— Долго вы, пострелята, будете хулиганить на водопроводе? Чему вас в школе учат, шарлатаны?Увидев Дроздова, он широко ухмыльнулся, борода разъехалась в разные стороны, и он, зажав шланг под мышкой, приставил руку к кепке.— Командиру — здравия желаю!— Здравствуйте, — приветливо сказал Дроздов и козырнул в ответ.На углу виднелся белый двухэтажный дом — штаб училища, возле которого в тени продавали газированную воду и стояла очередь, совсем как в Москве в знойный день.Только что подвезли на машине лед; он лежал прямо на тротуаре голубыми кусками. Дроздов с удовольствием выпил холодной газировки. Ему не хотелось пить, просто решил вспомнить Москву, постоять в очереди, как давно, до войны, посмотреть, как наполняется стакан пузырящейся, шипящей водой, взять мокрый гривенник — сдачу. Когда он пил, на него глядели из очереди, и это немного стесняло его.Дроздов легко взбежал по мягкому коврику, разостланному на широких ступенях прохладной лестницы, поднялся на второй этаж, в штаб.В маленькой дежурке двое дневальных сидели у телефонов. Один принимал телефонограмму и записывал в журнале. Другой — стриженый, полноватый, весь белесый, с минуту таинственно разглядывал Дроздова, морщил ужасно конопатый нос, смежив ужасно белые ресницы, — выражение было загадочным.— Значит, Дроздов? — спросил этот дневальный хитрым, всезнающим голосом. — Моя фамилия — Снегирев. Два сапога — пара.— Меня, кажется, вызывали.— Хм. Та-ак, — протянул Снегирев значительно. — Так и запишем. Ты откуда сам? Где у тебя, скажем, семья?— Что за допрос?— Закурить, скажем, есть? — не отвечая прямо, тактически увильнул конопатый Снегирев и еще сильнее смежил ресницы. — Скажем, на папиросу?Дроздов выложил папиросы на стол, и Снегирев, закурив неторопливо, выпустил длинную струю дыма, искусно надел на эту струю дымовые колечки, покосился на часы и протянул весьма серьезно:— М-да-а, такие дела-то, папиросы сыроватые… Старшина, что ли, такие получил? Н-да-а, значит, твоя фамилия Дроздов? Это значит, прадед или какой предок дроздов ловил. А мой — снегирей.— Слушай, честное слово, в чем дело? — начиная терять терпение, заговорил Дроздов. — Чего ты тянешь? Получается как у двух скучающих. «Вот дождь идет». А другой: «А я утюг купил». Говори сразу, откуда ты такой хитрый?— Я? Из второго дивизиона. — Снегирев опять невозмутимо пустил струйку дыма, опять нанизал на нее колечки. — А уйти ты не уйдешь. А может, тебя, скажем, к начальнику училища вызвали, ты откуда знаешь? — И он довольно-таки притворно принялся разглядывать свои сапоги с совершенно независимым видом.— Слушай! — Дроздов поднялся. — Я ухожу.— Так и уйдешь? — заинтересовался хитроумный дневальный.— Уйду, разумеется! Какого черта!..— От своего, можно сказать, счастья уйдешь, — сказал Снегирев и наконец с, разочарованным вздохом протянул телеграмму. — На. Да ты и не рад, вижу. А я-то, скажем, думал…Дроздов вскрыл телеграмму, прочитал:«Получила назначение. Буду проездом третьего. Пятнадцатым, вагон восемь. Вера».— Проездом… — ошеломленно прошептал Дроздов, с трудом веря, и пошел к выходу.— Вот тебе и проездом, — философски заключил дневальный и вскричал: — Папиросы-то, папиросы! — И, догнав Дроздова в коридоре, спросил любопытно! — Что, хорошая телеграмма или плохая? 6 В листве тополей занимался золотистый летний вечер, и Майя сидела на подоконнике, немножко боком, так, чтобы лучи солнца освещали на коленях книгу, раскрытую на сто двадцать первой странице.Со двора доносился гулкий стук тугого мяча, она не могла сосредоточиться и, чуть хмурясь, смотрела вниз, на волейбольную игру, плохо различимую на площадке за деревьями.Собственно, все получилось из-за пустяка: этот Олег приехал в дом недавно, они познакомились на волейбольной площадке, потому что играли «на гасе», он ловким, молниеносным загибом руки посылал мяч после ее подач от сетки, и ей было легко и приятно пасовать ему. Во время игры пришел Борис, незаметно и долго стоял среди зрителей, наблюдая за игроками. Увидев его, она, обрадованная, кинулась к нему в секунды перерыва, закричала: «К нам, сейчас же к нам!» — «Почему же к вам, у вас достаточно сильные игроки, если до конца быть справедливым». — «Тем лучше! — воскликнул Олег вызывающе. — Играйте, артиллерист, на той площадке!»Борис начал играть по ту сторону сетки, и, казалось, через несколько минут все изменилось там — в какое-то мгновенье он сумел подчинить команду себе, его синяя майка появлялась возле сетки везде, где мелькала желтая майка Олега, который ожесточенно гасил, а он в этот миг парировал, и мяч с силой стукался в его ладони, отскакивая в сторону под восторженные крики зрителей. Потом он перешел в наступление — мяч с пушечным треском стал падать на площадке Майи, счет быстро изменился. Олег помрачнел, сник, она едва не плакала от бессилия и в конце игры почти ненавидела Олега, он двигался на площадке как обреченный.После игры Борис взял со скамейки свою гимнастерку, перекинул ее через руку, добродушно сказал Майе, что очень хотел бы умыться. «Так вот ты как играешь, — проговорила она, когда они вошли в комнату, и, очевидно, для того, чтобы сделать ему больно, добавила: — Ах, мак мне Олега жалко!» — «Жалко? — удивился он и, умывшись в ванной, одетый, причесанный, взглянул на часы не без досады. — А мне жаль, что время увольнения я истратил на волейбол!»Несколько дней он не приходил, Майя знала: в училище шли экзамены. Шли экзамены и в институте, она едала уже анатомию, готовилась к зачету по общей терапии — предмету, наиболее любимому ею, о котором Борис, посмеиваясь, говорил, что это лишь комплекс человеческого внушения, как страх и преодоление страха на фронте.Борис был старше ее и по годам, и особенно потому, что за его спиной оставалась необычная, опасная жизнь войны, которая резко отделяла его от многих студентов-однокурсников, и было такое чувство, что с ним вместе можно смело идти по жердочке с закрытыми глазами. Порой он был сдержан, суховат, порой в него вселялась неистовая энергия, тогда Борис шутил, острил, смеялся, рассказывал смешные фронтовые истории — и когда шел рядом с ней, звеня орденами, загорелый, высокий, незнакомые девушки сначала смотрели на него, потом на нее — и она испытывала смутное чувство ревнивой радости.В течение тех дней, когда он не приходил, она внушала себе быть с ним непримиримой — его недавняя холодность задевала ее. «Неужели он подумал что-нибудь не так?..»В тот вечер невозможно было перевернуть сто двадцать первую страницу учебника по общей терапии. А закат горел над дальними крышами, в вишневом разливе вычеканивались силуэты тополей, вырезанные черным по красному, звук волейбольного мяча отдавался в глубине двора.Вдруг, опомнившись, Майя соскочила с подоконника, зажгла свет, было уже темно; с сердцем швырнула толстый учебник на стол, прошлась по комнате, говоря самой себе: «Глупости! Глупости все!»Продолжительный звонок раздался в передней. Так звонил иногда по вечерам Олег, чтобы пригласить играть в волейбол, и она, подойдя к двери, сердито крикнула:— Меня нет дома. В волейбол играть не иду!..Однако звонок в передней повторился. Майя, сдвинув брови, щелкнула замком и отступила на шаг: на пороге полутемной передней стоял Борис. Он снял фуражку, спросил, улыбаясь глазами:— Можно к тебе?Майя заложила руки за спину.— Что же, — наконец проговорила она почти холодно. — Только не упади, здесь тумбочка.— Ничего, я не упаду, — сказал он и вошел. — Разреши пройти в комнату?— Да, можно.— Здравствуй, — сказал он и протянул руку.Но ока, не подавая руки, отступила еще на шаг.— Майя, что случилось?— Ничего не случилось.— Ты сердишься на меня? За что?— А почему я должна на тебя сердиться?— Майя, я сдавал экзамены.— Очень хорошо. И я сдаю экзамены.Он заколебался. Она сказала:— Да, я зубрю терапию. Это что-нибудь тебе говорит?Он положил фуражку на тумбочку, прошел в комнату, говоря:— Майя, я только на две минуты.— На две минуты можно. Но я проверю по часам, — ответила она, по-прежнему держа руки за спиной, посмотрела на его лоб и, не скрывая удивления, воскликнула: — Что такое? Откуда у тебя синяк?— Пустяки. Сегодня была обычная тренировка. Перед гарнизонными соревнованиями по боксу. Разреши закурить?— Я сейчас дам пепельницу. Ну и легкомысленный нее синяк! Садись вот сюда на диван. — Она поставила на стол пепельницу — маленького галчонка с разинутым клювом. — Тебе досталось, наверно?— Немного, — весело ответил он, садясь на диван и разминая папиросу над разинутым клювом галчонка. — А впрочем, это не совсем так.Он чуть щурился, затягиваясь папиросой, его загорелое лицо показалось ей размягченным, задумчивым при зеленом свете настольной дампы, а она все стояла в тени, глядя на него настороженно, как бы мстя ему сдержанностью за его долгое невнимание.— Ты что-то хочешь рассказать, Борис?— Знаешь, я артиллерию сдавал сегодня как на крыльях. Не знаю почему. Веришь?— Что получил?— Конечно, пять.— Почему «конечно»?— Ну пять. — Он примирительно засмеялся.— Какой все-таки ужасный синяк! — опять сказала она, вглядываясь. — Слушай, хочешь, я сделаю тебе примочку? Все пройдет сейчас же. Все-таки я медик.Он не успел ей ответить, она вышла из тени абажура, направилась в другую комнату и через минуту вернулась с пузырьком и ватой, приказала, подойдя к дивану:— Поверни лицо к свету. Не смотри на меня, смотри в сторону, вот так… Боже мой, какой злой синяк! Встань, а то неудобно.Борис поднялся, и она повернула его лицо к свету, легкими, прохладными пальцами притронулась ко лбу, старательно встала на цыпочки, невольно касаясь грудью его груди, — и вдруг, покраснев, с улыбкой сказала:— Ну, какой ты высокий, лучше сядь.Он послушно сел. Она наклонилась, намочила вату жидкостью из пузырька и приложила ко лбу мягкое, холодное, щекочущее, спросила:— Больно? — И глаза ее, темные, как ночная вода, приблизились к его лицу, а губы сразу перестали улыбаться.Ему стало жарко от ее дыхания, потом с особой ясностью почему-то мелькнула мысль, что губы у нее, наверно, упругие и нежные, он видел их совсем близко от себя, эти ее мгновенно переставшие улыбаться губы.— Нет.» — наконец ответил он и словно поперхнулся.— Вот видишь, — участливо проговорила она. — Но все-таки тебе больно? У тебя лоб стал влажным.И, пересиливая себя, он с хрипотой в голосе проговорил не то, что хотел сказать:— Пойдем сегодня в парк… Там гулянье сегодня.Она держала в одной руке пузырек, в другой вату, неуверенно мяла тампончик в пальцах.— Тебе хочется в парк? Серьезно?— Хочется. Серьезно.— Хорошо. Только на час, не больше. Хорошо? Дай слово. Мне нужно учить свою терапию.— Даю тебе слово — на час.— Хорошо. Тогда мне нужно переодеться. Подожди.— Я подожду.Майя вышла в соседнюю комнату, а он, облокотясь на подоконник, расстегнув ворот, стоял у окна на ветерке, обдувавшем его прохладой вечера, и еще чувствовал то легкое, случайное прикосновение Майиной груди, когда встал с дивана, видел ее переставшие улыбаться губы, и весь был словно овеян острым огнем, говоря себе, думая, что никого в жизни он так еще не любил и никого не мог так любить, как ее. В тишине он слышал свое дыхание и слышал, как она что-то делала в соседней комнате, ходила за дверью, потом что-то упало там, и донесся ее вскрикнувший голос:— Ой!— Что? Что случилось? — очень громко спросил он, и какая-то сила толкнула его к двери в соседнюю комнату, откуда раздался этот жалобный голос, и он резко открыл дверь. — Майя, что? Майя…— Борис, что ты делаешь? Не входи! Я еще не оделась.— Что?.. Майя… что случилось?Нет, теперь он видел, что ничего страшного не случилось, — она стояла возле раскрытого гардероба; видимо, вешалка оборвалась, платья кучей лежали на полу вокруг ног ее, и она стала подымать их спешащими движениями оголенных рук.— Не смей, не входи! Как не стыдно! Слышишь? Не смей!Она шагнула, спряталась за дверцу, ее открытые босые ноги беспомощно переступали на упавших платьях, и дверца косо двигалась при этом, сверкая ему в лицо огромным зеркалом; и казалось ему, что Майя хотела забраться в шкаф, загородиться дверцей от него.— Майя, послушай меня! — Он смело вошел в комнату и начал торопливо собирать платья на полу, повторяя: — Я тебе помогу… Я помогу, Майя…А она, все загораживаясь дверцей, говорила из-за нее испуганно, смущенно и быстро:— Борис, уйди, уйди, не то завизжу на всю квартиру. Уйди же, я тебя прошу!Тогда он выпрямился и, с осторожностью, опасением глядя на эту дверцу, спросил серьезно и тихо:— Разве ты не любишь меня?— Борис, уйди, не надо, не надо же! Я… ничего не могу ответить, я босиком…Она сказала это по-детски нелепо, и он проговорил с замиранием в голосе:— Майя… Ты не ответила…И, не услышав ответа, потянул на себя зеркальную дверцу. Большие темные, замершие глаза прямо смотрели на него с мольбой и отчаянием.— Майя, я люблю тебя… Почему ты молчишь?И он увидел: маленькие прозрачные слезы горошинками покатились по ее щекам, губы задрожали, и она, отворачиваясь, прошептала еле слышно:— И ты… и ты не спрашивай.— Майя, Майя… Я никому тебя не отдам, ты запомни это! Никому!Он целовал ее мокрое от слез лицо, с нежной силой прижимая ее к себе, чувствуя, что Майя затихает и руки ее слабо, неумело обнимают его спину.
Потом, когда все случилось, Майя плакала и говорила, что так никогда больше не надо, что это нечестно и стыдно и что ей нехорошо это, и, вспоминая ее слова, ее слезы, он невольно зажмуривался от нежной жалости к ней.Возвращался он в училище в тот безлюдный час рассвета, когда уже погасли над белыми мостовыми фонари, готова была заняться летняя заря и везде задернутые занавески светлели на окнах, за которыми еще крепко спали в тепле, в покое комнат. И только он один не спад в эти часы и, слыша звук своих шагов, шел по пустынным улицам, мимо закрытых подъездов, мимо гулких и еще темных внутри парадных, шел счастливый, возбужденный, влюбленный…«Все будет хорошо, — думал он убежденно. — Ах, как все будет хорошо! Я закончу училище, попрошу назначение в Ленинград, возьму ее с собой. Нет, это все прекрасно, отлично!»Однако, как это часто бывает, радость ходит рядом с бедой — в тихом по-ночному вестибюле дивизиона его остановил невыспавшийся, с серым лицом, встревоженный дежурный, сообщил:— Старшина, тебе немедленно надо позвонить командиру дивизиона. Тут, понимаешь, он проверял уволенных в город, тебя не было. Приказал: придешь — немедленно позвонить на квартиру. А чего ты запоздал?— Сам проверял? Когда? — Борис взглянул на часы. — И что? Что он сказал?— Позвони, старшина.С минуту подумав, он уже решительно набрал номер телефона; квартира Градусова томительно молчала; потом в трубке послышался кашель, осипший, заспанный голос:— Да, слушаю.— Товарищ майор, вы приказали…— Кто? Что?— Старшина Брянцев говорит.Молчание.— Вот что, старшина Брянцев: когда вы пришли из увольнения? В четыре часа. А у вас увольнительная до двенадцати. В двенадцать часов вы сами лично должны были проверять увольнительные, а вы где были?— Я провожал девушку, товарищ майор.— Провожали девушку и забыли о своих обязанностях? Вы полагаете, что старшина дивизиона может нарушать устав? Так вы решили?— Товарищ майор…— Удивляюсь, старшина Брянцев, в дивизионе нет еще надлежащего порядка, а вы сами запаздываете на четыре часа из увольнения. Вот, собрал все ваши увольнительные. Значит, каждый раз вы запаздывали. Куда вы ходите?— Разрешите на этот вопрос не отвечать, товарищ майор. Это мое личное…— Личное, говорите? Я о вашей судьбе думаю, Брянцев! Кто эта девушка? Чем она занимается?— Товарищ майор, это хорошая девушка…— Та-ак! (Пауза.) Я вот что хочу вам сказать. Вы, Брянцев, — старшина, и вы знаете, что младшие командиры — это опора офицера. Вы фактически мой первый помощник в дивизионе среди сержантов. Вы почти на правах офицера. В столовую и на занятия вы ходите вне строя, вечером вы располагаете своим временем как хотите, у вас неограниченное увольнение в город. Наконец, живете в отдельной комнате, как офицер. Это вам дано для того, чтобы вы отлично, в пример другим учились и следили тщательно за дисциплиной в дивизионе, за чистотой матчасти, за дежурными. Вы фактически участвуете в воспитании курсантов. Но не вижу, чтобы это вас очень интересовало. Если я вас сниму — подумайте, с какой аттестацией вы поедете в часть. (Пауза.) Вам дана была возможность показать себя образцовым младшим командиром. А вы сейчас начинаете портить свое будущее. Разумеется, любить хорошую девушку вам никто не запрещает. Но если это мешает службе и заставляет вас самого нарушать порядок, тот, который вы сами обязаны поддерживать, — я подумаю, оставлять ли вас старшиной. В дивизионе есть достойные люди, Брянцев!.. Спокойной ночи!Градусов положил трубку, а Борис все стоял у телефона, чувствуя, как колючий холодок охватывает его всего.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30
Потом, когда все случилось, Майя плакала и говорила, что так никогда больше не надо, что это нечестно и стыдно и что ей нехорошо это, и, вспоминая ее слова, ее слезы, он невольно зажмуривался от нежной жалости к ней.Возвращался он в училище в тот безлюдный час рассвета, когда уже погасли над белыми мостовыми фонари, готова была заняться летняя заря и везде задернутые занавески светлели на окнах, за которыми еще крепко спали в тепле, в покое комнат. И только он один не спад в эти часы и, слыша звук своих шагов, шел по пустынным улицам, мимо закрытых подъездов, мимо гулких и еще темных внутри парадных, шел счастливый, возбужденный, влюбленный…«Все будет хорошо, — думал он убежденно. — Ах, как все будет хорошо! Я закончу училище, попрошу назначение в Ленинград, возьму ее с собой. Нет, это все прекрасно, отлично!»Однако, как это часто бывает, радость ходит рядом с бедой — в тихом по-ночному вестибюле дивизиона его остановил невыспавшийся, с серым лицом, встревоженный дежурный, сообщил:— Старшина, тебе немедленно надо позвонить командиру дивизиона. Тут, понимаешь, он проверял уволенных в город, тебя не было. Приказал: придешь — немедленно позвонить на квартиру. А чего ты запоздал?— Сам проверял? Когда? — Борис взглянул на часы. — И что? Что он сказал?— Позвони, старшина.С минуту подумав, он уже решительно набрал номер телефона; квартира Градусова томительно молчала; потом в трубке послышался кашель, осипший, заспанный голос:— Да, слушаю.— Товарищ майор, вы приказали…— Кто? Что?— Старшина Брянцев говорит.Молчание.— Вот что, старшина Брянцев: когда вы пришли из увольнения? В четыре часа. А у вас увольнительная до двенадцати. В двенадцать часов вы сами лично должны были проверять увольнительные, а вы где были?— Я провожал девушку, товарищ майор.— Провожали девушку и забыли о своих обязанностях? Вы полагаете, что старшина дивизиона может нарушать устав? Так вы решили?— Товарищ майор…— Удивляюсь, старшина Брянцев, в дивизионе нет еще надлежащего порядка, а вы сами запаздываете на четыре часа из увольнения. Вот, собрал все ваши увольнительные. Значит, каждый раз вы запаздывали. Куда вы ходите?— Разрешите на этот вопрос не отвечать, товарищ майор. Это мое личное…— Личное, говорите? Я о вашей судьбе думаю, Брянцев! Кто эта девушка? Чем она занимается?— Товарищ майор, это хорошая девушка…— Та-ак! (Пауза.) Я вот что хочу вам сказать. Вы, Брянцев, — старшина, и вы знаете, что младшие командиры — это опора офицера. Вы фактически мой первый помощник в дивизионе среди сержантов. Вы почти на правах офицера. В столовую и на занятия вы ходите вне строя, вечером вы располагаете своим временем как хотите, у вас неограниченное увольнение в город. Наконец, живете в отдельной комнате, как офицер. Это вам дано для того, чтобы вы отлично, в пример другим учились и следили тщательно за дисциплиной в дивизионе, за чистотой матчасти, за дежурными. Вы фактически участвуете в воспитании курсантов. Но не вижу, чтобы это вас очень интересовало. Если я вас сниму — подумайте, с какой аттестацией вы поедете в часть. (Пауза.) Вам дана была возможность показать себя образцовым младшим командиром. А вы сейчас начинаете портить свое будущее. Разумеется, любить хорошую девушку вам никто не запрещает. Но если это мешает службе и заставляет вас самого нарушать порядок, тот, который вы сами обязаны поддерживать, — я подумаю, оставлять ли вас старшиной. В дивизионе есть достойные люди, Брянцев!.. Спокойной ночи!Градусов положил трубку, а Борис все стоял у телефона, чувствуя, как колючий холодок охватывает его всего.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30