И больше мне ничего не надо. Ни копейки.
9
«Что же я делал весь день? Ничего. Ничего не сделал. Два раза звонил в Ленинград, никто не ответил. И я не решился сегодня поехать к Грековым за вещами — что я им скажу? У меня не хватает силы води поехать туда… Но что я теперь должен делать? Как я могу встретиться с ним, с Георгием Лаврентьевичем? Написать ему записку и уехать? Уехать сегодня же ночью? Да, поезд в двенадцать часов…»
Он задавал себе вопросы и понимал, что не может все точно решить для себя, не находя в себе определенную ясность, которую мучительно искал и сегодня утром, и весь этот длинный день, осознанно убивая время на раскаленных солнцем улицах Москвы, около касс на Ленинградском вокзале и в томительно-бесконечном ожидании на Центральном телеграфе с надеждой поговорить по телефону с Элей, квартира которой не отвечала.
— О чем думаешь, Никитушка? Что молчишь?
Был вечер, поздний, душный; за бульваром край неба, прижатый облаками, и дальний пролет улицы давно цвел догорающим малиновым закатом, красный металлический отблеск горел на трамвайных проводах, на высоких карнизах домов, на стеклах трамваев, по-вечернему лениво позванивающих под деревьями. Там по сумеречному тротуару неспешно текла толпа, шумная, летняя, пестрая, от этого казавшаяся, как всегда, беспечной, весело-праздной, шаркали подошвы, смеялись, звучали голоса в нагретом за день московском воздухе.
На бульваре еще не зажигались фонари, и заметнее темнело на аллеях, густел синий сумрак под тентом закусочной; на крайних свободных столах, залитых минеральной водой, лимонадом, светились багровые озерца от заката, и лица людей в павильончике проступали размытыми красноватыми пятнами.
Полчаса назад они встретились у Алексея, не застали его дома и зашли сюда по предложению Валерия, сказав Дине, где их искать, и теперь стояли возле столика, потягивали из стаканов пиво, наливая его из запотевших, вынутых из холодильника ледяных бутылок, закусывая длинной, соленой, хрустящее соломкой — есть после дневной жары не хотелось. Никита трогал пальцами влажное стекло, пил машинально, ощущая жгучий холод на зубах, и опять смутно расслышал голос Валерия:
— Что молчишь?
Никита невидяще посмотрел на его насмешливо-вопросительное лицо и ничего не ответил.
— Бывает и ни одной мыслишки. — Валерий округлил выгоревшие брови, засмеялся. — Это от жары. Пройдет. Поправимо. Давай умно и талантливо помолчим.
Никита молчал, все сжимая пальцы на запотевшем стакане; его странно сковывало, сдерживало присутствие Валерия; даже представилось невозможным, что Валерий не знает того, что мучительно не отпускало его целый день, что они пьют пиво за одним столом, как будто это нужно было, и почти необъяснимое возникало раздражение, неприязнь к его смешливому самоуверенному голосу, к его загорелому подвижному лицу, которое казалось сейчас фальшиво-оживленным.
— А все-таки, — вдруг резко выговорил Никита. — Почему все-таки?
— Что «все-таки»? — пожал плечами Валерий. — О чем речь? Что за вопросительные знаки?
— Нет, все-таки почему? — проговорил, злясь на Валерия, на самого себя, Никита. — Почему все-таки мы живем рядом с подлецами, знаем, что они подлецы, и считаем, что так и нужно? И вот спокойно стоим здесь и пьем пиво. И они тоже пьют чай или кофе. И все хорошо, все отлично. На это ты можешь ответить — почему?
— О, господи, помилуй! — сказал Валерий и скользящим жестом длинной руки чокнулся со стаканом Никиты. — Куда это тебя понесло, Никитушка? Что за пессимизм? Откуда такие мыслишки? — Он отхлебнул пиво, с аппетитным хрустом стад грызть соломку. — Что-то я сейчас далек от того, чтобы копаться в высоких категориях! А собственно, почему тебя угораздило?
— Все-таки ты гигантский мыслитель нашего времени, — сказал сумрачно Никита. — Это я понял. Вот это стало ясно. Еще в первый день. Лучше не отвечай. Лучше пей пиво.
Валерий, не обижаясь, ответил с полупоклоном:
— Благодарю. Нет, старик, мы все дружными рядами сражаемся со злом, которое, конечно, нетипично и вымирает, — заговорил он, делая притворно серьезным лицо. — Ты об этом, Никитушка?
— Да, если хочешь… — задиристо проговорил Никита. — Если хочешь, об этом! Но это не ответ. Это ерунда! Фразы твоего любимого профессора Василия Ивановича! Я это уже слышал.
— Какие ответы? Они ясны, как вот эта соломка! — Валерий покрутил шеей, вытянул книзу распущенный узел галстука, облокотился на стоику. — А что такое подлец? С какой стороны подходить к этому понятию? Какова же платформа? Наказывать подлецов, преследовать, искоренять и прочая? Тогда, простите меня, мы перейдем к методам зла, от чего упаси боже. Так? Если нет… — Валерий вздохнул и продолжал с легкой игрой красноречия: — Если нет, тогда, братец, хочешь или не хочешь, придется согласиться, что в мире существует более или менее равновесие. Появился Христос — его распяли. Но возникли ученики. Опять же равновесие добра и зла. В Австралии уничтожили всех хищников-сов, так кролики расплодились — спасу никакого нет. Пришлось снова разводить сов. Вульгаризатор я, а? Черта с два. И простите, пожалуйста! Появится Христос — ему снова начнут орать: «Уксусу!» Так и будет. Жизнь — амплитуда маятника. Подлецы — и честные. Мерзавцы — и беззащитные чудаки. Таланты — и бездари. Борются, возятся, но уживаются. Так было, так есть. Когда этого не будет, тогда нас не будет. Все предельно ясно.
— Неужели? — сказал Никита. — Тебе все предельно ясно?
— Эт-то уже что — разъедающий скепсис, Никитушка?
Валерий поправил резинки на рукавах и весело, бегло оглядел постепенно заполняющийся павильончик — белели платья в неосвещенной глубине его, проступали лица над столиками, из сумерек бульвара доносились голоса, звучно скрипел песок под ногами входивших в закусочную. Все столики уже были заняты.
— Распространяемся о высоких материях, а достать две бутылки холодного пива — наиважнейшая проблема в жаркий вечер, когда народ попер. Однако попробуем… Где наша Людочка? — спросил он беспечно-игривым тоном, каким, видимо, разговаривал с женщинами, и, увидев обслуживающую павильон официантку, пригласил ее к столику решительным и вместе с тем ласковым наклоном головы. — Людочка, будьте любезны, — заговорил он мягко, когда она подошла, вся чистенькая, беленькая, в накрахмаленном передничке, светясь готовыми к шутке, чуть настороженными глазами. — Представьте, мы погибнем, если вы не откроете холодильник и не вытащите из того левого уголка еще две бутылки пива! Для директора Горпромбазаторгапошива. Вот для этого мальчика. Если нет, я готов взглянуть на физиономию вашего директора.
— Нет, я бы выпил водки, — внезапно сказал Никита. — Не пиво, а сто граммов! Терпеть не могу пива.
— Вот видите, что делается! — развел руками Валерий. — Он самоубийца-самоучка. Пить водку летом — это все равно что щеголять по улице Горького в тулупе. Ну так вот. Двести граммов и, конечно, бутерброды но годичной давности. И конечно, две бутылки пива. Антарктического холода. Вы нас вразумительно поняли, Людочка?
— Я поняла вас, мальчики. — Она, улыбаясь, закивала им, как давним знакомым, и отошла, покачиваясь на каблуках. Валерий посмотрел вслед ей, значительно поднял палец, говоря Никите с грустным восхищением:
— Какие девочки ходят вокруг нас! А мы, олухи, хлопаем ушами и дерем горло, решая никому не нужные проблемы! Чушь!
— Да, чушь! — ответил Никита. — Я с тобой не согласен. Чушь! — запальчиво заговорил он, перебивая Валерия. — Даже потому, что похожее красноречие я уже тоже слышал. В Ленинграде слышал. На своем факультете. На дискуссиях. Океан слов. Монблан логики. Все знают! Абсолютно все. Готовы ответы. Ты говоришь, равновесие! Да? Значит, жизнь — это амплитуда маятника? Вправо, влево — равновесие. А как же тогда честным жить? Качаться на весах, поплевывая на все? Увидел гармонию мира на гастрономических весах! Если подлецы почувствуют равновесие, они всегда перевесят. Подлецы — это хищники, это твои совы! Некоторым это выгодно — твоя философия! И, знаешь, эти хищники с удовольствием взяли бы тебя в свои теоретики! Предложи свои услуги — будут в восторге!
— Вот это выдал курсивом! — воскликнул удивленно Валерий и поправил резинки на рукавах. — Слова не мальчика, но мужа. Подожди…
И в ту же минуту он ласково ужаснулся, выказал улыбкой свои белые зубы подошедшей Людочке («Ах какое вы золотце!»), ловко снял с подноса овлажненные бутылки пива, графинчик водки, разлил в рюмки и затем, опять провожая глазами заскрипевшую по песку каблучками Людочку, сказал:
— Так иди иначе — за скрип каблучков! Пока есть скрип каблучков в мире, все проблемы кое-как разрешимы. Ты прости меня, конечно, Никита, — заговорил он, не без наслаждения отдуваясь после глотков холодного пива. — Но я сдаюсь, я подымаю руки, я до одурения устал! А, хватит об этом! До тошноты надоело. Лучше поговорим о Людочке, например. Хороша, а? — Он отпил из стакана, засмеялся, взглянул на Никиту, но глаза Валерия не смеялись, только зубы блестели на загорелом лице. — А не о том, почему да отчего…
— Что «отчего»? — сказал Никита, точно слыша и не слыша Валерия.
После выпитой водки не наступило облегчения, а стало как-то жарко, тесно; колюче сдавливало в горле, и необъяснимо для себя Никита все сильнее чувствовал едкое, тоскливое отчаяние от слов Валерия, от его спокойной ядовитой правоты и неправоты. И он с отвращением потянулся к графинчику с водкой, но не налил — заранее представил сивушный вкус, запах водки, и его замутило даже.
Поздний закат мерк, потухал за бульваром, за неоновыми буквами назойливо ползающих по крышам кинореклам, над шумящей на аллеях толпой, просачивался сквозь ветви в еще темный под тентом павильончик, черно-багровым пятном горел на влажном пластике стола, на стаканах с пивом, ало вспыхивал на запонках Валерия, зыбкими бликами окрашивал лица за столиками — и в этом освещении было что-то нереальное, отчужденное, зловещее, как в полусне. «Зачем мы говорим все это? — подумал Никита. — Все это бессмысленно и ненужно. А мать умерла. И Валерий знает, что она умерла, и я знаю: ее уже нет. Мамы нет… А все осталось как было, и никто не знал ее из этих людей. И мы вот здесь стоим в павильончике, пьем отвратительное пиво, водку, и я пью зачем-то, и закат над домами…» И Никита сказал вслух:
— Нет, не так! Совсем не так…
Разом рассеяв сумерки, зажглись вокруг фонари, загорелись матово-желтые шары в ветвях, электричество брызнуло среди листвы на аллеях бульвара; и под тентом павильончика как будто стало теснее, многолюднее, отчетливее зазвучали голоса, везде возникли молодые лица, нежно загорелые плечи девушек, спортивные безрукавки, летние платья; смешанно тянулись над столиками дымки сигарет; и Валерий, с любопытством оглядев своими яркими глазами освещенные столики, сказал:
— Что не так? Ты напрасно набросился на меня, когда я сказал о равновесии. Хочешь знать, откуда оно?
— Ну? Откуда?
— Наши бабы, к примеру, жалели даже пленных немцев. Вот тебе. А зло, Никитушка, должны ведь люди судить! А у них не хватает на это зла. И может быть, слава богу?
— Нет, не так. Совсем не так. Мы не должны спокойно жить рядом с подлецами.
— Братишка, не надо пессимизма, все само собой придет к лучшему. Последовательно и тихо. Лет через пятнадцать все будет прекрасно. Но моя совесть — моя крепость. С некоторых пор я создал себе новую религию — совесть. Лично я не делаю подлости. Никому. И исповедую это. Но это моя совесть. И если каждый так — все образуется. Кстати, десять заповедей: не убий, не укради, не воззрись на жену соседа и так далее — далеко не глупы!
— Это известно еще с библии…
— Похожее есть и в моральном кодексе. Но с иной классовой нравственностью. Ну ладно! А Волга меж тем впадает в Каспийское море, лошадки меж тем кушают овес. Еще добавим?
«Он создал себе новую религию — совесть. И он спокоен и уверен в себе? Неужели он так уверен в этом?» — напряженно думал Никита, уже не понимая, почему Валерий говорит все это легко, с оттенком иронии, как бы подчеркнуто не желая никому навязывать своих суждений. И, загорелый, с белокурым ежиком волос, он улыбался, поправлял, сверкая запонками, резинки на рукавах нейлоновой сорочки, и все говорило о том, что он бодр, доволен собой, здоров и вот успел загореть где-то на пляжах и что никакие изменения не могут изменить его позицию в жизни, которую он понял и прочно выбрал.
«Он такой все время? Тогда он спорил и сразу же помирился с тем ортодоксом профессором… — подумал Никита, вытирая пот со лба, поражаясь этому самоуверенному спокойствию Валерия. — И он может любить отца? И разговаривать с ним каждый день? А что, если он услышит и узнает то, что я знаю? Он тоже будет оправдывать его? Говорить о совести? О десяти библейских заповедях?»
— Я хотел… Вот скажи, Валерий, кто ты мне? — после длительного молчания произнес Никита. — Мы считаемся родственниками? Так, кажется?
Валерий высоко поднял брови.
— То есть? Ах да! Кажется, двоюродный брат. Шурин, зять, деверь, тесть — ни бельмеса в этом не понимаю!
— А твой отец, Георгий Лаврентьевич, — мой дядя?
— Твой дядя, насколько я разбираюсь в этом генеалогическом древе, — ответил Валерий. — Короче говоря, не сомневайся, Никитушка, мы оказались родственниками. Могу заверить справку в домоуправлении. С печатью.
— А я почему-то сомневаюсь в этом, — выговорил Никита.
— Это почему же? — удивился Валерий, явно задетый его тоном. — Что за чепуха?
— К черту! Все! Не будем выяснять родственные отношения! — И Никита, едва сдерживаясь, договорил тише: — Это неважно. Это не играет никакой роли. Никакой.
Молча, некоторое время Валерий вертел в пальцах стакан, взглядывая на Никиту с пытливым вниманием, потом заговорил миролюбиво:
— Слушай, братень, тебе не очень понравился, видимо, твой чудаковатый дядя? Вполне допускаю. Старик все время играет под чудака профессора, как в старом МХАТе. Из какой-то классической пьесы. — Валерий улыбнулся. — А в общем, скажу тебе, он вполне современный старикан. Либерал. Дипломат. Обтекаем. Но не так уж плох. Ты знаешь, когда Алексей женился и поссорился с ним… — Валерий не договорил, предупреждающе стукнул ладонью по столу. — К слову! Затормозим на этом. Сам идет, ша! — И приветливо замахал рукой. — Алеша, сюда, мы ждем! Где запропастился?
Под тент с бульварной аллеи вошел Алексей, скользнул взглядом по многолюдному павильончику, остановился, рассеянно подбрасывая монету на ладони, и, лавируя меж стульев в проходе, зашагал к столику, увидев их издали.
— Привет, гуляки! Крепко держите оборону, вижу. — Подойдя, он сунул монету в карман. — Заканчиваете или еще нет? К сожалению, сейчас не могу присоединиться. Нам с тобой, братишка, через полчаса надо заехать в одно место, — сказал он деловым тоном Никите. — По моим делам, но беру тебя. Я звонил сейчас. Кто расплачивается?
— Черт возьми, так быстро? Раскошеливаюсь я… Остаток летней стипендии — девять рублей наличными. — Валерий вынул трешки, похлопал ими о край стола. — Где наш обслуживающий персонал в образе Людочки?
— Разгулявшиеся волжские купчики, — сказал Алексей, сердито темнея глазами, и подозвал официантку: — Пожалуйста, счет.
Людочка приблизилась, покачивая белым передничком, заулыбалась всем троим, вырвала из книжечки, подала счет Алексею, сказала нежным голосом:
— Приходите к нам еще, мальчики.
— А вы знаете, я не уйду! — очень решительно заявил Валерий и сделал вид, что не хочет уходить. — Буду торчать здесь до тех пор, пока не выгоните. Если вы против, тогда где у вас жалобная книга?
— Жалобная? — переминаясь на каблучках, наморщила носик Людочка. — Разве вы недовольны?
— Именно. Я впишу туда огромными буквами, что вы вдребезги…
— Простите, нам трудно участвовать в этом разговоре, — сказал Алексей без выражения шутки и тронул Никиту за рукав. — Пошли. До завтра, Валерий.
Они вышли из павильончика на освещенный фонарями бульвар и двинулись по аллее сквозь толпу гуляющих на улицу. Город за бульваром еще стоял в дымном вечернем зареве; за деревьями близко позванивали трамваи, мелькали через листву раздробленным светом окон, огненно сыпались искры с проводов, как под точильным ножом.
Перейдя улицу, Никита спросил возле машины:
— Мы едем к нему?
— Да, он хорошо был знаком с твоей матерью. Его звать Евгений Павлович. Тот профессор, за которого хлопотала Вера Лаврентьевна. Сказал, что немедленно хочет познакомиться с тобой.
— Я тоже хочу его увидеть.
Они сидели в темноватом кабинете на первом этаже старого московского дома в Скатертном переулке.
В квартире профессора Николаева все было запущено, разбросано по-холостяцки, загромождено широкими шкафами; отовсюду веяло давним устоявшимся запахом тронутых временем книг; и кабинет профессора тоже был перегорожен стеллажами, безалаберно завален кипами газет, журналов;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18
9
«Что же я делал весь день? Ничего. Ничего не сделал. Два раза звонил в Ленинград, никто не ответил. И я не решился сегодня поехать к Грековым за вещами — что я им скажу? У меня не хватает силы води поехать туда… Но что я теперь должен делать? Как я могу встретиться с ним, с Георгием Лаврентьевичем? Написать ему записку и уехать? Уехать сегодня же ночью? Да, поезд в двенадцать часов…»
Он задавал себе вопросы и понимал, что не может все точно решить для себя, не находя в себе определенную ясность, которую мучительно искал и сегодня утром, и весь этот длинный день, осознанно убивая время на раскаленных солнцем улицах Москвы, около касс на Ленинградском вокзале и в томительно-бесконечном ожидании на Центральном телеграфе с надеждой поговорить по телефону с Элей, квартира которой не отвечала.
— О чем думаешь, Никитушка? Что молчишь?
Был вечер, поздний, душный; за бульваром край неба, прижатый облаками, и дальний пролет улицы давно цвел догорающим малиновым закатом, красный металлический отблеск горел на трамвайных проводах, на высоких карнизах домов, на стеклах трамваев, по-вечернему лениво позванивающих под деревьями. Там по сумеречному тротуару неспешно текла толпа, шумная, летняя, пестрая, от этого казавшаяся, как всегда, беспечной, весело-праздной, шаркали подошвы, смеялись, звучали голоса в нагретом за день московском воздухе.
На бульваре еще не зажигались фонари, и заметнее темнело на аллеях, густел синий сумрак под тентом закусочной; на крайних свободных столах, залитых минеральной водой, лимонадом, светились багровые озерца от заката, и лица людей в павильончике проступали размытыми красноватыми пятнами.
Полчаса назад они встретились у Алексея, не застали его дома и зашли сюда по предложению Валерия, сказав Дине, где их искать, и теперь стояли возле столика, потягивали из стаканов пиво, наливая его из запотевших, вынутых из холодильника ледяных бутылок, закусывая длинной, соленой, хрустящее соломкой — есть после дневной жары не хотелось. Никита трогал пальцами влажное стекло, пил машинально, ощущая жгучий холод на зубах, и опять смутно расслышал голос Валерия:
— Что молчишь?
Никита невидяще посмотрел на его насмешливо-вопросительное лицо и ничего не ответил.
— Бывает и ни одной мыслишки. — Валерий округлил выгоревшие брови, засмеялся. — Это от жары. Пройдет. Поправимо. Давай умно и талантливо помолчим.
Никита молчал, все сжимая пальцы на запотевшем стакане; его странно сковывало, сдерживало присутствие Валерия; даже представилось невозможным, что Валерий не знает того, что мучительно не отпускало его целый день, что они пьют пиво за одним столом, как будто это нужно было, и почти необъяснимое возникало раздражение, неприязнь к его смешливому самоуверенному голосу, к его загорелому подвижному лицу, которое казалось сейчас фальшиво-оживленным.
— А все-таки, — вдруг резко выговорил Никита. — Почему все-таки?
— Что «все-таки»? — пожал плечами Валерий. — О чем речь? Что за вопросительные знаки?
— Нет, все-таки почему? — проговорил, злясь на Валерия, на самого себя, Никита. — Почему все-таки мы живем рядом с подлецами, знаем, что они подлецы, и считаем, что так и нужно? И вот спокойно стоим здесь и пьем пиво. И они тоже пьют чай или кофе. И все хорошо, все отлично. На это ты можешь ответить — почему?
— О, господи, помилуй! — сказал Валерий и скользящим жестом длинной руки чокнулся со стаканом Никиты. — Куда это тебя понесло, Никитушка? Что за пессимизм? Откуда такие мыслишки? — Он отхлебнул пиво, с аппетитным хрустом стад грызть соломку. — Что-то я сейчас далек от того, чтобы копаться в высоких категориях! А собственно, почему тебя угораздило?
— Все-таки ты гигантский мыслитель нашего времени, — сказал сумрачно Никита. — Это я понял. Вот это стало ясно. Еще в первый день. Лучше не отвечай. Лучше пей пиво.
Валерий, не обижаясь, ответил с полупоклоном:
— Благодарю. Нет, старик, мы все дружными рядами сражаемся со злом, которое, конечно, нетипично и вымирает, — заговорил он, делая притворно серьезным лицо. — Ты об этом, Никитушка?
— Да, если хочешь… — задиристо проговорил Никита. — Если хочешь, об этом! Но это не ответ. Это ерунда! Фразы твоего любимого профессора Василия Ивановича! Я это уже слышал.
— Какие ответы? Они ясны, как вот эта соломка! — Валерий покрутил шеей, вытянул книзу распущенный узел галстука, облокотился на стоику. — А что такое подлец? С какой стороны подходить к этому понятию? Какова же платформа? Наказывать подлецов, преследовать, искоренять и прочая? Тогда, простите меня, мы перейдем к методам зла, от чего упаси боже. Так? Если нет… — Валерий вздохнул и продолжал с легкой игрой красноречия: — Если нет, тогда, братец, хочешь или не хочешь, придется согласиться, что в мире существует более или менее равновесие. Появился Христос — его распяли. Но возникли ученики. Опять же равновесие добра и зла. В Австралии уничтожили всех хищников-сов, так кролики расплодились — спасу никакого нет. Пришлось снова разводить сов. Вульгаризатор я, а? Черта с два. И простите, пожалуйста! Появится Христос — ему снова начнут орать: «Уксусу!» Так и будет. Жизнь — амплитуда маятника. Подлецы — и честные. Мерзавцы — и беззащитные чудаки. Таланты — и бездари. Борются, возятся, но уживаются. Так было, так есть. Когда этого не будет, тогда нас не будет. Все предельно ясно.
— Неужели? — сказал Никита. — Тебе все предельно ясно?
— Эт-то уже что — разъедающий скепсис, Никитушка?
Валерий поправил резинки на рукавах и весело, бегло оглядел постепенно заполняющийся павильончик — белели платья в неосвещенной глубине его, проступали лица над столиками, из сумерек бульвара доносились голоса, звучно скрипел песок под ногами входивших в закусочную. Все столики уже были заняты.
— Распространяемся о высоких материях, а достать две бутылки холодного пива — наиважнейшая проблема в жаркий вечер, когда народ попер. Однако попробуем… Где наша Людочка? — спросил он беспечно-игривым тоном, каким, видимо, разговаривал с женщинами, и, увидев обслуживающую павильон официантку, пригласил ее к столику решительным и вместе с тем ласковым наклоном головы. — Людочка, будьте любезны, — заговорил он мягко, когда она подошла, вся чистенькая, беленькая, в накрахмаленном передничке, светясь готовыми к шутке, чуть настороженными глазами. — Представьте, мы погибнем, если вы не откроете холодильник и не вытащите из того левого уголка еще две бутылки пива! Для директора Горпромбазаторгапошива. Вот для этого мальчика. Если нет, я готов взглянуть на физиономию вашего директора.
— Нет, я бы выпил водки, — внезапно сказал Никита. — Не пиво, а сто граммов! Терпеть не могу пива.
— Вот видите, что делается! — развел руками Валерий. — Он самоубийца-самоучка. Пить водку летом — это все равно что щеголять по улице Горького в тулупе. Ну так вот. Двести граммов и, конечно, бутерброды но годичной давности. И конечно, две бутылки пива. Антарктического холода. Вы нас вразумительно поняли, Людочка?
— Я поняла вас, мальчики. — Она, улыбаясь, закивала им, как давним знакомым, и отошла, покачиваясь на каблуках. Валерий посмотрел вслед ей, значительно поднял палец, говоря Никите с грустным восхищением:
— Какие девочки ходят вокруг нас! А мы, олухи, хлопаем ушами и дерем горло, решая никому не нужные проблемы! Чушь!
— Да, чушь! — ответил Никита. — Я с тобой не согласен. Чушь! — запальчиво заговорил он, перебивая Валерия. — Даже потому, что похожее красноречие я уже тоже слышал. В Ленинграде слышал. На своем факультете. На дискуссиях. Океан слов. Монблан логики. Все знают! Абсолютно все. Готовы ответы. Ты говоришь, равновесие! Да? Значит, жизнь — это амплитуда маятника? Вправо, влево — равновесие. А как же тогда честным жить? Качаться на весах, поплевывая на все? Увидел гармонию мира на гастрономических весах! Если подлецы почувствуют равновесие, они всегда перевесят. Подлецы — это хищники, это твои совы! Некоторым это выгодно — твоя философия! И, знаешь, эти хищники с удовольствием взяли бы тебя в свои теоретики! Предложи свои услуги — будут в восторге!
— Вот это выдал курсивом! — воскликнул удивленно Валерий и поправил резинки на рукавах. — Слова не мальчика, но мужа. Подожди…
И в ту же минуту он ласково ужаснулся, выказал улыбкой свои белые зубы подошедшей Людочке («Ах какое вы золотце!»), ловко снял с подноса овлажненные бутылки пива, графинчик водки, разлил в рюмки и затем, опять провожая глазами заскрипевшую по песку каблучками Людочку, сказал:
— Так иди иначе — за скрип каблучков! Пока есть скрип каблучков в мире, все проблемы кое-как разрешимы. Ты прости меня, конечно, Никита, — заговорил он, не без наслаждения отдуваясь после глотков холодного пива. — Но я сдаюсь, я подымаю руки, я до одурения устал! А, хватит об этом! До тошноты надоело. Лучше поговорим о Людочке, например. Хороша, а? — Он отпил из стакана, засмеялся, взглянул на Никиту, но глаза Валерия не смеялись, только зубы блестели на загорелом лице. — А не о том, почему да отчего…
— Что «отчего»? — сказал Никита, точно слыша и не слыша Валерия.
После выпитой водки не наступило облегчения, а стало как-то жарко, тесно; колюче сдавливало в горле, и необъяснимо для себя Никита все сильнее чувствовал едкое, тоскливое отчаяние от слов Валерия, от его спокойной ядовитой правоты и неправоты. И он с отвращением потянулся к графинчику с водкой, но не налил — заранее представил сивушный вкус, запах водки, и его замутило даже.
Поздний закат мерк, потухал за бульваром, за неоновыми буквами назойливо ползающих по крышам кинореклам, над шумящей на аллеях толпой, просачивался сквозь ветви в еще темный под тентом павильончик, черно-багровым пятном горел на влажном пластике стола, на стаканах с пивом, ало вспыхивал на запонках Валерия, зыбкими бликами окрашивал лица за столиками — и в этом освещении было что-то нереальное, отчужденное, зловещее, как в полусне. «Зачем мы говорим все это? — подумал Никита. — Все это бессмысленно и ненужно. А мать умерла. И Валерий знает, что она умерла, и я знаю: ее уже нет. Мамы нет… А все осталось как было, и никто не знал ее из этих людей. И мы вот здесь стоим в павильончике, пьем отвратительное пиво, водку, и я пью зачем-то, и закат над домами…» И Никита сказал вслух:
— Нет, не так! Совсем не так…
Разом рассеяв сумерки, зажглись вокруг фонари, загорелись матово-желтые шары в ветвях, электричество брызнуло среди листвы на аллеях бульвара; и под тентом павильончика как будто стало теснее, многолюднее, отчетливее зазвучали голоса, везде возникли молодые лица, нежно загорелые плечи девушек, спортивные безрукавки, летние платья; смешанно тянулись над столиками дымки сигарет; и Валерий, с любопытством оглядев своими яркими глазами освещенные столики, сказал:
— Что не так? Ты напрасно набросился на меня, когда я сказал о равновесии. Хочешь знать, откуда оно?
— Ну? Откуда?
— Наши бабы, к примеру, жалели даже пленных немцев. Вот тебе. А зло, Никитушка, должны ведь люди судить! А у них не хватает на это зла. И может быть, слава богу?
— Нет, не так. Совсем не так. Мы не должны спокойно жить рядом с подлецами.
— Братишка, не надо пессимизма, все само собой придет к лучшему. Последовательно и тихо. Лет через пятнадцать все будет прекрасно. Но моя совесть — моя крепость. С некоторых пор я создал себе новую религию — совесть. Лично я не делаю подлости. Никому. И исповедую это. Но это моя совесть. И если каждый так — все образуется. Кстати, десять заповедей: не убий, не укради, не воззрись на жену соседа и так далее — далеко не глупы!
— Это известно еще с библии…
— Похожее есть и в моральном кодексе. Но с иной классовой нравственностью. Ну ладно! А Волга меж тем впадает в Каспийское море, лошадки меж тем кушают овес. Еще добавим?
«Он создал себе новую религию — совесть. И он спокоен и уверен в себе? Неужели он так уверен в этом?» — напряженно думал Никита, уже не понимая, почему Валерий говорит все это легко, с оттенком иронии, как бы подчеркнуто не желая никому навязывать своих суждений. И, загорелый, с белокурым ежиком волос, он улыбался, поправлял, сверкая запонками, резинки на рукавах нейлоновой сорочки, и все говорило о том, что он бодр, доволен собой, здоров и вот успел загореть где-то на пляжах и что никакие изменения не могут изменить его позицию в жизни, которую он понял и прочно выбрал.
«Он такой все время? Тогда он спорил и сразу же помирился с тем ортодоксом профессором… — подумал Никита, вытирая пот со лба, поражаясь этому самоуверенному спокойствию Валерия. — И он может любить отца? И разговаривать с ним каждый день? А что, если он услышит и узнает то, что я знаю? Он тоже будет оправдывать его? Говорить о совести? О десяти библейских заповедях?»
— Я хотел… Вот скажи, Валерий, кто ты мне? — после длительного молчания произнес Никита. — Мы считаемся родственниками? Так, кажется?
Валерий высоко поднял брови.
— То есть? Ах да! Кажется, двоюродный брат. Шурин, зять, деверь, тесть — ни бельмеса в этом не понимаю!
— А твой отец, Георгий Лаврентьевич, — мой дядя?
— Твой дядя, насколько я разбираюсь в этом генеалогическом древе, — ответил Валерий. — Короче говоря, не сомневайся, Никитушка, мы оказались родственниками. Могу заверить справку в домоуправлении. С печатью.
— А я почему-то сомневаюсь в этом, — выговорил Никита.
— Это почему же? — удивился Валерий, явно задетый его тоном. — Что за чепуха?
— К черту! Все! Не будем выяснять родственные отношения! — И Никита, едва сдерживаясь, договорил тише: — Это неважно. Это не играет никакой роли. Никакой.
Молча, некоторое время Валерий вертел в пальцах стакан, взглядывая на Никиту с пытливым вниманием, потом заговорил миролюбиво:
— Слушай, братень, тебе не очень понравился, видимо, твой чудаковатый дядя? Вполне допускаю. Старик все время играет под чудака профессора, как в старом МХАТе. Из какой-то классической пьесы. — Валерий улыбнулся. — А в общем, скажу тебе, он вполне современный старикан. Либерал. Дипломат. Обтекаем. Но не так уж плох. Ты знаешь, когда Алексей женился и поссорился с ним… — Валерий не договорил, предупреждающе стукнул ладонью по столу. — К слову! Затормозим на этом. Сам идет, ша! — И приветливо замахал рукой. — Алеша, сюда, мы ждем! Где запропастился?
Под тент с бульварной аллеи вошел Алексей, скользнул взглядом по многолюдному павильончику, остановился, рассеянно подбрасывая монету на ладони, и, лавируя меж стульев в проходе, зашагал к столику, увидев их издали.
— Привет, гуляки! Крепко держите оборону, вижу. — Подойдя, он сунул монету в карман. — Заканчиваете или еще нет? К сожалению, сейчас не могу присоединиться. Нам с тобой, братишка, через полчаса надо заехать в одно место, — сказал он деловым тоном Никите. — По моим делам, но беру тебя. Я звонил сейчас. Кто расплачивается?
— Черт возьми, так быстро? Раскошеливаюсь я… Остаток летней стипендии — девять рублей наличными. — Валерий вынул трешки, похлопал ими о край стола. — Где наш обслуживающий персонал в образе Людочки?
— Разгулявшиеся волжские купчики, — сказал Алексей, сердито темнея глазами, и подозвал официантку: — Пожалуйста, счет.
Людочка приблизилась, покачивая белым передничком, заулыбалась всем троим, вырвала из книжечки, подала счет Алексею, сказала нежным голосом:
— Приходите к нам еще, мальчики.
— А вы знаете, я не уйду! — очень решительно заявил Валерий и сделал вид, что не хочет уходить. — Буду торчать здесь до тех пор, пока не выгоните. Если вы против, тогда где у вас жалобная книга?
— Жалобная? — переминаясь на каблучках, наморщила носик Людочка. — Разве вы недовольны?
— Именно. Я впишу туда огромными буквами, что вы вдребезги…
— Простите, нам трудно участвовать в этом разговоре, — сказал Алексей без выражения шутки и тронул Никиту за рукав. — Пошли. До завтра, Валерий.
Они вышли из павильончика на освещенный фонарями бульвар и двинулись по аллее сквозь толпу гуляющих на улицу. Город за бульваром еще стоял в дымном вечернем зареве; за деревьями близко позванивали трамваи, мелькали через листву раздробленным светом окон, огненно сыпались искры с проводов, как под точильным ножом.
Перейдя улицу, Никита спросил возле машины:
— Мы едем к нему?
— Да, он хорошо был знаком с твоей матерью. Его звать Евгений Павлович. Тот профессор, за которого хлопотала Вера Лаврентьевна. Сказал, что немедленно хочет познакомиться с тобой.
— Я тоже хочу его увидеть.
Они сидели в темноватом кабинете на первом этаже старого московского дома в Скатертном переулке.
В квартире профессора Николаева все было запущено, разбросано по-холостяцки, загромождено широкими шкафами; отовсюду веяло давним устоявшимся запахом тронутых временем книг; и кабинет профессора тоже был перегорожен стеллажами, безалаберно завален кипами газет, журналов;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18