А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

А Ксюху послал потому, как возможности никакой не стало: ревнует, шумит, дерется с бабами, волосья пластает.
«И-э-э-эх, делов было!» — трясет головой Митяй.
Мать, правда, здорово ругалась, баб кляла, испортили, говорит, потаскушки, мальчишку, изгадили. Но потом и сама, видно, рукой махнула на все. В тюрьме вон какие слова ему сказала: пожил, дескать. Оно и правда, пито было, едено. Удовольствия всякого было. А вон старший его брат, Емельян, восемнадцати лет на войну ушел. Он бабу-то во сне только и видел небось. Не погулял, не понаряжался… Может, об Емельяне думала мать, когда говорила Митяю такие свои слова…
После очередного перескока Митяй стянул сначала один носок, потом другой, потер руками ноги. Но руки тоже отерпли от ружья. «Лучше уж про жизнь думать — сразу жарко сделается», — усмехнулся Митяй сам над собой.
Не поехал в родное село Митяй после колонии. На Кынте задержался, возле Никодимовки. В ту нору решенье из совнархоза вышло — сделать Кынт судоходным до города Кынтовска. Раньше еще, при царе Горохе, когда люди без штанов ходили, плоты, говорят, по Кынту гоняли, железо и всякий груз плавили. А потом затащило Кынт. Надо было скопать отмели, перекаты, камешник и в баржах свезти на глыбь.
На одну из землечерпалок и поступил Митяй в качестве разнорабочего. Работали на ней четверо ребят, освобожденных из его же колонии, и поэтому вроде родни они ему оказались. А остальные — вербованные. Народ! В каких они палестинах побывали! Какие приключения изведали!
Митяй, слушая их, поражался обширности земли и разнообразию человеческой жизни.
Они, эти ребята, как-то весело все делали, играючи. За пять лет, которые греблась землечерпалка возле Никодимовки, они вывели в ямах рыбу взрычаткой, спалили лес на ближней гриве, мимоходом сделали десяток-полтора ребятишек никодимовским и другим встречным женщинам. И ток этот глухариный, между прочим, они же распотрошили. Мошника-токовика им шибко хотелось уговорить, да он не дался…
Впереди на поляне послышался хруст, и в мыслях Митяя получился сбой. Он напрягся слухом. Что-то шуршало на поляне, сламывались под чьей-то мягкой поступью козырьки наста, доносилось протяжное, будто стариковское, сопенье. «Неуж кто крадется с другой стороны?! — от такой догадки все нутро Митяя ровно бы перцем обожгло. — Не дам! В крайности, отсюда пальну!..»
Все скоро утихло, и Митяй тоже постепенно успокоился. Однако глухарь, вытянув шею, беспокойно пялился вниз, перья на нем опадали, как темная пена, и он убывал на глазах, ровно мяч, из которого утекал воздух. «Рысь, верно, чует», — подумал Митяй и на всякий случай поднял курки. «Если рысь набредет — ударю. Шкурку к Оленкиной кроватке постелю, чтоб на холодный пол не ступало дитя. Лезет шкурка сейчас. Но ничего. Зверя этого запрету бить нет. Вредный этот зверь, хищник».
Митяй пошевелил пальцами в носках. Живы пальцы. Но если еще ждать…
Глухарь опять взъерошился: затоптался мешковато, по всему видно — собирался защелкать.
Митяй осторожно наступил на лапу пихты, высвободившуюся из-под снега, — все не так ноги жечь будет — и направил свои думы в старое русло.
Несколько лет перегребали они землечерпалкой перекаты возле Никодимовки, но вперед не продвигались, потому как за лето они увезут на баржах каменья с перекатов в ямы, а весною льдом снова припрет землю, камешник и наделает мели.
На зиму Митяя оставляли сторожить землечерпалку. Сподвижников его в область отзывали, работать на ремзаводе, — у каждого из них было нагуляно от четырех до семи необходимых государству профессий. Они могли слесарить, токарить, монтажниками быть, плотниками, электросварщиками — они все умели, а Митяй — только плоское катать и круглое таскать.
Вырыл Митяй землянку в продырявленном стрижами яру, с окном на устье Разлюляихи, где покоилась отбитая мысом от быстрого Кынта землечерпалка, ловил ершей из-подо льда, помогал в деревне кому кадку починить, кому крышу покрыть, кому дров напилить. За это ему доплата к основному жалованью шла в виде харчей и душевного отношения селян, и особенности вдовых женщин, которых Митяй научен был жалеть еще с детства. Совсем уже бедолажным бабам делал он работу за так — не корыстовался на чужой беде.
Такая вот мелкая работа и свела его с брошенкой Зинкой. Жених ее, Коля, поехал добровольно поднимать целину. И поднял! Слух дошел — жена его из городских красавиц, волос высотным этажом носит.
Все бы это ничего, да Зинка от целинника Коли осталась в интересном положении, боялась, что отец зашибет ее, хоть и однорук.
Отец Зинки, Корней Ванышев, — человек серьезный, на войне руку потерял, а нынче при колхозе пчеловод и член правления артели.
Подумал, подумал Митяй на досуге, в землянке своей, и решил, что пролетарью терять нечего, кроме цепей, да и взял грех целинника Коли на себя.
Родилась девочка Оленка. Чего-то там в сроках не совпадало, ну да кто нынче, в век науки, обращает внимание на такую мелочь? Зинкина мать, Ванышиха, поспешила назвать Оленку недоноском. А девочка и впрямь что недоносок — хила, блекла, ноги колесом. На этом основании Ванышиха всем радостно твердила, что девочка — вылитый папа, Митяй. Переживала Зинка из-за своего целинника Коли, и терзания души ее в утробу перекинулись, на ребенке изъяном отозвались.
В общем-то Митяю такая девочка даже больше к душе пришлась — жалость вызывала в нем, самому ему непонятную. Привязался Митяй к девочке, а с Зинкой как было, так и осталось: она о целиннике своем тоскует, а он о Ксюхе. И может быть, не столько уж о Ксюхе, сколько о развеселой, юной поре, о родной вятской деревеньке, подле тихой речки стоящей, лаптями пахнущей, жалицей и лопухами заросшей и все же своей, единственной на свете…
Глухарь что-то не поет? Опять вниз пялится, опять шею вытянул, а уж совсем ободняло. Ноги аж до стону ломит. Может, плюнуть на все и бросить этого бородача? Пусть живет.
Но тут Митяй вспомнил, как еще в начале марта ездил он к Переволоке за дровами и нашел здесь наброды глухариные. И с тех самых пор, с марта, значит, сердце Митяя сладко посасывало в предчувствии песни глухариной, выстрела и тугого, душу радующего, удара о землю…
Митяй для проверки тихонько швыркнул носом — не заложило ли? Нет, ничего — свищет. «Подюжу еще. А там уж, если что, пальну из обоих дул, чтоб громом тут все поразразило!» Митяй весь дрожал от нервности или от студености утра и земли.
Он снова, большим уже усилием, усмирил свой бунт, заставил думать о себе — это успокаивало его и настраивало на жалостно-сочувствующий лад к себе, к своей жизни, к Оленке, которая любит его больше, чем мать. Видно, отчужденность Зинки, ее длинную, изнуряющую тоску по тому, чего уже возвратиться не могло, чувствовал ребенок.
В том году, как подбортнулся Митяй к Зинке и перетащил рюкзак свой из землянки в нормальный дом тестя Ванышева, работы на Кынте были прекращены. Еще целую зиму Митяю шла караульщицкая зарплата, потом и ее перестали слать. Однако Митяй добровольно удозоривал землечерпалку, не давал ее растаскивать, надеясь, что еще понадобится и он, и землечерпалка, и снова он будет при настоящем деле и с хорошим коллективом.
Тесть сначала намекивал, потом приступил к Митяю с требованием — перетащить с беспризорной землечерпалки шланги, ремни, лампочки, инструмент и все, что поценнее. Митяй молчком увиливал, а когда уж тесть совсем его припер, изобразил из себя того человека, которого и хотел бы иметь в зятьях Ванышев, то есть покорного, осознавшего свое недостойное прошлое.
— Я, папа, учен, крепко учен, — скромно заявил он тестю, и тому крыть стало нечем, и он похвалил даже Митяя за такое примерное поведение.
Но когда по большой воде пришел пароходишко, собрал три землечерпалки сверху и, прихватив по пути четвертую, Митяеву, ушел, не сказав Митяю ни спасибо, ни наплевать, тесть язву свою болючую открыл все же: «Ну что, зятек, какую премию вырешат тебе за сбережение социалистической собственности?»
Прослужив при многих председателях на побегушках, изведав в колонии всякого, Митяй научился молчать. Он снес издевку тестя. Он даже не напился, а вот убежать от блажной Зинки, от хозяйственного тестя ому захотелось.
Как землечерпалку увели и надежд никаких не осталось, тесть походатайствовал за Митяя и помог ему устроиться поближе к технике, на колхозный паром, а зимой Ванышев при хозяйстве держал Митяя. Угадывая смятение в душе зятя, тягу его к другой жизни, тесть Ванышев всячески поощрял радения Митяя к хозяйству и говорил, свойски подмигивая:
— Тесть любит честь! Зять любит взять! Кхе-кхе, помрем мы со старухой — все вам останется. — Чувствовалось большое сожаление тестя Ванышева о том, что нажитое хитрым его умом и трудом добро достанется такому бросовому человечишке, как Митяй.
«Да на кой мне нужно твое хозяйство? — хотелось заорать Митяю на тестя, который был еще не стар и умирать не собирался. — У меня сроду, как у латыша, — хрен да душа! Романтик я! Мне на Сахалин охота. Рыбу косяками ловить, по птичьим базарам палить, чтобы жахнул, так сыпались!..»
«Чтоб не как здеся — все утро к глухарю крадусь, а он, стервоза, вроде тестя Ванышева, куражится: то поет, то резину тянет! Обезножеешь из-за него, ирода!..»
Вдруг зажмурился Митяй — так его полоснуло по глазам выкатившимся из-за леса солнцем. Понял Митяй, что теперь ждать нечего. Плюнул с досады и пошел к сосне напропалую, даже наперевес ружье, — чтоб, если птица полетит, успеть ударить ее на лету, встречь.
Митяй выбежал на полянку, до которой так долго хотел добраться, увидел, как приосел на лапы глухарь, готовый пружинисто оттолкнуться и слететь, хотел уж вскинуть ружье к плечу, но внезапно почувствовал, что кто-то еще тут есть рядом. Он напряженно повернул голову и сразу забыл обо всем на свете.
Шагах от него в трех, не далее, сидел на проталинке худой, мосластый медведь. Стомленный дремою, он пьяно пошатывался. Шерсть на нем вся свалялась, один бок заиндевел, — должно быть, подтекло в берлоге и выжило на рассвете хозяина. Глаза у медведя были бессмысленно-сонны, как у новорожденного младенца, когти длинные, безжизненно-белые.
Митяй не мог оторвать глаз от этих немыслимо длинных, загнутых когтей.
Сколько он стоял, глядя на эти когти, когда и как он хватил с поляны, куда делся мошник-глухарь — слетел или на сосне остался, сколько времени он мчался домой, каким путем? — Митяй не помнил.
В дом он ворвался, все еще держа ружье наперевес.
На ногах его от козьих носков остались одни манжеты, и ноги все были изрезаны стеклом наста, телогрейка изорвана о сучки, и лицо все исцарапано.
Ванышиха отпаивала Митяя святой водой, тесть Ванышев водкой с перцем отпаивал, насмехаясь и тем насыщая постоянную свою неприязнь к зятю.
Повеселилась Никодимовка и заречные две деревни, прослышав о том, как Митяй из лесу тяга давал. Тесть Ванышев не поленился, разукрасил происшествие. Не без подначки он все посылал Митяя за сапогами в лес, но тот отмалчивался и в лес не шел. Однако так получилось, что сапоги эти сами его нашли.
Летом двое кынтовских рыбаков спускались с удочками по Разлюляихе и возле Переволоки варили чай. В елушниках они ломали сучки и обнаружили кирзовые сапоги, замытые до белесости дождями и покоробленные жарою.
Харюзятники прихватили сапоги с собою и вечером, переправляясь через Кынт, рассказали про них паромщику. Он признал сапоги своими, в доказательство поведав историю о весенней охоте на току.
Вдоволь посмеялись городские рыбаки, слушая Митяя, а он оглядел сапоги, возвернутые ему, и, определив, что носить их еще можно, если хорошо смазать, однако поллитру ставить за них смысла уже нет, неожиданно спросил:
— Вы, ребята, не из сорнавхоза, случайно?
— Случайно не из сорнавхоза, — улыбнулись в ответ горожане. — А что?
— Да ничего, так, — вздохнул Митяй. — Mнe бы оттуда кого увидеть, о деле одном важнеющем поговорить.
Что же за дело у него такое и не могут ли они чем быть полезны? — поинтересовались городские рыбаки.
— Не-е, тут дело государственное. Тут надо с лицами ответственными толковать. — И, помолчав, с важностью прибавил: — Об реке Кынте высказать мыслю хотел. Копать ее надо, судоходство проводить. Выгода от этого будет. Людям, государству опять же.
Харюзятники оказались из газеты, сказали, что Кынт, как местная проблема, снят с повестки дня, что железная дорога вполне справляется с грузоперевозками, а ради прогулок копать реку — дорогое удовольствие. И еще городские намекнули, будто бы и совнархозы аннулироваться должны, так что с просьбой ему подаваться некуда.
Митяй совсем приуныл после такого разговора. Долго стоял он, облокотясь на перила парома, и глядел на мальков, суетящихся в воде. Матом покрыл он собравшихся на другом берегу мужиков и баб, которые требовали парому и недоумевали — на что это уставился непутевый никодимовский паромщик, чего он в воде узрел? И какое такое право имеет он крыть их с верхней полки?
А Митяй ничего в воде не видел, точнее, видел мулек, водоросли, но не осмысливал, чего зрил.
Он думал о матери своей.
Письмо от нее пришло. Домой она его звала. Нутром своим материнским и земляным чуяла, видно, что жизнь у Митяя идет неладно. Никогда он не писал ей, с кем живет, как живет, а она вот…
Налаживается, пишет, жизнь на селе, съезжаются обратно под родную крышу люди, и ему будя по свету колесить.
«Налаживается?! Это кто как понимает. Сняла дырявые лапти, свинарник починили, ситцевый платок на премию дали, за трудодни жита и деньжонок маленько — вот уже и налаживается…»
Сам про себя вон все время твердит: «Уж пожил так пожил смолоду!» А что пожил? С голоду не подох? Самогонку, брагу и разную дрянь хлестал до блевотины? С бабами непутными и несчастными спал?..
Однако ж не звала его домой мать прежде. Сколько постановлений и решений разных об улучшении колхозной жизни печаталось, а она не звала, не хотела худа сыну.
Паром, или Митяев агрегат, как его с насмешкой звал тесть Ванышев, зацепленный быстрым течением, катился по Кынту к другому берегу. Навалившись на кормовое весло, глядел Митяй на деревеньку Никодимовку, бестолково раскиданную по осыпистому, крутому берегу, и тупое, гнетущее раздражение разрасталось в нем.
Раньше село размещалось в устье Разлюляихи, на приволье, в лугах, и называлось по-другому. Но появился высланный из Кынтовска расстрига-поп Никодимка и поперек миру срубил избушку на косогоре, отдельно от людей. А те не захотели, видать, в тоске и кручине оставлять батюшку, потянулись с домами один по одному на крутой, каменистый берег, где ни воды, ни травы — тощие кусты да бурьян колючий.
Пашни наверху, за деревней. С пашен тех иногда чуть больше семян собирают, а чаще и не жнут вовсе, скот осенью загоняют в хлеба эти, где колосок от колоска — не слышно голоска. Надо бы сеять там, где прежде сеяли, в устье Разлюляихи. Но давно уже на полях этих исполу косит траву ОРС сплавной конторы — пол-укоса берет себе, пол-укоса колхозу отдает.
Удобство! Ничего не делай и сено получай! За рекою, во второй и в третьей бригаде, от восхода до захода люди бьются, артельные ж прибыли все на одном уровне — нету их. Зато никодимовцы живут припеваючи. Железная дорога от Никодимовки в восьми верстах, а через пять станций город. Ванышиха на парниках работала до появления внучки, так понятия не имела сдавать первые огурцы в кладовую колхоза, — как свои, на рынок гнала. Поди учти, сколько в парниках зародышей и сколько пустоцвету! Вместо мамы Зинка теперь на парниках. Ее уж было отстранить хотели, но тесть Ванышев такую оскорбленность высказал, так грозился написать в верха, что махнули люди рукой, отступились.
Тесть Ванышев на людях держится рачителем артельного хозяйства, а дома насмехается надо всеми. В рассуждении такие подлые иной раз пустится, что морду ему набить хочется. «Нам бы, по нашим трудам да землям, при проклятом прошлом после Рождества уж зубы на полку класть пришлося. А нынче другой оборот! Нынче нам спашут, сборонят, яичко спекут, да и облупят…»
«И чем же ты лучше кулаков, которых твой покойный отец зорил?» — негодовал Митяй.
Шибко ему обидно было за колхозников из второй и третьей заречных бригад, которые батрачили на его тестя и на таких, как он, приспособивших себе колхоз. Митяй опасался, что не сдюжит и как-нибудь подпалит все хозяйство тестя, с разоренных кулацких дворов натасканное покойным его отцом, с рынка наторгованное, с колхоза высосанное самим тестем Ванышевым.
«Уеду! — стонал Митяй. — Оленку вот только жалко. А если забрать ее в ночное время? У азиатов досе невест похищают. В газетах читал. А тут ребятенок. Ее и искать-то не станут. Пошумит тесть для порядка, и все. Мать вон домой зовет. Она добрая у меня, трудовая. Любить Оленку будет. Внучка ж. Родной объявлю…»
— Э-эй, Митяй, уснул?
— Куда тя, лешева, несет?
1 2 3