек довольно угрюмый, он твердо знал свое место и на него можно было положиться, да и к обязанностям своим он относился честно и добросовестно.
А кроме того, как и все прочие жители Озерного Края, Тайсон не особенно вдавался в сантименты по поводу находившихся в Центре животных. К тому же, будучи уже в годах, Тайсон вел спокойную, размеренную жизнь, на здоровье не жаловался и не просил отгулов по семейным обстоятельствам: все семейные проблемы так или иначе давным-давно были (или не были) решены. В собаках он знал толк и относился к ним, как к материалу, с которым работает Центр и который используют на местных фермах, то есть как к элементу технического оборудования, которое следовало использовать по назначению и содержать в надлежащем порядке. Собаки же, принадлежащие туристам и разного рода «отдыхающим», раздражали Тайсона, поскольку были совершенно бесполезны и не служили какой-либо практической цели, а кроме того, могли сбежать от хозяев и представляли собой потенциальную угрозу для местных овец.
Несмотря на свою, с точки зрения собак, умопомрачительную медлительность, нынче вечером Тайсон на самом деле очень спешил поскорее управиться с делами, потому как была пятница и он получил недельное жалованье, а кроме того, в конистонской «Короне» у него была назначена встреча с приятелем из Торвера, который намекнул, что может по случаю устроить ему подержанный холодильник в приличном состоянии и по очень сходной цене. Потому-то Тайсон и спешил, как только мог, но тем не менее все равно напоминал черепаху, перед которой положили любимое лакомство – листик салата. Впрочем, пример этот не очень-то хорош, поскольку в поведении Тайсона, покуда он делал свое дело, не было ничего глупого или нелепого. Да и черепахи – создания вполне достойные, в своем роде даже замечательные и, в любом случае, куда более надежные, чем, скажем… ну, например, безумные принцы, которые вечно рассуждают о том, что, упуская страсть и время, не вершат отцовскую волю.
Между тем Тайсон обходил клетки, по очереди входил в каждую, сливал в сточный желоб старую воду из мисок и наливал свежую. Потом он вылил остатки воды из бачка, отнес его на место в угол и вернулся к своим ведрам. В четырех ведрах темнело кровавое месиво рубленой конины и требухи. Каждой собаке Тайсон отмеривал соответствующую ее размерам порцию – это касалось тех, кто получал «нормальный рацион». По мере того как Тайсон продвигался с ведрами по блоку, шум и возня постепенно утихали. Когда с четырьмя ведрами было покончено, Тайсон принялся распределять содержимое оставшихся двух ведер. В них лежали бумажные пакеты, причем каждый пакет был помечен номером той собаки, которой предназначался, в зависимости от эксперимента, где ее использовали. Тайсон извлек из кармана футляр с очками, раскрыл его, достал очки, проверил стекла на свет, подышал на них, протер об рукав, снова посмотрел на свет, затем нацепил на нос, вывалил пакеты на цементный пол и разложил в два ряда. Затем он взял один пакет, поднял его к глазам и поднес поближе к лампочке. Ему требовалось разглядеть лишь номер, а предписания ему были ни к чему, поскольку он знал этих собак ничуть не хуже, чем заядлый охотник знает свою свору гончих.
Однако не пора ли нам задуматься privatim et seriatim, Частным образом и серьезно (лат.
1 2 3 4 5 6 7 8
В собачьем блоке стоял крепкий запах псины, смешанный с острыми запахами свежей соломы и дезинфицирующего раствора, которым мыли цементный пол. Однако через высоко расположенные фрамуги, которые большей частью были открыты, свежий ветерок доносил сюда и другие запахи: папоротника и вереска, коровьего и овечьего дерьма, дубовых листьев, крапивы и вечерней озерной сырости. Постепенно темнело, и несколько электрических лампочек – по одной в конце каждого ряда – казалось, не столько заменяют свет уходящего дня в сгущающихся сумерках, сколько образуют в темноте отдельные пятна желтого света, которые не в силах поглотить блаженная тьма, так что ближние к ним собаки отворачивали глаза. В блоке было на удивление тихо. Разве что время от времени какая-нибудь собака вдруг заворочается на своей куче соломы. Да еще сеттер с длинным шрамом на горле тихо поскуливал во сне, а похожая на гончую дворняжка, на трех лапах и с забинтованной культяпкой, неуклюже спотыкаясь, ковыляла кругами по клетке, то и дело задевая за железную сетку, которая дрожала, позвякивая, словно тарелка джазового ударника от легкого удара щеткой. Но ни одна из находившихся в блоке тридцати семи собак не имела, видимо, ни жизненных сил, ни интереса к окружающему – ни одна не подавала голос, и негромкие вечерние звуки беспрепятственно достигали бесстрастных собачьих ушей, подобно тому как солнечный свет, пробившись сквозь ажурную листву березы, играет в глазах лежащего в кроватке младенца: дальний зов пастуха «Даамоой! Даамоой!»; скрип телеги, проезжающей по Конистонской дороге; плеск озерной воды в камнях (даже это улавливал собачий слух); шорох ветра в жестких кочках дернистого луговика и хриплое ворчание «Назаад! Назаад!», доносившееся откуда-то с выгона.
Вскоре, когда снаружи октябрьский вечер уже окончательно вступил в свои права, из конуры восемь-один-пять донесся скорый скребущий шорох когтей по соломе. Какое-то время этот шорох продолжался, и возникло такое ощущение, словно скрытый от глаз обитатель конуры, кем бы он ни был, пытается подкопать пол. В конце концов и впрямь раздались некие грызущие звуки, после чего на несколько минут наступила полная тишина. Затем показалась черно-белая голова – голова гладкошерстного фокстерьера. Уши пса стояли торчком. Вслушиваясь, он поднял морду и некоторое время принюхивался. Наконец вылез целиком, отряхнулся, полакал воды из оловянной миски и задрал лапу у кирпичной стены, после чего направился к задней стенке своей клетки, отделявшей его от соседа.
Надо сказать, пес этот выглядел несколько странно, поскольку на первый взгляд создавалось впечатление, что на голове у него черная шапочка, из-за чего он напоминал одно из тех животных, которых художники рисуют в детских журналах и, будь то кошка, собака, медведь, мышь или какой-нибудь другой зверь, придают им подчас не очень подходящую анатомию (локтевые суставы, например, или кисти рук) и наряжают в одежду. Если считать, что всякая нахлобучка на голове является шапочкой, то пес этот и в самом деле носил черную шапочку, с той лишь разницей, что она не просто покрывала его голову, но имела специальное назначение, а именно была хирургической накладкой из толстой черной клеенки, намертво прикрепленной к собачьей голове крест-накрест полосами лейкопластыря, чтобы пес не содрал клеенку и не соскреб находящуюся под ней антисептическую прокладку. Все это перекрещенное пластырем сооружение было ухарски надвинуто на правый глаз, так что, когда терьеру нужно было поглядеть перед собой, ему приходилось наклонять голову вправо, и тогда у пса получался довольно-таки хитроватый вид. Дойдя до железной сетки, терьер потерся об нее ухом, словно пытался содрать накладку, но тут же перестал, вздрогнув от боли, и припал к тому месту, где с другой стороны лежал большой черный пес.
– Раф! – позвал терьер. – Раф! Они вырвали все рододендроны и оставили одних червей. О, мячик ты мой, мячик, как здесь темно! Осталась лишь одна звезда, она светит мне прямо в пасть. Знаешь, Раф, мой хозяин…
Черный пес вскочил, одновременно с этим автоматически отключилось поступление кислорода через трубку. С оскаленными зубами, сверкающими глазами и болтающимися ушами, пес отшатнулся к своей конуре, зашуршал соломой и грозно залаял, словно его со всех сторон окружали враги.
– Раф! Раф! Р-р-р-р-аф!
Лая, пес резко поворачивал голову то в одну, то в другую сторону, лихорадочно пытаясь определить, откуда исходит угроза.
– Р-р-р-р-аф! Раф! Раф!
Остальные собаки принялись обмениваться мнениями.
– Задал бы я тебе трепку, кабы мог добраться до тебя!
– Эй ты, заткнись!
– Думаешь, тебе одному опостылело это проклятое место?
– Да оставят нас когда-нибудь в покое?
– Гав! Дурак тот пес, который хочет стать волком!
– Эй, Раф! – быстро заговорил терьер. – Раф, ложись, пока не приехал грузовик… То есть пока листья не вспыхнут! Вниз, вниз, я спешу к тебе! Успокойся, я скоро буду.
Раф гавкнул еще разок, дико оглянулся и медленно опустил голову, затем подошел к сетке и принялся обнюхивать прижатый к ней с другой стороны черный собачий нос. Вскоре большой пес улегся и стал тереться своей крупной лохматой головой о металлическую стойку. Постепенно шум в продуваемом сквозняком блоке стих.
– Ты пахнешь железной водой, – сказал терьер. – Ты снова был в железной воде, так я говорю и так я зрю, тю-рю-рю…
Последовала долгая пауза.
– Вода, – произнес наконец Раф.
– Ты пахнешь, как вода в моей миске. Там такая же? Во всяком случае, на дне там грязно. Я чую это, даром что башка у меня в железной сеточке.
– В чем там у тебя башка?
– Я говорю, у меня башка в железной сеточке. Туда ее белохалатники засунули.
– Когда же это? Что-то я ее не вижу.
– Само собой, – сказал терьер таким тоном, словно отметал в сторону какое-то глупое возражение. – Ты ее и не увидишь.
– Вода, – снова произнес Раф.
– А как ты выбрался? Ты что, выпил ее? Или ее высушило солнце? Как?
– Не помню, – ответил Раф. – Выбираюсь… – Он уронил голову на солому и принялся вылизывать переднюю лапу. Затем, помолчав, сказал: – Выбираюсь как-то… Только вот не помню как. Наверное, меня вытаскивают. Чего ты ко мне пристал, Шустрик?
– Может, ты как-нибудь еще не совсем выбрался? Может, ты все-таки утонул, а? Мертвые мы… Мы никогда не рождались… Жила-была мышка, и пела она песенки… Я искусан до мозгов, и все время дождь, дождь… Этим глазиком не видно…
– Ты, Шустрик, совсем психованный стал! – огрызнулся Раф. – Да жив я, жив, тебе говорят! Вот откушу тебе сейчас пол морды, сразу поверишь.
Шустрик едва успел отдернуть голову от сетки.
– Да уж, я, конечно, психоизменяюся, дико извиняюся… Дорога… там это случилось… она черно-белая, как и я…
Шустрик умолк, Раф перевернулся на другой бок и застыл неподвижно, словно вновь лишился сил.
– Вода… – пробормотал Раф. – Только не вода. Только не завтра… – Тут он открыл глаза, вскочил как ужаленный и завопил: – Белохалатники идут! Белохалатники идут!
На этот раз никто в блоке протестующе не залаял, ибо подобные вопли раздавались тут слишком часто, чтобы обращать на них внимание.
Тем временем Шустрик вновь подошел к сетке, а Раф сел и посмотрел на соседа.
– Когда лежу с закрытыми глазами, вода так и подкрадывается. А откроешь глаза, и нету ее!
– Это как радуга, – сказал Шустрик. – Она растворяется… я как-то видел. Мой хозяин бросил палку, и я побежал за ней по берегу реки. Это было так… Ты и представить себе не можешь! – Помолчав несколько мгновений, он продолжил: – А почему ты не растворился? Тогда они не могли бы снова бросить тебя в воду.
– Вечно ты болтаешь о своем хозяине, – проворчал Раф. – У меня вот никогда не было хозяина, но я не хуже твоего знаю собачье место.
– Послушай, Раф, нам нужно перебежать дорогу. Успеть перебежать, пока…
– Собака все стерпит, – резко оборвал соседа Раф. – Что бы ни велел человек, собака никогда не откажется. На то она и собака. Стало быть, если говорят – вода, то есть иди, мол, в воду, я иду… – Поеживаясь, он понурил голову. – Но знаешь, не могу я больше видеть воду эту…
– Интересно, куда потом сливают воду? – полюбопытствовал Шустрик. – Дело темное. Наверное, слив забило палой листвой. А лапу дворняжкину – не иначе как съели на ужин. Я вот вчера спросил ее во дворе, но она сама не знает. Проснулась, говорит, а лапы-то и нет. Говорит, видела во сне, что ее привязали к каменной стене, а та и упала на нее.
– Собаки для того и есть, чтобы делать то, что нужно людям. Я и без хозяина это чую. Люди ведь знают, что делают. Как же иначе? Значит, так надо. Людям лучше знать.
– Вот незадача, даже кость тут не зароешь, – сказал Шустрик. – Я уже пытался. Бесполезно, слишком твердо. А башка у меня все трещит и трещит. Ничего удивительного – у меня в ухе шумит сад. Ясно слышен шелест листвы.
– Только не могу я снова в воду, – сокрушенно сказал Раф. – С ней не подерешься. – Он принялся расхаживать вдоль сетки. – Пахнет железом…
– Всегда остается какая-то лазейка, – пробормотал Шустрик. – Однажды у них убежало целое небо облаков. Утром их было полным-полно, а к полудню – как не бывало. Сдуло их, словно овечьи крылышки.
– Погляди-ка, вон тут понизу сетка отходит, – вдруг сказал Раф. – Если ты подсунешь нос, она приподнимется с твоей стороны.
Шустрик подошел поближе и встал напротив соседа. И правда – дюймов двадцать сетки выбилось из-под железного стержня, который прижимал ее к полу.
– Наверное, это моя работа, – сказал он. – Еще бы – так гоняться за кошкой! Нет, не то. Кошка была, а потом ее взяли и выключили. – Несколько мгновений он постоял подле сетки, затем поднял голову и хитро посмотрел на соседа. – Раф, давай-ка оставим эту сетку в покое, покуда табачный человек не сделает обход. А то увидит меня на твоей стороне, вернет обратно, и всему конец. Подождем немного, дружище.
– Послушай, Шустрик, а где сейчас табачный человек? Где-нибудь снаружи?
– В башке бурлит, как в овраге после ливня, – пробормотал Шустрик. – Я падаю, падаю… Голова моя падает, а я следом за ней… Чуешь запах листопада? Собирается дождь. Ты помнишь дождь?
Едва в крашеной зеленой двери, находившейся примерно в середине блока, звякнула щеколда, Раф вернулся к своей конуре, лег и замер как мертвый. Впрочем, другие собаки реагировали далеко не так равнодушно. Весь блок заполнился шорохами и воем, беспокойным визгом и скрежетом когтей по железной сетке. Шустрик несколько раз подскочил на месте и подбежал к дверце своей клетки, язык его вывалился наружу, из пасти в прохладном вечернем воздухе валил пар.
Эта зеленая дверь открывалась внутрь и имела обыкновение застревать в косяке. За могучим толчком снаружи, после которого подался лишь самый верх двери, послышался стук жестяного ведра, которое поставили на пол. Дверь с грохотом распахнулась, и в то же мгновение в нос каждой собаке ударил запах вечернего ветра, который не могла заглушить едкая вонь от горевшего мусора. В дверях показался табачный человек собственной персоной, с трубкой в зубах, с двумя ведрами в руках. От него так и разило табаком, от матерчатой кепки до резиновых сапог, словно смолой от сосны. Тявканье усилилось, взвизги, шум, возня и всеобщее взволнованное напряжение, повисшее в собачьем блоке, являли собой прямую противоположность молчаливой невозмутимости, с которой табачный человек внес два ведра, поставил их на пол, затем вышел из блока и принес еще два ведра, а потом и еще два. Покончив с этим, он затворил дверь, затем, стоя в окружении шести ведер, достал спички, чиркнул, прикрыл трубку ладонями и неторопливо, со знанием дела разжег ее, не обращая ни малейшего внимания на окружающий его шум и гам.
– Ничего у этой старой трубки не выйдет, не выйдет, – пробормотал Шустрик себе под нос, задрал передние лапы на сетку и, склонив голову вправо, наблюдал, как табачный человек взял стоявший в углу пятигаллонный бачок для воды и не спеша, тяжело топая резиновыми сапогами, понес его к водопроводному крану, пустил воду и стоял рядом, ожидая, покуда бачок наполнится.
Некогда старик Тайсон служил матросом, потом пас овец, а потом еще несколько лет работал дорожным рабочим. Условия службы в ЖОПе прельстили его тем, что тут, по его словам, работа под крышей, да и ходить – это тебе не ползать. И то сказать, в Центре к нему относились вполне уважительно, и даже ценили, причем не только старший персонал, но и директор. И хотя Тайсон был человек довольно угрюмый, он твердо знал свое место и на него можно было положиться, да и к обязанностям своим он относился честно и добросовестно.
А кроме того, как и все прочие жители Озерного Края, Тайсон не особенно вдавался в сантименты по поводу находившихся в Центре животных. К тому же, будучи уже в годах, Тайсон вел спокойную, размеренную жизнь, на здоровье не жаловался и не просил отгулов по семейным обстоятельствам: все семейные проблемы так или иначе давным-давно были (или не были) решены. В собаках он знал толк и относился к ним, как к материалу, с которым работает Центр и который используют на местных фермах, то есть как к элементу технического оборудования, которое следовало использовать по назначению и содержать в надлежащем порядке. Собаки же, принадлежащие туристам и разного рода «отдыхающим», раздражали Тайсона, поскольку были совершенно бесполезны и не служили какой-либо практической цели, а кроме того, могли сбежать от хозяев и представляли собой потенциальную угрозу для местных овец.
Несмотря на свою, с точки зрения собак, умопомрачительную медлительность, нынче вечером Тайсон на самом деле очень спешил поскорее управиться с делами, потому как была пятница и он получил недельное жалованье, а кроме того, в конистонской «Короне» у него была назначена встреча с приятелем из Торвера, который намекнул, что может по случаю устроить ему подержанный холодильник в приличном состоянии и по очень сходной цене. Потому-то Тайсон и спешил, как только мог, но тем не менее все равно напоминал черепаху, перед которой положили любимое лакомство – листик салата. Впрочем, пример этот не очень-то хорош, поскольку в поведении Тайсона, покуда он делал свое дело, не было ничего глупого или нелепого. Да и черепахи – создания вполне достойные, в своем роде даже замечательные и, в любом случае, куда более надежные, чем, скажем… ну, например, безумные принцы, которые вечно рассуждают о том, что, упуская страсть и время, не вершат отцовскую волю.
Между тем Тайсон обходил клетки, по очереди входил в каждую, сливал в сточный желоб старую воду из мисок и наливал свежую. Потом он вылил остатки воды из бачка, отнес его на место в угол и вернулся к своим ведрам. В четырех ведрах темнело кровавое месиво рубленой конины и требухи. Каждой собаке Тайсон отмеривал соответствующую ее размерам порцию – это касалось тех, кто получал «нормальный рацион». По мере того как Тайсон продвигался с ведрами по блоку, шум и возня постепенно утихали. Когда с четырьмя ведрами было покончено, Тайсон принялся распределять содержимое оставшихся двух ведер. В них лежали бумажные пакеты, причем каждый пакет был помечен номером той собаки, которой предназначался, в зависимости от эксперимента, где ее использовали. Тайсон извлек из кармана футляр с очками, раскрыл его, достал очки, проверил стекла на свет, подышал на них, протер об рукав, снова посмотрел на свет, затем нацепил на нос, вывалил пакеты на цементный пол и разложил в два ряда. Затем он взял один пакет, поднял его к глазам и поднес поближе к лампочке. Ему требовалось разглядеть лишь номер, а предписания ему были ни к чему, поскольку он знал этих собак ничуть не хуже, чем заядлый охотник знает свою свору гончих.
Однако не пора ли нам задуматься privatim et seriatim, Частным образом и серьезно (лат.
1 2 3 4 5 6 7 8