А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

и тем не менее мне кажется, что её тоже не удовлетворяет наш образ жизни. Мы не раз говорили о тебе; думаю, она будет рада войти в интермедийную фазу.Я снова кивнул. Она ещё несколько секунд пристально смотрела в объектив, не говоря ни слова, потом со странной улыбкой закинула за спину лёгкий рюкзак, отвернулась и ушла из камеры куда-то налево. Я ещё долго сидел, не двигаясь, перед экраном, на котором по-прежнему стояло изображение пустой комнаты. Даниель1,24 Несколько недель я провёл в полной прострации, потом снова взялся за рассказ о жизни; но это почти не принесло облегчения: я дошёл примерно до нашей встречи с Изабель, изготовление приглаженного дубликата моих реальных переживаний казалось мне делом несколько нечистым и, уж во всяком случае, не самым важным и замечательным; напротив, Венсан, судя по всему, придавал рассказу огромное значение, каждую неделю звонил и спрашивал, как идут дела, а однажды даже сказал, что в определённом смысле мой труд не менее важен, чем работа Учёного на Лансароте. Он, конечно, сильно преувеличивал, но всё-таки его слова придали мне сил и рвения; надо же, я теперь полагался на него во всём, верил ему, словно оракулу.Постепенно дни становились длиннее, погода — теплее и суше, и я стал немного чаще выходить из дому; чтобы обойти стройку, я сворачивал к холмам и уже оттуда спускался к скалам; передо мной лежало необъятное серое море, такое же серое и плоское, как моя жизнь. Поднимаясь, я нередко останавливался и поджидал Фокса, приноравливался к его темпу; он был явно счастлив от этих долгих прогулок, хотя ходить ему становилось все труднее. Мы ложились спать очень рано, до захода солнца; я никогда не смотрел телевизор, забыл продлить подписку на спутниковые каналы; читать я тоже ничего не читал, теперь мне надоел даже Бальзак. Общественная жизнь волновала меня безусловно меньше, чем в ту пору, когда я писал свои скетчи; собственно, я уже тогда знал, что избрал для себя жанр с ограниченными возможностями, что он не позволит мне за всю карьеру сделать и десятой части того, что Бальзак умел делать в одном-единственном романе, и отлично понимал, скольким ему обязан; у меня хранилось полное собрание моих скетчей, десятка полтора DVD, все спектакли записывались, но ни разу за все эти мучительно долгие дни мне не пришло в голову их пересмотреть. Критики часто сравнивали меня с французскими моралистами, иногда с Лихтенбергом, но ни разу никто не упомянул ни Мольера, ни Бальзака. Я всё-таки перечитал «Блеск и нищету куртизанок», главным образом из-за персонажа Нусингена. Поразительно, как Бальзаку удалось придать персонажу влюблённого старикашки столь волнующее измерение; вообще-то, если подумать, оно, совершенно очевидно, заложено в этом вечном образе изначально, по определению, но вот у Мольера ничего подобного нет и в помине; правда, Мольер писал комедии, а тут всегда встаёт одна и та же проблема, в конечном счёте всегда сталкиваешься с одной и той же трудностью — с тем, что жизнь по сути своей штука не комичная.
В то дождливое апрельское утро, помесив минут пять грязь в развороченных колеях, я решил сократить прогулку. Дойдя до двери, я обнаружил, что Фокса нет; полил ливень, в пяти метрах ничего не было видно, где-то близко грохотал экскаватор, но и его скрывала стена воды. Я зашёл в дом, взял дождевик и под проливным дождём отправился на поиски, не пропуская ни одного уголка, где он любил останавливаться, принюхиваясь к интересным запахам.Я нашёл его только под вечер, метрах в трехстах от виллы; наверное, я не раз проходил мимо, не замечая его. Из грязи торчала только его голова, немного испачканная кровью, с вываленным языком и застывшим ужасом в глазах. Раскопав руками грязь, я вытащил его тело — лопнувшее, словно шарик из плоти, все внутренности вылезли наружу; он лежал далеко от дороги, грузовик специально свернул, чтобы его задавить. Я снял с себя плащ, завернул в него Фокса и вернулся домой, сгорбившись, обливаясь слезами и отводя глаза, чтобы не встречаться взглядом с рабочими, а они останавливались и провожали меня нехорошей усмешкой.
Наверное, я плакал долго; когда слезы иссякли, уже почти спустилась ночь; стройка опустела, но дождь по-прежнему лил. Я вышел в сад, туда, где прежде был сад, а теперь пыльный пустырь летом и грязное болото зимой. Выкопать могилу у угла дома не составило никакого труда; сверху я положил одну из его любимых игрушек, пластиковую уточку. От дождя грязь расползлась ещё сильнее и затопила игрушку; я снова заплакал.Не знаю почему, но что-то во мне сломалось в ту ночь, какой-то последний барьер, выдержавший и уход Эстер, и смерть Изабель. Быть может, потому, что Фокс умер в тот самый момент, когда я описывал в своём рассказе, как мы подобрали его на шоссе между Сарагосой и Таррагоной; а может, просто потому, что я стал старым и не мог держать удар, как прежде. Как бы то ни было, я позвонил Венсану среди ночи, в слезах и с таким чувством, что мои слезы не высохнут никогда, что до конца своих дней я не смогу больше делать ничего, только плакать. Такое бывает с пожилыми людьми, я сам это видел, иногда на лице их застывает покой, и кажется, что в душе у них мир и пустота; но стоит им снова соприкоснуться с реальностью, прийти в себя, опять начать думать, как они сразу начинают плакать — тихо, безостановочно, целые дни напролёт. Венсан выслушал внимательно, не перебивая, несмотря на поздний час, и пообещал сразу же перезвонить Учёному. Ведь генетический код Фокса сохранился, напомнил он, мы стали бессмертными; не только мы сами — но и наши домашние животные, если мы захотим.Казалось, он в это верит; казалось, он в это действительно свято верит, и я вдруг почувствовал, как во мне поднимается невероятная, парализующая радость. Ну и недоверие, конечно, тоже: ведь я вырос и состарился с мыслью о смерти, уверенный в её всевластии. Я ждал рассвета в каком-то странном состоянии — словно только что проснулся и очутился в волшебном мире. И вот бесцветная заря занялась над морем; тучи рассеялись, на горизонте появился крохотный клочок голубого неба.Мицкевич позвонил без чего-то семь. Да, ДНК Фокса у них есть, она хранится в хороших условиях, беспокоиться не о чём; к сожалению, на данный момент операция клонирования собак невозможна, как и клонирования человека. Они уже почти достигли цели, это вопрос нескольких лет, быть может, месяцев; операция на крысах прошла успешно, им даже удалось клонировать домашнюю кошку, правда, только один раз. Как ни странно, собаки представляли собой более сложную проблему; однако он обещал держать меня в курсе, а ещё — что Фокс станет первым, на ком они опробуют новую технологию.Я давно не слышал его голоса, он по-прежнему производил впечатление настоящего, компетентного специалиста, и, повесив трубку, я ощутил какое-то странное чувство. Всё пошло прахом, сейчас, в эту минуту, всё пошло прахом, остаток дней мне, без сомнения, предстоит провести в полнейшем одиночестве; и всё же я впервые стал понимать Венсана и других новообращённых; я стал понимать значение Обетования; и когда солнце поднялось над морем и воцарилось в небесах, во мне впервые шевельнулось ещё неясное, отдалённое, подспудное волнение, напоминающее надежду. Даниель25,13 Уход Марии23 волнует меня сильнее, чем я рассчитывал; я привык к нашему общению, с его исчезновением мне чего-то не хватает, мне грустно, и я пока так и не решился вступить в контакт с Эстер31.На следующий же день после её ухода я распечатал топографические снимки зон, которые ей предстояло пересечь на пути к Лансароте; мне часто приходят мысли о ней, я представляю себе различные этапы её маршрута. Мы живём словно за завесой, за прочной информационной стеной, но у нас есть выбор, мы можем разорвать завесу, разрушить стену; мы ещё люди, наши тела готовы к новой жизни. Мария23 решила покинуть наше сообщество, её уход — свободный и необратимый акт; мне никак не удаётся принять эту идею, я испытываю непреодолимые трудности. Верховная Сестра рекомендует в подобной ситуации читать Спинозу; я посвящаю чтению примерно по часу в день. Даниель1,25 Лишь после смерти Фокса я по-настоящему, до конца осознал масштаб вставшей передо мной апории. Погода быстро менялась, скоро на южном побережье Испании установится жара; на пляже невдалеке от моего дома уже появлялись первые обнажённые девушки, чаще всего на уикенд, и я чувствовал, как во мне возрождается слабое, вялое — даже не собственно желание, поскольку это понятие, как мне кажется, предполагает хотя бы минимальную веру в возможность его осуществить, — но воспоминание, призрак того, что могло бы быть желанием. Я видел, как подступает cosa mentale , последняя пытка, и теперь наконец мог сказать, что понял все. Сексуальное удовольствие не только превосходит по изощрённости и силе все прочие удовольствия, дарованные жизнью; оно — не просто единственное удовольствие, не влекущее никакого ущерба для организма, наоборот, помогающее поддержать в нём самый высокий уровень жизненной энергии; оно — на самом деле вообще единственное удовольствие и единственная цель человеческого существования, а все прочие — изысканные кушанья, табак, алкоголь, наркотики — всего лишь смешные, отчаянные компенсаторные меры, мини-суициды, малодушно скрывающие своё истинное имя, попытки поскорее разрушить тело, утратившее доступ к единственному удовольствию. Человеческая жизнь устроена до ужаса просто, и я в своих сценариях и скетчах целых два десятка лет ходил вокруг да около истины, которую можно было выразить в нескольких словах. Молодость — это время счастья, его единственный возраст; молодёжь ведёт жизнь беззаботную и праздную, она занята только учёбой, делом не слишком обременительным, и может сколько угодно предаваться безграничным телесным восторгам. Они могут играть, танцевать, любить, искать все новых удовольствий. Они могут уйти с вечеринки на заре, найдя себе новых сексуальных партнёров, и глядеть на унылую вереницу служащих, спешащих на работу. Они — соль земли, им все дано, все разрешено, все можно. Позднее, создав семью, оказавшись в мире взрослых, они познают заботы, изнурительный труд, ответственность, тяготы жизни; им придётся платить налоги, соблюдать разные административные формальности и при этом постоянно и бессильно наблюдать за необратимой, вначале медленной, потом все более быстрой деградацией своего тела; а главное — им придётся содержать в собственном доме своих смертельных врагов — детей, носиться с ними, кормить их, беспокоиться из-за их болезней, добывать средства на их учёбу и развлечения, и, в отличие от животных, делать все это не один сезон, а до конца жизни, они так и останутся рабами своего потомства, для них время веселья попросту исчерпано, им предстоит надрываться до самой смерти, в муках и подступающих болезнях, пока они не превратятся в ни на что не годных стариков и окончательно не окажутся на свалке. Их дети не будут питать к ним ни малейшей благодарности за заботу, наоборот, как бы они ни старались, какие бы ожесточённые усилия ни предпринимали, этого всегда будет мало, их всегда, до самого конца будут винить во всём, только потому, что они — родители . Из их жизни, полной страданий и стыда, исчезнет всякая радость. Когда они хотят подступиться к телу молодых, их безжалостно отталкивают, гонят прочь, осыпают насмешками и поношениями, а в наши дни к тому же все чаще сажают в тюрьму. Физически юное тело, единственное желанное благо, какое мирозданию оказалось под силу породить на свет, предоставлено в исключительное пользование молодёжи, а удел стариков — гробиться на работе. Таков истинный смысл солидарности поколений: она не что иное, как холокост, истребление предыдущего поколения ради того, которое идёт за ним следом, истребление жестокое, затяжное, не ведающее ни утешения, ни поддержки, ни какой-либо материальной или эмоциональной компенсации.Я — предал. Я ушёл от жены, как только она забеременела, я отказался заботиться о собственном сыне, меня не взволновала его кончина; я сбросил оковы, разбил замкнутый круг воспроизводства страданий, — и, быть может, это единственный благородный жест, которым я мог похвастаться, единственный по-настоящему бунтарский поступок в моей весьма заурядной, несмотря на её внешний артистизм, жизни; я даже спал, хоть и недолго, с девушкой, которая могла быть ровесницей моему сыну. Я всегда был верен правде, на словах и на деле, подобно восхитительной Жанне Кальман, которая одно время была самым старым человеком в мире, скончалась в возрасте ста двадцати двух лет и на идиотские вопросы журналистов, типа: «Как, Жанна, вы не верите, что снова встретите свою дочь? Вы не верите, что после что-то есть?» — неизменно отвечала с великолепной прямотой: «Нет. Ничего там нет. И я не встречу свою дочь, потому что моя дочь умерла» . Когда-то я мимоходом отдал должное Жанне Кальман, упомянув в одном скетче её потрясающее признание: « Мне сто шестнадцать лет, и я не хочу умирать». Никто тогда не понял, что моя ирония носит обоюдоострый характер; теперь я сожалел об этом недоразумении, сожалел прежде всего о том, что не сумел ещё настойчивее, ещё сильнее подчеркнуть: её борьба — это борьба всего человечества, по сути, единственная борьба, заслуживающая того, чтобы её вести. Конечно, Жанна Кальман умерла, а Эстер в итоге меня бросила, и биология, в самом широком смысле слова, вступила в свои права; но все равно это произошло вопреки нашей воле, вопреки мне, вопреки Жанне, мы с нею не сдались, мы не коллаборационисты, мы отказались сотрудничать с системой, придуманной для нашего уничтожения.Преисполненный сознания собственного героизма, я провёл отличный вечер; однако уже назавтра решил вернуться в Париж — наверное, из-за пляжа, из-за девушек с их грудями и попками; в Париже тоже хватало девушек, но там их груди и попки были больше прикрыты. Правда, официальная причина выглядела иначе: мне, конечно, нужно было немного отвлечься (от грудей и попок), однако давешние размышления повергли меня в такое состояние, что я подумывал написать новый спектакль — на сей раз что-нибудь жёсткое, радикальное, такое, по сравнению с чем мои предыдущие провокации покажутся сладенькой гуманистической болтовнёй. Я позвонил своему агенту, назначил встречу, чтобы все обговорить; он выразил некоторое удивление, я так давно твердил ему, что устал, измочалился, умер, что он в конце концов поверил. А в общем, он был приятно удивлён: я причинил ему немало неприятностей, дал заработать кучу денег, короче, он меня очень любил.
По пути в Париж, в самолёте, под действием целой оплетённой бутыли «Саузерн Комфорт», купленной в магазине дьюти-фри в Альмерии, мой исполненный ненависти героизм плавно перетёк в жалость к самому себе; алкоголь придавал ей даже некоторую приятность, и я сочинил стихи, вполне адекватно отражающие умонастроение, в каком я пребывал последние недели; мысленно я посвятил их Эстер: Не хватает любвиБез конца и без края,Не проси, не зови -Мы одни умираем. Юной страсти теплоНе вымолить дважды,Наше тело мертво,Наша плоть ещё жаждет. Ничего не осталось,Не вернётся мечта,Надвигается старость,Впереди — пустота, Лишь бесплодная память,Неотступный палач,Чёрной зависти пламяИ отчаянья плач. В аэропорту Руасси я взял двойной эспрессо, совершенно протрезвел и, нашаривая в кармане кредитную карту, наткнулся на этот текст. Насколько я понимаю, невозможно написать что бы то ни было, не взвинтив себя до определённого нервного возбуждения, благодаря которому содержание написанного, сколь бы кошмарным оно ни было, сразу никогда не производит гнетущего впечатления. Позже — другое дело; мне тут же стало ясно, что стихи отвечали не только моему настроению, но и объективной, наглядной реальности: сколько бы я ни кувыркался, ни протестовал, ни увиливал, я попросту перешёл в лагерь стариков, и перешёл бесповоротно. Какое-то время я покрутил в голове эту грустную мысль — так иногда долго жуёшь какое-нибудь блюдо, привыкая к его горькому вкусу. Все напрасно: мысль как была тягостной, так, при ближайшем рассмотрении, тягостной и осталась.Судя по угодливому приёму, оказанному мне персоналом «Лютеции», меня по крайней мере не забыли, в медийном плане я по-прежнему был в струе. « Приехали поработать?» — спросил меня портье с понимающей улыбкой, словно выясняя, не доставить ли мне в номер проститутку; я подмигнул в знак согласия, чем вызвал у него новый приступ угодливости; «Надеюсь, вам будет удобно…» — произнёс он умоляющим голосом. Однако уже в первую парижскую ночь творческий порыв стал улетучиваться. Мои убеждения отнюдь не ослабели, просто мне вдруг показалось смешным полагаться на какую бы то ни было форму художественной выразительности, когда даже не просто где-то в мире, а совсем рядом происходила реальная революция.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40