загнутые уголки, пятна, форму клочка или рисунок на обратной стороне картонки. Впрочем, бывало и такое, что Никитична путалась и тогда за помощью обращалась всё к тем же соседям.
Происходило это примерно так. В шестом-седьмом часу утра - а бабка была птичка ранняя - звонок квартиры номер 8, в которой проживала Ирина Олеговна Симахович оживал. Через несколько времени в коридоре раздавалось шарканье тапок. Ирина Олеговна тоже уже не спала, однако, как женщина склонная к актерству, напускала на лицо соответствующее выражение.
- Как же так как можно, Никитична? У меня жуткое давление, перед глазами круги. Я приняла снотворное и еле-еле забылась сном. Это бандитизм, хулиганство, - говорила она тем стонущим голосом, каким умные люди обычно общаются с теми, кого считают ниже и глупее себя.
Никитична вздыхала и начинала переминаться, как вздыхает и переминается цирковой медведь, которого требуют показать незнакомый ему фокус.
- Тады я попозже зайду... - говорила она.
- Нет, не уходи. Я все равно уже не засну. Что ты хотела? - с соблюдением необходимой трагичности говорила Ирина Олеговна, очень довольная, что может посредством Никитичны чувствовать себя несчастной.
Старуха не заставляла себя упрашивать.
- Ты, девка, найди мне Анну! - требовала она, звучно открывая свой "ридикюльчик" .
Мадам Симахович протягивала руку и двумя пальцами, далеко отставляя мизинец, начинала брезгливо рыться в "ридикюльчике".
- Как же я тебе ее найду, Марья? Тут же ничего не подписано, - произносила она с бесконечным мученическим терпением.
* * *
Надо сказать, что Ирина Олеговна, уж коль скоро зашла о ней речь, обладала громадным набором всевозможных страдальческих жестов и ужимок. Бог его знает, откуда у лица ее - самого заурядного худощавого лица с довольно вертким, правда, носом, - появлялось столько артистических способностей, столько гибкости и выразительности, когда требовалось передать нечто страдальческое. С помощью беднейшего набора средств, состоявшего всего лишь из носа, губ, пары щек и выпуклых, утопавших в тяжелых веках, глаз, она ухитрялась передавать такие мириады выражений, от обилия и многообразия которых пришла бы в зависть и уныние любая трагическая актриса.
Перечислять все ее ужимки и гримасы дело такое же безнадежное, как переписывать от руки адресный справочник. Скажу только, что маски ее страдальчества начинались от легкого неудовольствия сущностью бытия (чуть приподнятые брови и опущенные уголки рта), что являлось обычным ее выражением, и далее следовали по возрастающей до десятибального трагического мученичества (бледность и оцепенение всех черт лица при сохранении общего благородства выражения). Кто-то когда-то пошутил про нее, что в молодые годы она и конфеты ела страдальчески. Возможно, так же страдальчески испытывала она и оргазм. Если она, конечно, вообще его испытывала.
* * *
Но Никитична не отставала.
- А ты все равно найди! Бумажка вот такая вот! - далее следовал абстрактный, но очень выразительный жест рукой, передававший очевидно скрытую сущность манускрипта.
Ирина Олеговна все с тем же мученичеством на лице начинала перекладывать обрывки газет, листочки, куски картона и рецепты... Самое странное, что искомый телефон бывал обычно найден. То ли Никитична вспоминала о загнутом нижнем уголке, то ли он, единственный из всех, оказывался подписан. Не Никитичной, разумеется. Самой Анной.
* * *
Дружба у Никитичны и Ирины Олеговны была весьма странная. В свою квартиру Ирина Олеговна Никитичну решительно не пускала и в гости к ней не ходила. Даже специально, как только старуха к ней заявлялась, выходила на площадку и закрывала за собой дверь, придерживая ее руками, чтобы дверь не захлопнулась.
Их краткие беседы происходили в основном на лестничной клетке. Но тем не менее это была именно дружба. Я на этом решительно настаиваю.
* * *
Мебель в единственной комнатушке Никитичны (вторую комнату сосед сдавал квартирантам, а те нередко еще кому-то, отчего происходил невероятный бедлам) была самая простая и бестолковая, попавшая к старухе в разное время из самых разных источников. В основном эта была уже рухлядь. Хорош был только очень старый, но крепкий дубовый стол с коричневыми ножками, крепкими и толстыми, как колонны, на которых были вырезаны виноградные гроздья. Несмотря на вечную крепость ножек, столешница давно сгнила или утратилась. Замещал ее большой лист фанеры с навечно отпечатавшимися на нем следами утюга и круглых донышек горячих стаканов.
Но все равно, каждый из попадавших к Никитичне "понимающих", а среди множества ее знакомых были и такие, невольно задумывался: сколько же десятилетий, а, может, и столетий было этому древнему гиганту с неохватными ножками и резными винограными гроздьями, покрытыми потрескавшимся медно-красным лаком.
Этот могучий Голиаф стоял в глубине комнаты у стены. На нем, целясь вытянутым кинескопом в дверь, помещался громадный, вечно ломающийся черно-белый телевизор, в двоящемся и троящемся экране которого обитали пресловутые "люди". К телевизору у Никитичны было то же абстрактно-созерцательное отношение, что и к часам. Как от часов она не требовала того, чтобы они были точными, а желала лишь того, чтобы они тикали, так и от телевизора ей нужно было то, что она называла "люди": "Иваныч, у меня люди не показывают!"
Причем едва ли Никитична вдавалась в содержание художественных фильмов или новостных программ. От телевизора ей нужно было не это. Ее самобытное сознание было устроено не столь событийно-логично, как у Ирины Олеговны. Полагаю, что сознание Никитичны вообще не уважало каких бы то ни было логических связей, подпитываясь яркой и случайной мозаикой впечатлений. Смотрела же она телевизор исключительно ради людей, безотносительно были ли они героями сериалов или говорящими головами "Вестей".
Напротив телевизора, служа одновременно и креслом, находилась продавленная кушетка, застилаемая в дневное время желтым ковровым покрывалом.
С пузатого, с выпуклыми витражами стеклышек буфета стекали пышные побеги разросшегося комнатного плюща, который Никитична поливала, с опасностью для жизни громоздясь с чайником на кушетку. На коротком подоконнике, почти втиснутом в балконную дверь, росла рахитичная герань, облысевшая от постоянного цветения. Обычные герани цветут только весной и летом. Эта же ухитрялась цвести круглый год.
Порядка в этой аскетичной, бедно обставленной комнате не было никакого... Написав, я понял, что это не так. Порядок был. Не было уюта. Происходило это оттого, что Никитична вообще не замечала условий, в которых обитала, а если и замечала, то изредка, спонтанно, подчиняясь своим вечно меняющимся душевным движениям. Тогда в ее комнате надолго, ненадолго ли поселялись самые случайные, бестолковые вещи, неизвестно зачем ей нужные и чем привлекшие ее внимание: безвкусные статуэтки, гимнастические рыжие палки, детские надувные круги для плавания, какие-то пестрые шляпы и прочая внезапная, взявшаяся невесть откуда дребедень.
Однако главным увлечением, можно сказать, даже страстью Никитичны были часы. Часов было у старухи великое множество. Большие и не очень они делились в основном на два семейства: настенные и будильники. Наручных часов Никитична за мелкостью и незначительностью их не признавала. Хотя, кажется, были у нее и такие.
При всем том часы старуха собирала не как разборчивый коллекционер, а как человек, одержимый неясной и смутной маниакальной идеей. Порой во имя этой идеи она отказывала себе в самом необходимом, так как пенсия у нее была самая незначительная, рублей шестьдесят или семьдесят.
Среди ее часов, толпившихся на столе, подоконнике, выглядывавших сквозь дутые стекла буфета, было немало абсолютно одинаковых, что с точки зрения коллекционера являлось бы полной нелепостью. Особенное предпочтение Никитична отдавала большим дешевым будильникам "Янтарь", замечательным главным образом тем, что были они очень тяжелы, громко и важно тикали и звонили всегда невпопад, производя невероятный дребезжащий шум.
Несмотря на такое обилие часов, все они, как те что ходили, так и те, что стояли, показывали разное время. В то время, как облезшие, покрытые жирной кухонной копотью ходики со свисавшей на цепочке серой шишкой хрипели, готовясь бить три часа, многочисленная анархическая орда будильников выстукивала полный разнобой от часу дня до половины десятого вечера включительно.
Благоговея перед сложной часовой механикой, Никитична никогда не подводила часы, позволяя им показывать все, что им заблагорассудится.
Порой какой-нибудь из давно остановившихся будильников, у которого Никитична по своей привычке все делать с силой перекрутила пружину, оживал и начинал взбудораженно звонить, раскачиваясь на шатких тараканьих ножках. Вначале трели его были грохочущими, словно кто-то колотил в жестяное ведро, но вскоре они ослабевали и будильник, обессилев, придушенно затихал.
Порой, сбитая с толку часовым произволом, Никитична хотела внести в дело ясность и, шаркая тапками, отправлялась к соседям с вечным вопросом: "А что, девка, сейчас что утро или вечер?"
Случалось, что соседи, раздраженные идиотизмом вопроса, обманывали Никитичну. Вернее, им казалось, что они ее обманывают. На самом деле ответ не имел для старухи принципиального значения.
* * *
Не берусь сказать, что именно, какие соображения осознанные ли, не осознанные ли, привили Никитичне такую любовь к часам. Было ли тут стремление постичь неведомые тайны времени или наивное детское благоговение перед хитрым техническим приспособлением, издающим успокаивающие звуки и оглушительно звонящим, или попытка посредством часов населить свою пустую комнату почти живыми существами, делающими одиночество не таким тягостным, или... - впрочем, кто теперь скажет, что тут было: одно несомненно - какая-то тайна здесь несомненно присутствовала.
Когда часы у Никитичны ломались, она говорила об этом просто: "Иваныч, у меня время сломалось."
* * *
В этом заведомо бессюжетном рассказе мне важно было показать некую таинственную доминанту человеческого существования. Вот жил человек, смеялся, страдал, зачем-то покупал часы, зачем-то заводил знакомства, вел туманные, непонятные разговоры - и вот он канул, сгинул. Зачем, куда? Должна же быть какая-то конечная цель всего этого, иначе всё: и жизнь, и смерть были бы слишком бессмысленными и жестокими. И еще вероятно, что если эта цель, это глобальное оправдание нашему существованию все же есть, то кроется она не здесь, среди нас, а где-то на сценой, за кулисами этой жизни, в вечности. Доминанта существования, доминанта вечности существует в жизни у каждого, и у безвестной Марьи Никитичны Николаевой с точки зрения неведомого она ничуть не менее важна и значительна, чем в жизни Цезаря, Наполеона или Льва Толстого.
У Ирины Олеговны Симахович такая доминанта тоже, вероятно, есть. И доминанта эта очевидна. В ней природа ли, Бог ли или иная неведомая загробная сила испытывали безграничные возможности человеческого актерства.
* * *
Теперь наступил ее черед. Черед Ирины Олеговны Симахович, женщины в своем роде не менее яркой и примечательной, чем Марья Никитична Николаева.
В своем роде Ирина Олеговна была антиподом Никитичны, антиподом как внешним, так и глубинным.
Никитична была склонной к полноте, костистой и сильной. Ее ладони смахивали на ковши, а широкое запястье невозможно было охватить указательным и большим пальцами.
Симахович была маленькой, юркой, очень подвижной, но почему-то, вопреки своей внешней подвижности, очень ленивой на ходьбу и вообще на передвижение. Она объясняла это своим страхом перед бандитизмом. На самом же деле, речь здесь по-моему шла об отсутствии любопытства к окружающему миру. Отсутствие интереса к миру - клинический диагноз.
Никитична была стрекоза. Даже отношение к жизни у нее было особое, стрекозье - созерцательно-легкомысленное. Созерцала она вещи, на которые другой и внимание не обратит. Например, она могла долго разглядывать на асфальте какого-нибудь спешащего жука, бормоча с восхищением: "Ишь ты, собака!" Легкомысленно же относилась она к вещам, к которым другие относятся серьезно. Например, продолжению рода или к собственности. Почему-то это казалось ей неважным. Даже когда ее явно обсчитали с оформлением пенсии, недозачтя ей десять лет стажа, Никитична даже выяснять ничего не стала.
Ее отношение к жизни лучше всего определялось словами: "авось как-нибудь".
Если Никитична была стрекоза, то Ирина была муравей. Она всегда была озабочена, раздражена и занята. Она не созерцала, а пребывала в вечном действии. Всегда что-то стирала, зашивала, убирала и перетаскивала вещи из одной части квартиры в другую. Однако, когда она заболела, в ее квартире стал такой же бедлам, как и у Никитичны. А если так, то ради чего было стараться?
Никитична была некогда страстна и многих любила.
Ирина не любила даже мужа. Вернее, не то, чтобы не любила - она вообще не позволяла себе расслабиться, чтобы кого-то любить. Любовь как известно требует времени и душевных сил. Симахович же расходовала их на другое.
У Никитичны детей не было. У Ирины был сын. Это он первым назвал мать "громокипящей".
Никитична до старости любила хлебнуть пивка. Не отказывалась, когда угощали, и от рюмочки. Ирина Олеговна употребляла только "Бальзам Биттнер" по одной чайной ложке два раза в день. После бальзама у нее всякий раз краснел и румянился носик.
Никитична порой под настроение плакала, громко, в голос. Ирина никогда не плакала, но язвила и исходила желчью. И говорила: "Ах, не трогайте меня! У меня жуткая дэпрэссия".
Никитична ничего не понимала в политике и социальном устройстве. Ее мышление было слишком конкретным для таких абстрактных вещей. Ирина, напротив, была очень политизирована. Все программы "Новостей" она смотрела от корки до корки: от тикающих часов в начале и до прогноза погоды в конце. Ей казалось, что она держит руку на пульсе истории. Как и многие тогда, она была увлечена катаклизмами воображаемой демократии. В коридоре, у дверей, у нее висел портрет Бурбулиса, вырезанный из журнала "Огонек". Когда она умерла, сын заклеил этот портрет обоями.
Никитична считала почти всех без исключения людей умнее себя. Не вспомню случая, когда она кого-то осуждала. Если что-то происходило, она терпеливо говорила: "Знать так надо!"
"Громокипящая" Ирина в своих суждениях была категорична. "Под суд его, мерзавца! Я бы его сразу к стенке поставила!" - восклицала она. И ее негодование было искренним. В такие минуты с ее лица даже стиралось обычное страдальческое выражение.
Но будет ошибочно представлять себе образ Ирины таким уж несимпатичным. Это были ее черты, ее достоинства и недостатки - и в них-то, в своих сильных и слабых сторонах - она была вполне искренна. Каждый человек в своем роде ноумен. Вещь в себе. И как всякая вещь в себе он уникален и неподсуден.
Сочетание самых разных черт и качеств в человеке - подлости и отваги, великодушия и мелочности - порой может быть уникальным. Сложно даже поверить, как эти черты, такие разные, могут обитать и уживаться в одной и той же личности. Но могут. Обитают и уживаются.
В такие минуты веришь, что у человека, кроме вздувшегося, нездорового, запутавшегося в противоречиях мозга, есть еще душа, в которой живет частица Бога.
Так, несимпатичная Ирина порой была способна даже на гражданскую отвагу. Так в девяносто первом году, в дни путча, она две ночи подряд ночевала у Белого Дома, уверенная, что своим телом преграждает дорогу танкам и защищает демократию. Учитывая ее обычную мнительность и глобальный пессимизм, можно увериться, что старушка сознательно шла на смерть. То есть была почти стопроцентно уверена, что танк через нее переедет.
И это делала та же самая Ирина, которая, дважды в день измеряла себе давление и приходила в ужас от всякого случайного чиха.
Начиная с шестидесяти пяти лет, дважды в год она обязательно устаивала душераздирающие сцены своего умирания, собирая у своего "смертного" одра всех родных. Сцены эти, вызванные обычно легкими сердечными недомоганиями или аритмией, были с ее стороны очень искренними и сопровождались назидательными надгробными речами, произносимыми стонущим голосом. Старушка, обычно таинственно бледная, с запавшими больше от воображения глазами, лежала в кровати, укрытая по грудь одеялом и произносила сентенции, перемежая их горькими укорами.
Поэтому, когда она по-настоящему заболела, никто из родственников не поверил в ее болезнь. Впрочем, по большому счету они ничего не пропустили. Все предсмертные напутствия им уже были произнесены заранее.
* * *
Я убежден, что у человека, как у дерева, самым важным являются корни.
1 2 3 4
Происходило это примерно так. В шестом-седьмом часу утра - а бабка была птичка ранняя - звонок квартиры номер 8, в которой проживала Ирина Олеговна Симахович оживал. Через несколько времени в коридоре раздавалось шарканье тапок. Ирина Олеговна тоже уже не спала, однако, как женщина склонная к актерству, напускала на лицо соответствующее выражение.
- Как же так как можно, Никитична? У меня жуткое давление, перед глазами круги. Я приняла снотворное и еле-еле забылась сном. Это бандитизм, хулиганство, - говорила она тем стонущим голосом, каким умные люди обычно общаются с теми, кого считают ниже и глупее себя.
Никитична вздыхала и начинала переминаться, как вздыхает и переминается цирковой медведь, которого требуют показать незнакомый ему фокус.
- Тады я попозже зайду... - говорила она.
- Нет, не уходи. Я все равно уже не засну. Что ты хотела? - с соблюдением необходимой трагичности говорила Ирина Олеговна, очень довольная, что может посредством Никитичны чувствовать себя несчастной.
Старуха не заставляла себя упрашивать.
- Ты, девка, найди мне Анну! - требовала она, звучно открывая свой "ридикюльчик" .
Мадам Симахович протягивала руку и двумя пальцами, далеко отставляя мизинец, начинала брезгливо рыться в "ридикюльчике".
- Как же я тебе ее найду, Марья? Тут же ничего не подписано, - произносила она с бесконечным мученическим терпением.
* * *
Надо сказать, что Ирина Олеговна, уж коль скоро зашла о ней речь, обладала громадным набором всевозможных страдальческих жестов и ужимок. Бог его знает, откуда у лица ее - самого заурядного худощавого лица с довольно вертким, правда, носом, - появлялось столько артистических способностей, столько гибкости и выразительности, когда требовалось передать нечто страдальческое. С помощью беднейшего набора средств, состоявшего всего лишь из носа, губ, пары щек и выпуклых, утопавших в тяжелых веках, глаз, она ухитрялась передавать такие мириады выражений, от обилия и многообразия которых пришла бы в зависть и уныние любая трагическая актриса.
Перечислять все ее ужимки и гримасы дело такое же безнадежное, как переписывать от руки адресный справочник. Скажу только, что маски ее страдальчества начинались от легкого неудовольствия сущностью бытия (чуть приподнятые брови и опущенные уголки рта), что являлось обычным ее выражением, и далее следовали по возрастающей до десятибального трагического мученичества (бледность и оцепенение всех черт лица при сохранении общего благородства выражения). Кто-то когда-то пошутил про нее, что в молодые годы она и конфеты ела страдальчески. Возможно, так же страдальчески испытывала она и оргазм. Если она, конечно, вообще его испытывала.
* * *
Но Никитична не отставала.
- А ты все равно найди! Бумажка вот такая вот! - далее следовал абстрактный, но очень выразительный жест рукой, передававший очевидно скрытую сущность манускрипта.
Ирина Олеговна все с тем же мученичеством на лице начинала перекладывать обрывки газет, листочки, куски картона и рецепты... Самое странное, что искомый телефон бывал обычно найден. То ли Никитична вспоминала о загнутом нижнем уголке, то ли он, единственный из всех, оказывался подписан. Не Никитичной, разумеется. Самой Анной.
* * *
Дружба у Никитичны и Ирины Олеговны была весьма странная. В свою квартиру Ирина Олеговна Никитичну решительно не пускала и в гости к ней не ходила. Даже специально, как только старуха к ней заявлялась, выходила на площадку и закрывала за собой дверь, придерживая ее руками, чтобы дверь не захлопнулась.
Их краткие беседы происходили в основном на лестничной клетке. Но тем не менее это была именно дружба. Я на этом решительно настаиваю.
* * *
Мебель в единственной комнатушке Никитичны (вторую комнату сосед сдавал квартирантам, а те нередко еще кому-то, отчего происходил невероятный бедлам) была самая простая и бестолковая, попавшая к старухе в разное время из самых разных источников. В основном эта была уже рухлядь. Хорош был только очень старый, но крепкий дубовый стол с коричневыми ножками, крепкими и толстыми, как колонны, на которых были вырезаны виноградные гроздья. Несмотря на вечную крепость ножек, столешница давно сгнила или утратилась. Замещал ее большой лист фанеры с навечно отпечатавшимися на нем следами утюга и круглых донышек горячих стаканов.
Но все равно, каждый из попадавших к Никитичне "понимающих", а среди множества ее знакомых были и такие, невольно задумывался: сколько же десятилетий, а, может, и столетий было этому древнему гиганту с неохватными ножками и резными винограными гроздьями, покрытыми потрескавшимся медно-красным лаком.
Этот могучий Голиаф стоял в глубине комнаты у стены. На нем, целясь вытянутым кинескопом в дверь, помещался громадный, вечно ломающийся черно-белый телевизор, в двоящемся и троящемся экране которого обитали пресловутые "люди". К телевизору у Никитичны было то же абстрактно-созерцательное отношение, что и к часам. Как от часов она не требовала того, чтобы они были точными, а желала лишь того, чтобы они тикали, так и от телевизора ей нужно было то, что она называла "люди": "Иваныч, у меня люди не показывают!"
Причем едва ли Никитична вдавалась в содержание художественных фильмов или новостных программ. От телевизора ей нужно было не это. Ее самобытное сознание было устроено не столь событийно-логично, как у Ирины Олеговны. Полагаю, что сознание Никитичны вообще не уважало каких бы то ни было логических связей, подпитываясь яркой и случайной мозаикой впечатлений. Смотрела же она телевизор исключительно ради людей, безотносительно были ли они героями сериалов или говорящими головами "Вестей".
Напротив телевизора, служа одновременно и креслом, находилась продавленная кушетка, застилаемая в дневное время желтым ковровым покрывалом.
С пузатого, с выпуклыми витражами стеклышек буфета стекали пышные побеги разросшегося комнатного плюща, который Никитична поливала, с опасностью для жизни громоздясь с чайником на кушетку. На коротком подоконнике, почти втиснутом в балконную дверь, росла рахитичная герань, облысевшая от постоянного цветения. Обычные герани цветут только весной и летом. Эта же ухитрялась цвести круглый год.
Порядка в этой аскетичной, бедно обставленной комнате не было никакого... Написав, я понял, что это не так. Порядок был. Не было уюта. Происходило это оттого, что Никитична вообще не замечала условий, в которых обитала, а если и замечала, то изредка, спонтанно, подчиняясь своим вечно меняющимся душевным движениям. Тогда в ее комнате надолго, ненадолго ли поселялись самые случайные, бестолковые вещи, неизвестно зачем ей нужные и чем привлекшие ее внимание: безвкусные статуэтки, гимнастические рыжие палки, детские надувные круги для плавания, какие-то пестрые шляпы и прочая внезапная, взявшаяся невесть откуда дребедень.
Однако главным увлечением, можно сказать, даже страстью Никитичны были часы. Часов было у старухи великое множество. Большие и не очень они делились в основном на два семейства: настенные и будильники. Наручных часов Никитична за мелкостью и незначительностью их не признавала. Хотя, кажется, были у нее и такие.
При всем том часы старуха собирала не как разборчивый коллекционер, а как человек, одержимый неясной и смутной маниакальной идеей. Порой во имя этой идеи она отказывала себе в самом необходимом, так как пенсия у нее была самая незначительная, рублей шестьдесят или семьдесят.
Среди ее часов, толпившихся на столе, подоконнике, выглядывавших сквозь дутые стекла буфета, было немало абсолютно одинаковых, что с точки зрения коллекционера являлось бы полной нелепостью. Особенное предпочтение Никитична отдавала большим дешевым будильникам "Янтарь", замечательным главным образом тем, что были они очень тяжелы, громко и важно тикали и звонили всегда невпопад, производя невероятный дребезжащий шум.
Несмотря на такое обилие часов, все они, как те что ходили, так и те, что стояли, показывали разное время. В то время, как облезшие, покрытые жирной кухонной копотью ходики со свисавшей на цепочке серой шишкой хрипели, готовясь бить три часа, многочисленная анархическая орда будильников выстукивала полный разнобой от часу дня до половины десятого вечера включительно.
Благоговея перед сложной часовой механикой, Никитична никогда не подводила часы, позволяя им показывать все, что им заблагорассудится.
Порой какой-нибудь из давно остановившихся будильников, у которого Никитична по своей привычке все делать с силой перекрутила пружину, оживал и начинал взбудораженно звонить, раскачиваясь на шатких тараканьих ножках. Вначале трели его были грохочущими, словно кто-то колотил в жестяное ведро, но вскоре они ослабевали и будильник, обессилев, придушенно затихал.
Порой, сбитая с толку часовым произволом, Никитична хотела внести в дело ясность и, шаркая тапками, отправлялась к соседям с вечным вопросом: "А что, девка, сейчас что утро или вечер?"
Случалось, что соседи, раздраженные идиотизмом вопроса, обманывали Никитичну. Вернее, им казалось, что они ее обманывают. На самом деле ответ не имел для старухи принципиального значения.
* * *
Не берусь сказать, что именно, какие соображения осознанные ли, не осознанные ли, привили Никитичне такую любовь к часам. Было ли тут стремление постичь неведомые тайны времени или наивное детское благоговение перед хитрым техническим приспособлением, издающим успокаивающие звуки и оглушительно звонящим, или попытка посредством часов населить свою пустую комнату почти живыми существами, делающими одиночество не таким тягостным, или... - впрочем, кто теперь скажет, что тут было: одно несомненно - какая-то тайна здесь несомненно присутствовала.
Когда часы у Никитичны ломались, она говорила об этом просто: "Иваныч, у меня время сломалось."
* * *
В этом заведомо бессюжетном рассказе мне важно было показать некую таинственную доминанту человеческого существования. Вот жил человек, смеялся, страдал, зачем-то покупал часы, зачем-то заводил знакомства, вел туманные, непонятные разговоры - и вот он канул, сгинул. Зачем, куда? Должна же быть какая-то конечная цель всего этого, иначе всё: и жизнь, и смерть были бы слишком бессмысленными и жестокими. И еще вероятно, что если эта цель, это глобальное оправдание нашему существованию все же есть, то кроется она не здесь, среди нас, а где-то на сценой, за кулисами этой жизни, в вечности. Доминанта существования, доминанта вечности существует в жизни у каждого, и у безвестной Марьи Никитичны Николаевой с точки зрения неведомого она ничуть не менее важна и значительна, чем в жизни Цезаря, Наполеона или Льва Толстого.
У Ирины Олеговны Симахович такая доминанта тоже, вероятно, есть. И доминанта эта очевидна. В ней природа ли, Бог ли или иная неведомая загробная сила испытывали безграничные возможности человеческого актерства.
* * *
Теперь наступил ее черед. Черед Ирины Олеговны Симахович, женщины в своем роде не менее яркой и примечательной, чем Марья Никитична Николаева.
В своем роде Ирина Олеговна была антиподом Никитичны, антиподом как внешним, так и глубинным.
Никитична была склонной к полноте, костистой и сильной. Ее ладони смахивали на ковши, а широкое запястье невозможно было охватить указательным и большим пальцами.
Симахович была маленькой, юркой, очень подвижной, но почему-то, вопреки своей внешней подвижности, очень ленивой на ходьбу и вообще на передвижение. Она объясняла это своим страхом перед бандитизмом. На самом же деле, речь здесь по-моему шла об отсутствии любопытства к окружающему миру. Отсутствие интереса к миру - клинический диагноз.
Никитична была стрекоза. Даже отношение к жизни у нее было особое, стрекозье - созерцательно-легкомысленное. Созерцала она вещи, на которые другой и внимание не обратит. Например, она могла долго разглядывать на асфальте какого-нибудь спешащего жука, бормоча с восхищением: "Ишь ты, собака!" Легкомысленно же относилась она к вещам, к которым другие относятся серьезно. Например, продолжению рода или к собственности. Почему-то это казалось ей неважным. Даже когда ее явно обсчитали с оформлением пенсии, недозачтя ей десять лет стажа, Никитична даже выяснять ничего не стала.
Ее отношение к жизни лучше всего определялось словами: "авось как-нибудь".
Если Никитична была стрекоза, то Ирина была муравей. Она всегда была озабочена, раздражена и занята. Она не созерцала, а пребывала в вечном действии. Всегда что-то стирала, зашивала, убирала и перетаскивала вещи из одной части квартиры в другую. Однако, когда она заболела, в ее квартире стал такой же бедлам, как и у Никитичны. А если так, то ради чего было стараться?
Никитична была некогда страстна и многих любила.
Ирина не любила даже мужа. Вернее, не то, чтобы не любила - она вообще не позволяла себе расслабиться, чтобы кого-то любить. Любовь как известно требует времени и душевных сил. Симахович же расходовала их на другое.
У Никитичны детей не было. У Ирины был сын. Это он первым назвал мать "громокипящей".
Никитична до старости любила хлебнуть пивка. Не отказывалась, когда угощали, и от рюмочки. Ирина Олеговна употребляла только "Бальзам Биттнер" по одной чайной ложке два раза в день. После бальзама у нее всякий раз краснел и румянился носик.
Никитична порой под настроение плакала, громко, в голос. Ирина никогда не плакала, но язвила и исходила желчью. И говорила: "Ах, не трогайте меня! У меня жуткая дэпрэссия".
Никитична ничего не понимала в политике и социальном устройстве. Ее мышление было слишком конкретным для таких абстрактных вещей. Ирина, напротив, была очень политизирована. Все программы "Новостей" она смотрела от корки до корки: от тикающих часов в начале и до прогноза погоды в конце. Ей казалось, что она держит руку на пульсе истории. Как и многие тогда, она была увлечена катаклизмами воображаемой демократии. В коридоре, у дверей, у нее висел портрет Бурбулиса, вырезанный из журнала "Огонек". Когда она умерла, сын заклеил этот портрет обоями.
Никитична считала почти всех без исключения людей умнее себя. Не вспомню случая, когда она кого-то осуждала. Если что-то происходило, она терпеливо говорила: "Знать так надо!"
"Громокипящая" Ирина в своих суждениях была категорична. "Под суд его, мерзавца! Я бы его сразу к стенке поставила!" - восклицала она. И ее негодование было искренним. В такие минуты с ее лица даже стиралось обычное страдальческое выражение.
Но будет ошибочно представлять себе образ Ирины таким уж несимпатичным. Это были ее черты, ее достоинства и недостатки - и в них-то, в своих сильных и слабых сторонах - она была вполне искренна. Каждый человек в своем роде ноумен. Вещь в себе. И как всякая вещь в себе он уникален и неподсуден.
Сочетание самых разных черт и качеств в человеке - подлости и отваги, великодушия и мелочности - порой может быть уникальным. Сложно даже поверить, как эти черты, такие разные, могут обитать и уживаться в одной и той же личности. Но могут. Обитают и уживаются.
В такие минуты веришь, что у человека, кроме вздувшегося, нездорового, запутавшегося в противоречиях мозга, есть еще душа, в которой живет частица Бога.
Так, несимпатичная Ирина порой была способна даже на гражданскую отвагу. Так в девяносто первом году, в дни путча, она две ночи подряд ночевала у Белого Дома, уверенная, что своим телом преграждает дорогу танкам и защищает демократию. Учитывая ее обычную мнительность и глобальный пессимизм, можно увериться, что старушка сознательно шла на смерть. То есть была почти стопроцентно уверена, что танк через нее переедет.
И это делала та же самая Ирина, которая, дважды в день измеряла себе давление и приходила в ужас от всякого случайного чиха.
Начиная с шестидесяти пяти лет, дважды в год она обязательно устаивала душераздирающие сцены своего умирания, собирая у своего "смертного" одра всех родных. Сцены эти, вызванные обычно легкими сердечными недомоганиями или аритмией, были с ее стороны очень искренними и сопровождались назидательными надгробными речами, произносимыми стонущим голосом. Старушка, обычно таинственно бледная, с запавшими больше от воображения глазами, лежала в кровати, укрытая по грудь одеялом и произносила сентенции, перемежая их горькими укорами.
Поэтому, когда она по-настоящему заболела, никто из родственников не поверил в ее болезнь. Впрочем, по большому счету они ничего не пропустили. Все предсмертные напутствия им уже были произнесены заранее.
* * *
Я убежден, что у человека, как у дерева, самым важным являются корни.
1 2 3 4