А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Мне бы опохмелиться, тоды бы, может, зренье прорезалось…» — «Я тя опохмелю! Я тя опохмелю! Ты что, старая кляча, не видишь, што уж лето на дворе? Ты же с весны гуляш! Куда в тя лезет-то? Струмент сапожный потерял. Иль пропил… К немке, к молодой, по пьянке подвалился, бесстыжая твоя рожа! У тебя ж четверо детей! Дочь невеста! Мне уж жопу чесали за твои художества! Под трибунал попадешь!.. Ты же в армии, мерин сивый! Что, что побела? Ну, погуляли все, люди как люди, а ты, как хер на блюде!..»
И опять, в такой погибельный момент приблизил меня к себе товарищ Чащин, уж майор, — велел мне подавать, но помаленьку, чтоб постепенно голова прояснялась и сердце чтоб от неупотребления сразу не остановилось, чтобы тоже в границы входило. И все, парень, опять наладилось, пошло, как надо, — молиться век мне и моей семье на товарища Чащина. Но тут нас хлесь в ашалоны, да в Молдавию и перевели. Тама от нас товарища Чащина отозвали. Кто говорит, будто в академию, кто, мол. по раненьям домой. А я думаю, в Кремель его взяли, да и не ошиблись — бо-о-о-ольшо-ого ума человек! Там такие люди нужны, чтоб с умом руководить державой и направлять ее, куда надо, а куда не надо — не направлять…
Н-на, оборвалось во мне что-то, заныло, заскулило в нутрях. И давай я опять гу-уля-ать-куралеси-ыть… Но товарищ Чащин все предусмотрел. Новый комбат меня с деревни, где мы помогали колхозникам урожай убирать да смуглянок-молдаванок в кукурузе перебирать, нажравшись синего вина, — велел на губвахту посадить. Отсиделся я, отлежался на губе, мне документы в зубы, мешок концернов, мать бы их, маленько хлеба, маленько денег — и катись вояка Сметанин домой — от греха подальше. Ну я, само собой, с ребятами загулял. Но ребята не дали мне разойтись. Место мне в энтом вагоне — из Румынии эшелон-то идет, — нашли и в вагон связку одеяльев забросили, вот оне, энти одеялья, — для коней, заместо попон служили. Матерья на их плашпалатошная, ее простежили с куделей, с ватой ли сырцом и полевых артиллерийских коней грели. Мне сказали, там, в деревне, мол, сгодятся, там все разуты-раздеты, а из матерьи такой хоть штаны, хоть юбки шей. До-о-о-олго я ехал на тех одеяльях один. Прядут патруля, я сразу на себя генеральский вид напущу: «Имушшество казенно охраняю, попоны для коней», — и отлипнут оне. Потом народ полез-попер, мне и радостней, и веселей, да вот только от попок энтих тыловых беспокойство. Два одеяла я уж на хлеб променял. Ишшо бы надо хлебца раздобыть. Придется тебе, парень, энтим делом заняться — я худой промышленник. У нас теперича вроде как семья. Ты уж, дамочка, не обрашшай внимания. Невыдержанный я на язык. Деревня-мама!..
Н-на-а, деревня! У ее и названье-то Кудахталовка! И жись в ей не жись, а и не знаю, как назвать… Вот лепят в лепят: «Жись до войны была! Жись до войны!» Может, кому и была, да не нашему брату. Кудахталовка наша почти в самом степу, хлебушко родится с пятого году на шестой, картошка — моих мудей не хрушшее!.. Ой, опять прошу прошшэнья, дамочка молодая. Вся надежа на скот, на овцу, на ямана, да на коня, да на Ивана. А ен, Иван-то, который в двадцать перьвом годе не вымер, дак в тридцать третьем годе ноги протянул. Ладно, у нас отец мозговитый, на каку-то стройку махнул, кочергой в домне шевелить обучился, и за ту кочергу ему хорошие деньги давали. Да только выпить он у нас был большой спец. Но деньжонок все же присылал, когда и с имушшества чего. Я за старшего в семье. Семеро нас, и не по лавкам, а по полу да по полатям. Из семерых четверо девок. Меня скорее женить, чтоб я с дому не смылся. Всего приданого нам с Грунькой: деревянна кровать с клопами возле дверей… Скрыпит, курва, што твой шкилет. На полатях девки возятся, подслушивают. А еда кака? Картошки, молоко да арженина. Девки ночью на полатях ка-ак пе-орнут! — у нас с молодой полон рот битых тараканов… Послушай, солдатушко хромой, нас эти попки намертво заперли?
— Намертво!
— Н-н-на-а-а! Теперь нам не помочиться, не опростаться, не попить?
— Терпеть придется.
— Терпе-эть? Все терпеть да терпеть… Не привыкать нашему брату терпеть, ну, а ежели как терпиловка кончится? Опеть свалка? Опеть кровь?..
— Тихо, отец. Я попробую упросить осмотрщика вагонов.
— Молчу, молчу, — Сметанин в потемках звучно, сладко зевнул и уже на отходе ко сну добавил: — Эх, Кудахталовка, Кудахталовка, мать бы ее ети! Знаю, че меня ждет. В Молдавии бы остаться, коло винограду, коло молдаванок! У-ух, егоисты мы, мужики! У-ух, егоисты! Детишки-то как? Старшу замуж надо выдавать…
Всю ночь, как на грех, как на изгальство, гнало поезд, тащило в холодную, ветреную Россию, и только на рассвете случилась остановка. Но Коляша не дозвался никого снаружи. Мочились мужики в притвор двери, по-большому терпели. Сметанин не раз уж вежливо пукнул, заглушая звук кашлем. По вагону начало все гуще разносить вонь и звуки. А поезд все бежал, бежал. И уснул Коляша на одеяле-попоне, отделенной Сметаниным. Когда проснулся, поезд все качало, все волокло. И он опять забылся. И опять проспал заправочную остановку, узловую станцию, на которой комендантские работники открыли вагон и спутники облегчились. Киевский лейтенант, с гранатой, еще и выпил, да крепко. Лицо его, серое и костлявое, осветилось загоревшимися глазами, сталистым взглядом прожигал он все, на что смотрел. Гаденыши бахмачской комендатуры по линии передали, чтоб мятежный вагон закрывали. И спутников снова заперли, снова упрятали. Пьяный лейтенант цеплялся ко всем, задирал парня с красками, говорил, чтоб тот уж сейчас начинал писать трофейными красками победные картины.
— Вон тех вон, в углу, изобрази! Пока мы кровь проливали, землю носом рыли, они, голубчики, гнездышко семейное свили!..
— Ложился б ты спать, товарищ лейтенант, — подал голос Сметанин. — Выпил и ложись. Зачем людей задираешь?
— А-а, старый хрен! Слышал я, слышал, как вылизывал ты жопу своему капитану… Выжил! Сохранился!
— За что он нас-то, господи! — испуганно вздохнула Женяра, прижимаясь к Коляше. — Да сними ты бушлат. Пусть увидит твой орден, медаль солдатскую — «За отвагу», нашивки за ранения…
— Он и без того видит, что я не грибы на фронте собирал.
Лейтенант унялся, захрапел, но храпел как-то настороженно, с перерывами. Разойдется, расхрапится — и стоп! Словно вслушается во что-то вокруг и потихоньку, полегоньку опять захуркает, погружаясь глубже в тяжелый сон. Женяра, боясь лейтенанта, кашляла в шапку или в отворот Коляшиной шинели.
— Не обижайтесь вы на него, — сказал Сметанин, — где-то его крепко помололо, может, и в плену… О-ох, и погинуло же там народу, поугасало жизней…
Ни с того, ни с сего, от полного уже безделья во тьме кромешной потянуло Коляшу позаигрывать с женой. Она смиренно, скорей даже испуганно отнеслась к этому, но вдруг рукой поймала руку мужа и с низу перенесла ее на свой лоб, с тихим стоном придавила к голове — лоб, лицо, голова у нее пылали.
«Заболела! — всполошился Коляша, — а я тут со своими забавами…»
— Простудилась? От стены холодно? Женяра молчала. Коляша ее тормошил, пытался укутать.
— Не надо. — отвела она руку мужа. — Я же двое суток не ходила на двор. Я больше не могу…
— Так че ты молчала?
— Я боялась автоматчиков… и еще… еще боюсь отстать от поезда.
— Да ты че?! Я ж какой-никакой шофер, все правила дорожные знаю. Горит красный — стоим! Зеленый зажегся — поехали. Может, загородить тебя, и ты у дверей, в притвор, а?
— Нет, я не смогу при мужчинах. Не беспокойся. Я еще потерплю. Только пока не прикасайся ко мне… Не сердись. Ну, прости, пожалуйста…
Коляша укутал жену, как мог, и ушел к двери вагона, сел так, чтоб на него сквозило из притвора, чтоб не проспать остановку.
Только на рассвете, где-то уже за Орлом, поезд выдохся, замер, и Коляша услышал похлопывание клапанов колесных букс — приближался осмотрщик вагонов. «Скорей, скорей! — торопил его Коляша про себя. — Хоть бы больной вагон не попался. Расцепку начнут…» Но вот хлопнули две крышки задних колес, сейчас осмотрщик пойдет к последней — передней паре, к паровозу, посмотрит, молотком по тормозным колодкам и по башмакам, их удерживающим, постучит, потычет щупом в паклю со смазкой, если потребуется, мазуту подольет, тампон в пустующую буксу вложит — в пути паклю на растопку вытаскивают, — еще разок мазутом из чайника подзаправит, высморкается, еще чернее измажет и без того уже чумазый нос, вздохнет освобожденно и подумает тоскливо: «Э-э-эх, теперь бы закурить!..» Шаги хрустят по каменной крошке, усталые неторопливые шаги — похоже, идет пожилой осмотрщик, пожилой лучше, не верхогляд, пожилой горе и нужду понимает, об девках или еще об чем таком не задумается. Как только шаги захрустели под дверями вагона, Коляша позвал в меру громко, но и не так, чтоб перепугать в задумчивость погруженного человека, — осмотрщики, замечал Коляша, все какие-то задумчивые:
— Осмотрщик вагонов, стой! Шаги замерли.
— А? Че? Откуль?
Коляша представил, как напуганный мужик ворочает головой, угадывая, откуда голос, может, даже на небеса поглядит — уж не Он ли окликнул работягу.
— Послушай, осмотрщик! Вагон, против которого ты стоишь, заперли гады из комендатуры. Мы не арестанты, не бандиты, мы с войны домой едем…
Какое-то время вагон напряженно ждал, за дверьми ни движения, ни звука — осмотрщик, глаз у него острый, натренированный, смотрит: пломбы иль завертки на вагоне нету, часовые поблизости не маячат, во всех, почитай, вагонах прикрытия едет разный люд, ничего особенного; спросят: «Какая станция? Далеко ли до Москвы?», когда и закурить дадут.
По задвижке стукнуло щупом.
«О, батюшки!» — отпустило Коляшу.
Дверь с рокотом откатилась в сторону, и, приподнявшись на цыпочки, ощупал взглядом население вагона мазутом пропитанный человек.
— Дак это скоко же вы, не оправлявшись-то, едете?
Чуть не сшибив осмотрщика с ног, народ сыпанул, спрыгивая вниз. Сметанин сунул работяге заранее приготовленную консерву, Коляша — осьмушку табаку и бегом потащил жену вперед, за паровоз.
— Туда! — махнул он на вдоль ящичков автоблокировки разросшиеся, черные от копоти кусты и бурьян. — Я никого не пущу! Не бойся! Паровоз отцепляют — без паровоза никуда не уехать.
Приближалась жидкая цепь семенящих мужиков, на ходу расстегивающих штаны, на шею вешающих ременья.
— Имейте совесть, мужики! В сторону, мужики, в сторону! За паровоз нельзя! — Коляша раскинул руки.
Лейтенант киевский, весь, вроде бы, из одних крупных и тоже злых костей сложенный, презрительно фыркнул обросшим ртом. Паровоз, попыхивая, увез на подножке прилепившегося с желтым флажком сцепщика. Осмотрщик сидел на сигнальном столбике, курил и с чувством личного облегчения наблюдал, как военные шуруют на вагонные колеса напряженными струями, и, хотя надо было указать на непорядок, ничего не говорил, не указывал. Коляша, угодивший в цепь рядом с лейтенантом, заметил, что Создатель обделил пятерых мужиков, творя этого человека, и, пожалуй что, лейтенанту с таким богатством терпеть без бабы труднее, чем всем другим, оттого он и не совладал с собою на киевском вокзале, вот тут и толкуй о равенстве и братстве… И еще Коляша, к которому по мере облегчения возвращался юмор, думал о том, что у мужика с такой аппаратурой и характер должен быть соответственный — большой, добрый, — иначе ж бедствие, в первую голову — женщинам…
Увидев застенчиво улыбающуюся, прибранную, где-то даже умывшуюся Женяру. Коляша переметнулся мыслью на человеческое счастье, о котором всю дорогу так хлопочет род людской и сулит его советская власть, а оно так близко, так возможно!..
— Вот спасибо! Вот спасибо! — досасывая цигарку, твердил сцепщик вагонов. — Не куря пропадаем. Заправка будет, дак минут не меньше сорока простоите, можете и за кипятком сходить…
— Тебе спасибо! — помогая супружнице взобраться в вагон и поскорее спрятаться в обжитом уголке. — благодарил Коляша. — Отец, а отец! — позвал он Сметанина. — Побудь тут, я за кипятком поковыляю.
Женяра, прежде его и на шаг не отпускавшая, на этот раз не возражала, поверила, стало быть, что муж ей достался ходок: все дорожные правила знает — с таким не пропадешь! Осмотрщик вагонов смастерил крюк из толстой проволоки и показал мужикам, как изнутри, в щель либо через люк, откидывать и накидывать вагонную накладку, чем привел в неописуемый восторг Сметанина и всю остальную публику. Теперь можно ехать, не открываясь на крупных станциях, зато ночью, на полустанках, чтоб не навлекать на себя гнев и внимание надзирательной власти, можно делать все, что захочешь. Свобода!
— Да ить не все жа скурвились, спились да изворовались за войну. Поезжайте с Богом! — в ответ на благодарности молвил осмотрщик вагонов и пошел дальше исполнять свою работу.
Дальше двигались без особых приключений. Вояки, ехавшие из Румынии с вином и добром, веселились в своих вагонах, играли на гармошках и аккордеонах, перешучивались со встречными девчатами и бабами-торговками, шумной толпой высыпали на станциях, провожая тех, кто доехал «до места», обнимались, кричали, иногда и качали кого-то. Словом, почти как у задумчиво-грустного Блока: «Молчали желтые и синие, в зеленых плакали и пели…», — только вагоны были не зеленые и синие, все одинакового цвета, и на войне российские люди были все на одной. Будь Коляша в своей артбригаде, в своем дивизионе и взводе, тоже б домой с братвою, по-человечески ехал, тоже б пел и веселился да спьяну плакал. А ныне вот приходится молчать, будто чужестранцу, и оправляться ходить крадучись. Завоевал. Еще Женяра, молодая супруга, после той станции за Орлом горечи в душу добавила, шеборшилась под боком и руку мужа тщила ко лбу — легче, мол, ей сделалось, можно дальше ехать без мучений, да руку-то мужнину, еще и целовать принялась. Его аж в жар бросило: «Что ты? Что ты?» — слезы в нем закипели. Он к себе прижал Женяру, зубы до хруста стиснул и дал себе слово: всю жизнь ее жалеть и заботиться всегда о ней — женщина ж, беспомощный человек.
Ехали, ехали, с пересадками, с перегрузками, с перетрусками — от Соликамска до Красновишерска трюхали на родной Коляше и такой же хромой, какая у него была когда-то, полуторке. И пока ехали, валяясь в грязном кузове, на соломе, вынутой из торговых ящиков, Коляша явственно видел два черных трупа, катавшихся по кузову, от которых отламывались горелые кости, кожура, и понимал, что кошмарные сны, которые преследуют его еженощно, не скоро отступятся от него, память и за всю жизнь не отболит.
А между тем к концу пути Женяра, молодая его супруга, не просто покашливала, но хомкала утробным кашлем, будто в ней поршневой насос клапаном работал.
Мать Женяры, Анна Меркуловна, была еще крепкая и даже моложавая с виду женщина. Встретила она молодых супругов среди ночи неприветливо, почти сурово, прикоснувшись к щеке дочери губами, поскребла довольно выразительным носом воздух, сморщилась и ткнула пальцем в Коляшу:
— Муж, небось?
— Му-уж, — прошелестела губами Женяра.
— Бракованный какой-то. Лучше-то не досталось? — и постукала себя кулком по зевающему рту. — Лучших девчонки побойчее тебя расхватали! И кашляешь, будто колхозная кляча. Не туберкулез ли с фронта вместо трофеев привезла? Ну ладно, ложитесь на лежанку, за печь. Днем баню истоплю, тогда уж на постелю допущу.
Городок Красновишерск стоял на самом северном краю Молотовской области, да и всей России, пожалуй что. Говорили, что еще севернее есть старинные города Чердынь и Ныроб, но новожитель пермских земель Хахалин Николай Иванович не верил этому — куда уж дальше-то?
При Анне Меркуловне состоял молодой мужик из тех самых западноукраинских селян, перевоспитанием которых занимался конвойный полк. Чего-то он подсчитывал, чем-то руководил, возил в леса на лошади продукты, фураж, строительные материалы — там, в студеных горах, на глухих речках Цепел, Молмыс, Язьва — устраивались жить, валили и сплавляли лес переселенцы с Украины, и не только с Западной. Кое-что снабженец не довозил до поселков, ночной порой сваливал возы и мешки в белоусовском дворе, в пристройках. Анна Меркуловна щеголяла по дому в шелковом китайском халате с ярким павлином на спине и пичужками поменьше — на рукавах. Шубка на ней была с лисьим, но уже монгольским воротничком, на пальцах золотые перстни. Кладовка и подпол забиты продуктами, и, тем не менее, Анна Меркуловна — прямой человек — упредила дочь с зятем:
— Чтобы за неделю получили паспорта, определялись на работу и на свой паек. Я сама живу коровой да еще за карточку, за рабочую, — полы в общежитии мою.
Женяра виновато поникла: она знала, что им с мужем и неделю не протянуть на завоеванном, от родины полученном довольствии. Солдату Хахалину при демобилизации выплатили сто восемьдесят рублей и продовольственных талонов на десять дней. Женяре — хоть и маленькому почтовому начальнику — отвалили аж восемьсот рублей и талонов тоже на десять дней, еще билет бесплатный и новое обмундирование ей выдали.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24