А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Всю обойму! И весь город застрелял. Небо озарилось ракетами, взрывами! Какой-то танкист лупанул из орудия по забору конвойного полка, дыру в кирпичах пробил. Коляша хотел побежать и сказать, чтоб пушку наняли, вверх палили, холостыми. Hо в это время начала выбегать в белье из казармы братва, из каптерки выпал в окошко паникой охваченный старшина Худоборов: «Нападение! Бендеровцы! В ружье!..»
Коляша вспомнил, что Жору-моряка и Гришу из Грицева непременно приступ свалит от возбуждения, ринулся в казарму — помогать болезным. Только он справился с этой задачей, как его тут же арестовали и увели в помещение гауптвахты. Оказалось, не один старшина Худоборов запаниковал. Все полковое начальство испугалось и за трусость свою, малодушие искало, кого наказать. Постовой Хахалин без надобности израсходовал боезапас, к тому же пьян был. Вот и понес заслуженное наказание.
— Да я от радости, от радости!.. — пытался внушить старшине и его сподручным Коляша, но Худоборов, разбивший голову, изрезавшийся о стекла, перевязанный, йодом расписанный, как индеец из джунглей, рвал и метал, грозился еще и под суд отдать разгильдяя.
Просторная гауптвахта, расположенная в подвале штабной казармы, оказалась пуста. Коляша забрался на нары, уткнулся в угол и долго плакал, вымывая слезами все обиды, какие получил он в родном отечестве за войну, всю свою незадачливую судьбу оплакивая.
К нему, такому аховому преступнику, в суматохе не приставили даже охрану. Худоборов просто закрыл его на амбарный замок и ушел. Ни воды, ни хлеба, ни завтрака, ни обеда арестованному не несли. В послеобеденное уже время раздался в подвальном коридоре шум, гам, звон железа — это напившийся в честь победы Жорка-моряк вспомнил о Коляше Хахалине, сбил кирпичом замок и ворвался на гауптвахту с компашкой, принеся с собой выпивки и закуски.
Конвойный полк кишмя кишел доносчиками, предателями, подлецами, и кто-то из них донес старшине Худоборову о том, что творится на гауптвахте. Старшина с криками и угрозами ворвался в подвал. Жорка-моряк сгреб его за грудки, придавил к стене и велел всем выйти вон. Когда веселящаяся публика покинула помещение гауптвахты, Жора-моряк бросил тщедушное тело начальника на доски нар. «Только пикни у меня!» — погрозил он старшине пальцем и закрыл гауптвахту его же замком.
Город взбудоражило. Гремела всюду музыка, везде плясали, с кем-то обнимались, пели, прыгали, смеялись, ликовали военные. Жорка-моряк деваху у переселенцев подцепил. Коляша Хахалин свою содетдомовку встретил. В таком-то содоме взял и встретил. Совсем нечаянно. И кого встретил-то? Туську Тараканову! И где? В Ровно. На другом, можно сказать, конце земли, точнее — полушария. Значит, он воды захотел, газировки. Пристроился в очередь к голубой тележке с бачком и колбами. В одной колбе красный сироп, в другой желтый, яблочный. Объектом этим управляла уже тучная женщина, может, деваха. Черные жесткие волосья у нее в разные стороны торчали, нос такой симпатичный, будто у игрушечного поросенка, с пятачком, и дырки кругленькие в носу. Ну вот хоть расстреляй Коляшу — мерещится что-то знакомое ему в продавщице газировки, и все тут. Наливает продавщица в стакан газировки и говорит усмешливо:
— Ну, чего солдатик уставился? Своих не узнаешь? — и тут же мокрый стакан уронила: — О-ой, Коляша! О-о-ой!.. — и рухнула на своего содетдомовца большим, мокрым фартуком прикрытым телом.
Торговлю Туська прекратила, тележку куда-то свезла и всю компанию Коляшиных друзей увела с собой.
Жила Туська с мужем и полуторагодовалым парнем Мишкой в одном из тех самых окраинных домов, из которых были выселены и увезены на Урал, в Казахстан и в Сибирь их хозяева. Муж Туськи, мертвецки пьяный, спал в старой гимнастерке с медалями и орденом на кровати. Одеяло, брошенное сверху, круто опадало на храпящем обрубке.
— Спит красавец мой, — вздохнула Туська, — и горя не ведает. Без ног он у меня, в госпитале сошлись. Там и сына сотворили. Я при госпитале по мобилизации прачкой работала. Пришла пора рожать ехать, а куда? Тут агитировать начали — осваивать новые районы. А они, новые-то, старее старых оказались…
Туська позвала за собой Коляшу на двор и там, собирая картошку, рассыпанную по полу сарая, где еще остались три курицы да петух — остальную всю живность переселенцы приели, — Туська указала на сложенный, точнее, в угол сарая сбросанный хворост из сада, сказала, чтоб Коляша набрал дров, продолжая повествование о своей тревожной и невеселой жизни. Муж ее, Гурьян Феодосьевич, из хорошей в общем-то, крепкой семьи, но семья та рассеялась, деревня под Брянском сгорела вся, и они вот клюнули на подачку, как и другие русские люди, кто от бызысходности, кто от жажды пожить на дармовщинку. Гурьян спервоначалу сапожничал, но чужая сторона, да и изба чужая не греют, и он принялся греться зельем. Приехали осенью — фруктами земля завалена, зерно в амбарах, добро в кладовках, овощи в подвалах — все для жизни трудом добыто, на зимовку приготовлено. Первое, с чего начали переселенцы жить, — с самогонки, с закладки фруктов на вино из падалицы. Гурьян совсем разбаловался, работать перестал, зачастили к нему деляги из доблестного конвойного полка, тащат манатки, золотишко, серебряную утварь — выселяли они раньше деревнями, теперь целые районы гонят. Грузят да увозят. Прежде давали людям собраться, хоть чего-то необходимое взять с собой. Ныне дают час на сборы и, как скот, табуном на станцию. Но многие мужики разбежались по лесам, нападают на военных, вырезают переселенцев. И Гурьяну уже записка была: коли не уедет, зарежут его вместе со всей семьей.
— А я вдругорядь беременна, а первенец еще мал, муженек запивается-заливается, местные на нас волками смотрят. И правильно. Чего явились-то? Чего на чужое добро обзарились?
Уже и дров набрали, и Туська в дырявый детский горшок яиц насобирала. Помогавшая по дому украинка Гапка с цыганскими ухватками кликала Туську.
— Да сейчас я, сейчас. Дай поговорить с человеком! — досадливо отмахивалась Туська и, отведя глаза, молвила самое главное: чтобы Коляша при первой же возможности рвал из своей части, пока его не повязали по рукам и ногам, пока в конвое не побывал. — Они ведь, ваши-то вояки, чего не доберут в деревне, у селян, после отрядами вооруженными туда ездят и тащат добро всякое, конвойные же в дороге гонимых людей шерудят, последнее у них отнимают. Тут настоящая война идет, клеймят Бендеру и его сподвижников, но сами же зло здесь породили, в страхе живут, и мы тут страху набрались. Уезжай, убегай, Коляша, уезжай как можно живее, пока в конвой не назначили, не испоганился пока… Да иду я, иду! Они ведь, — уже на ходу закончила торопливо Туська, — если в пути не будешь по-ихнему поступать — в пай не войдешь, под колеса поезда бросят.
Крепко солдатики посидели в гостях. Муж Туськи, Гурьян Феодосьевич, готовясь к будущей мирной жизни, на баяне играть обучился — оказывается, специальный кружок для инвалидов при госпитале существовал, вот как родина о своих болезных сыновьях заботилась: музыке обучала, к хлебному месту определила.
Ах, как они пели под баян, как пели! И плясали!.. Туська, платочком махая, в отчаянии била дробь, ободряя мужа, выкрикивала в госпитале выученное: «Ох, мать, моя мать, разреши Гурьяну дать. Гурьян безногий человек и не видал ее вове-ек!»
Где та мать Туськина? В какой мерзлоте покоится? Туська и не помнила ее. Она детдом помнила, помнила, как Коляша сказки сказывал и, лепясь мокрыми губами в его лицо, брызгала слезами:
— Братик ты мой, братик! Коляша ты мой, Коляша! Куда ты задевался? Везде тебя искала. Тебя искала, Гурьяна нашла… «Эх ты, Гурьян! Гу-у-ляй, Гурьян, да ложись в бурьян, как домой придешь, в бурьяне меня найдешь!» Брошу я его, брошу, окаянного. Не хватат моего сердца всех-то жалеть, не хвата-а-ат.
Проснулся Коляша Хахалин за печкой, на теплой лежанке, в обнимку с той самой молодухой Гапкой. Она насадила ему синяков на шею страстными поцелуями, губы искусала так, что скрыть улики не удалось, и его за самоволку, за моральное разложение снова отправили на губу. Знакомая со многими солдатами конвойного полка, дважды туда проникала Гапка, приносила сала, картошек и цибули, сулилась как-нибудь и самогону принести, подпоить постового и добровольно остаться на губе.
Но однажды четырем разгильдяям, прозябающим на гауптвахте, возвратили пояса, обмотки, выдали оружие и под командой капитана Ермолаева, имеющего два ряда орденов и много дыр на теле, добивающего срок до демобилизации, отправили за картошкой в село, дорогу в которое капитан знал, потому как состоял при отделе снабжения полка, и полк тот съедал за сутки не менее кузова картошки, много пшена, кукурузы, комбижиру и всякого прочего добра. Словом, как выразился капитан Ермолаев, явно недолюбливающий полк и его обитателей, — жрут, срут, крохоборничают. Он внимательнейшим образом оглядел вверенную ему четверку, убедился, что все они бывшие фронтовики.
— По коням, орлы! — сказал и полез в кабину, добавив, что могут их и обстрелять в пути, так что лучше лечь в кузове на солому, башки не высовывать, на двор не проситься — остановки нежелательны.
Шофер машины, расплывшийся от харча, явно не казенного, ныл:
— Опять я! Опять я! Некого акромя меня нарядить, некого? В этаку даль, на вечер глядя… Район-от самый опасный…
Капитан рыкнул на шофера, лязгнул дверцей, и скоро они уже пылили по украинским просторам, меж осенью полуубранных, потемневших полей пшеницы и рассыпанного, что горелый лес, будыльями торчащего, накрест палого подсолнуха. Кукурузные поля, обнажив гниющие початки, шелестя, сорили драными лохмотами. Птицы всякой тут паслось — тучи, иные вороны так обожрались, что и взлететь не могли, лишь отбегали с дороги, махая крыльями.
Приказом капитана — лежать и не дрыгаться — солдаты, недавние фронтовики, пренебрегли — экие страхи после фронта-то! Обстреляют! Ну и они в ответ дунут из автоматов, новеньких, свежесмазанных, с полными дисками. Да еще у ханыги того — шофера — «дегтярь» есть в запасе. Попробуй, тронь.
Название села, в которое они устремлялись, врубилось в памяти навсегда — Подкобылинцы. Село стояло хорошо, лицом к полям, дворовыми постройками к лесу. По селу, разделяя его на две части, текла, перехваченная плотинкой, лесная степенная речка, вычесывая зубцами каменьев из леса к домам и в поля спутанные кустарники, порскнувшие серьгами, и крылато раскрывающееся листвой чернолесье, вербач, краснотал. Плакучие ивы, там и сям нежно засветившиеся, мочили гибкие космы в прудках, гоготала многоголосо плавучая птица, насорившая всюду столь много белого пера, что туманцем зелени покрытые берега прудков, узко от них поднимающиеся переулки, были словно бы припорошены снегом.
Дома под черепицей и «пид бляхой», строенные основательно, сплошь почти на каменном фундаменте, окружали собою упористо стоящую церковь и кирпичный многоэтажный дом, должно быть школу. Дворовые постройки — из толстых, во всю длину рубленных бревен, крытые то тростником, то соломою, круто взмывали в небо. Сами дворы вымощены плахой или каменными плитами, не огороженные сады, сомкнувшиеся меж собой, подступали к хорошо сохраненному сосновому бору с подбоем ельника, местами, как бы нечаянно, яблоньки забредали в него и зацветали в затени припоздало, торопясь, однако, союзно с родным садом покрасоваться, опасть цветом и успокоиться завязью плодов.
Коляша еще и еще плевался, вспоминая самую брехливую на всем свете пропаганду о том, как в нищете погибали, обобранные панами, никем не призретые украинцы и белорусы. Больше всего, помнится, поразила детдомовских ребят спичка, которую угнетенные, ограбленные народы вынуждены раскалывать на четыре части, чтобы хоть как-то разводить и поддерживать огонь в печах. Ребята пробовали раскалывать спички на четыре части, но даже английские спички кололись всего лишь на две части, советские же, из города Кирова, вовсе ломались. Бедные, бедные народы западных областей Украины. Как же вы ликовали, шапки мохнатые в воздух подбрасывали, когда вас освободили и подсоединили к сияющей от счастья советской стране, где черная тарелка на промерзлой детдомовской стене, над всеми переселенческими бараками каждое утро задорными голосами извещала: «На свете есть страна такая, где нет ни рабства, ни оков, над ней, весь мир лучами озаряя, горит звезда большевиков».
Первые колебания в сердце Коляши произошли, как только углубился он с войском на Украину, в земли ее, воистину тучные и родовитые. На Сумщине в беленых хатах земляной пол, скамья, прилепленная к стене, голый стол, скриня, стало быть, ящик пузатый, иконка или портрет вождя в переднем углу, увенчанный холщовым, древним рушничком, и непременная всюду медная кварта — половина медной артиллерийской гильзы с запаянной дыркой пистона на дне и с припаянной железной ручкой, часто из черной проволоки. За хатой захудалый садочек, кем-то обглоданный, два-три глиняных глечика на сгнивших палках тына да кринка с отбитым краем. И забитость, страшная забитость нуждой и страхом униженных людей, чисто и виновато улыбающихся. Двести — триста километров прошли — все то же, все то же. Покраше и побогаче сделалось в гоголевских местах — Опишне, Катильве, Миргороде, затем снова бедная опрятность и приниженность. Но местами и опрятность уступала заброшенности, сиротству, какому-то беспросветному опущению земли и душ человеческих — махнули рукой на себя украинцы, грабленные и битые советами, окончательно ограбленные и почти добитые оккупантами.
Но ближе к границе пошли земли ухоженней, люди и селяне бодрей, вдоль старой границы и богатенькие даже. «Агитпункт!» — вспомнил анекдот Коляша. Это значит, когда Иван — ударник труда на небо попал, ему за одними воротами показали накрытые столы, с вином, с закусью, пляшущих голых девок, изнемогающих в истоме, музыка, цветы. У других же ворот сплошь часовые да во всю стену надпись: «Предъяви документы!» Дурак, что ли, Иван-то, не видит, что ли, где лучше. Выбрал, конечно, то помещение, то место, где бабы и вино. Но только вошел туда — его цап-царап и под темные своды уволокли да голым-то задом на раскаленную сковороду. Иван орет: «И здесь об…ка!» А ему вежливо: «То был агитпункт».
В Подкобылинцы они въехали еще засветло и устремились к правлению колхоза, но в глухом переулке, высоко выложенном обомшелым каменьем и поверху поросшем терновником, стояла женщина, раскинув руки. Машина остановилась. Женщина бросилась к капитану, панически выдыхивая:
— Уезжайте! Немедленно уезжайте! Там, — показывала она за село, в сады, — там живьем сожгли подполковника с сержантом. Самостийщики напились и спят, но вечером пойдут по селу — резать и убивать активистов. Я ухожу, сейчас же ухожу. Я учительница здешняя, — догадалась она пояснить на ходу. — Подполковник ездил ко мне, мы собирались пожениться… Может, вы их похороните, а?..
Женщина выглядела полубезумной, старой, может, из-за черной шали, накинутой на голову, на самом же деле ей было чуть за двадцать, но яркая, вроде бы чужая седина прочеркнула надо лбом ее каштановые волосы. Приказав шоферу тихо и медленно следовать за ним, капитан Ермолаев с пистолетом в руке шел за учительницей. Она, словно бы по горячему-горячему ступая, мелко перебирала ногами: «Скорее! Скорее!»
— Перебьют же нас, перебью-у-ут! — скулил шофер, высунувшись из кабины. — Уезжать надо, уезжа-а-ать!..
Подполковника и его ординарца прихватили проволокой к бамперу «виллиса», выпустили из бака бензин и бросили спичку. Под осевшей на диски машиной еще курилась земля, обгорелые до головешек, скрюченные огнем, люди скалились белыми зубами в какой-то дурашливой и одновременно сатанинской усмешке.
Головешки-людей забросили в кузов и по дороге, идущей вдоль леса, рванули из села Подкобылинцы. Не попадись на их пути еще одна вскипевшая речка, так бы под укрытием леса и ушли или дождались ночи.
Но пришлось искать мостик. Как только из полей и кустарников машина выскочила на бугорок, к виднеющемуся в ложбине мостику, сложенному из разъезженных, щепьем сорящих бревешек, от полуразваленной среди поля скирды соломы ударил пулемет.
Солдаты сыпанулись из кузова. Капитан Ермолаев с шофером залегли по другую сторону машины, за колесо. Пулемет больше не стрелял. Солдаты пояснили: бендеровец боится, дымок из пулемета виден, да и скирда заметна — теперь он будет ждать, когда из села к нему на подмогу приедут или прибегут браты.
— Счас, ребята, главное в ложбинку, к мостику спуститься, главное, машину не дать поджечь, там мы этого стрелка заткнем, за-аткне-о-о-ом… — спокойно, деловито сказал капитан: — По местам! Оружие к бою.
Но как только солдаты высунулись, от скирды снова ударил пулемет. На этот раз угодил по кузову машины, вышиб щепки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24