.. Эти злые! Открой все папки - друг друга
погрызут.
Он ошибался, Железновский. Открыли папки, и мир не рухнул, и люди
оказались - не звери. Всепрощенцы, эти люди. Всегда верят, что все плохое
проходит, а хорошее остается с ними. Плохое, - говорят они, - забывается.
Забываются доносы, пасквили, оповещающие человечество о вреде там, тут,
рядом, далеко. Все плохое, записанное в бумажках, весом в миллиарды тонн,
хранится теперь в тайниках, и ничего, выходит, оно не значит для добра,
заложенного самой природой в человеке.
За окном загудела машина.
- Ты не провожай! Провожать запрещено даже полковнику Шмаринову. И
нигде ни звука - кто тут был и что тут было.
- Ты уже предупреждал, - сказал я спокойно. - Ты любишь
предупреждать... Что сказать Лене?
- Не беспокойся. Она едет с нами.
- В качестве кого?
- В качестве... А впрочем, какое твое дело? О ней я тебе уже все
сказал. И о себе в отношении ее тоже все сказал.
- Завязал? Чтобы - ни пятнышка, ни капельки на мундир?
- Ну допустим. Я же тебе объяснил, что существует понятие карьеры.
Для тебя это ноль-ноль целых, ноль-ноль десятых.
- Я обделен? Судьбой?
- Неужели ты так ничего и не понял, летописец? Вашему брату, этим
срочникам, которые служат уже по шесть лет, карьера закрыта. Неужели ты
этого еще не понял? Взяли вас в шестнадцать, сейчас вы молоды - всего по
двадцать три. Но шесть лет - не догонишь. Хозяин тебе ответил насчет
службы. В царской армии служили по двадцать пять. И ничего! Для вас еще
медные котелки делают! Какая карьера?
- Вы только... Только генеральские сыночки! Новая элита! Вы!
- Что-то в тебе есть, милый, за что не хочется погнать по этапам! Но
когда-нибудь наткнешься... Я бы тебе показал - генеральские сыночки! Да
ладно! Живи!
- Доберешься еще. - Я озверел. - Не поленись тогда добраться сюда из
столицы.
Железновский придвинулся ко мне чуть ли не с кулаками:
- Ты что, действительно считаешь, что все, в том числе и я,
законченные суки? Дал бы я тебе в рожу, да драться ты умеешь, скот!
Подкрасишь - неудобно перед начальством. - Он вдруг по-доброму засмеялся.
- Все-таки - о ней? В каком качестве Лена едет?
- Я тебе уже сказал. Какое твое дело?
- И какое мое дело? И какое твое дело?
- Принципиальный, зануда!
- Ну, конечно, не к тебе же она шла, когда я выходил, перед вашим
этим общим обедиком, из штаба отряда?
- Может, ее вели... Чтобы снять очередные показания... - Он по
привычке оглянулся, он стал самим собой. - Ты что, всего не переварил, что
случилось?
- Многое из того, что случилось, я не понял. Не понял!
- Ну и скажи себе спасибо, что не понял. Иначе кто-то бы тебе помог,
чтобы ты все сразу понял. За женой интенданта Соловьева зашагал бы с
песней. Что не пошагал, за это благодари Шмаринова.
- И тебя, конечно.
- Может меня - в большей степени, придурок.
Я набычился, замолчал. Потом мне пришла ясная мысль о продолжении
всего, что идет, и о том, что это продолжение уже его, Железновского, не
касается. Он уедет, забудет все. У него карьера. Он хитер, изворотлив. Он
даже меня готовил к тому, чтобы о нем я никогда не говорил плохого в связи
с женой сбежавшего коменданта. Железновский не обижал Мещерскую! Он будет
ехать, сопровождать ее, сделает вид, что никогда с ней не танцевал,
никогда в палатке не говорил о своей любви к ней. А я останусь здесь. Мне
- заслон перед карьерой. Мы опоздали. Поезд уехал наш. Они учились, эти
все. А мы шесть лет, изо дня в день занимались шагистикой. Напра-аво!
Нал-л-ево! Часовой - есть лицо неприкосновенное! Стой, кто идет!
Разводящий со сменой! Стой, стрелять буду!.. Проклятье! Жалость, жалость,
жалость!
Но я сказал, о чем думал:
- Пустит меня Шмаринов на заставу Павликова, как ты думаешь?
Он от двери уже ответил:
- Это он уже будет решать. Без моей подсказки... Впрочем, вы братья
по волейбольному оружию. Почему бы ему не подтолкнуть тебя к виселице? - И
издевательски усмехнулся: - Прощай, газетчик! Молю тебя, не дай Бог
интересоваться всем тем, чем ты интересуешься в таких дозах. Сбрасываю все
на нервные перегрузки. Пашешь-то за двоих. Редактор твой каждый день
портки стирает от страха...
Я ему сразу же все почему-то простил. Ведь не замел же он меня? И
ведь он там, в палатке, когда отключился, был человеком. Ведь он говорил
там по-другому. На нашем человеческом языке говорил. Сейчас он - карьера.
Мчится к ней. Но все-таки говорит. Со мной говорит. Что для него я в
сравнении с ним? У него - крыша! Какая крыша! А я? Я остаюсь один на один
со своим трусливым редактором. И - никого более. И впереди -
непроверенно-длинный срок службы. И Романовский крест над головой. И
афганец-ветер. И тоска смертная - Лена уехала! Лена уехала!
- Счастливо, Игорь! - мягко, как можно мягко сказал я ему, не
посадившему меня вместе с женой интенданта Соловьева. - Не поминай лихом.
И не думай, что я такой дурак, чтобы болтать языком и в чем-то копаться.
Это серьезно.
Он поглядел на меня долгим, изучающим взглядом и дружески помахал мне
рукой.
- Слушай, - порывисто вернулся. - Не надо уверять, что завяжешь с
разбором этого всего, что было. Сам же поедешь на заставу... Зачем же
хитришь... Нас же, каждого из нас, не переделаешь! И не все же мы подонки.
Эти ребята... Впрочем, я тебе уже говорил! Но неужели ты думаешь, что это
не урок?.. И пойди к ним, оставшимся. Пойди! И передо мной не стелись. Ты
другого уверяй, что не станешь копаться. Мы все - идиоты и будем копаться,
хотя это очень страшно. Ты еще этого не знаешь!
Дверь хлопнула, потом, под очередное гудение машины, хлопнула
калитка.
Шмаринов сразу согласился: поезжай. Он снабдил меня документом,
посадил в машину, которая спешным порядком отправлялась на заставу
Павликова.
- Выйди-ка на минутку, - когда уже загудел мотор, сказал он.
Я быстро выскользнул из кабины. Мы отошли от всех.
- Знаешь, зачем я согласился так быстро? - спросил Шмаринов. - Ведь
семья Павликова там. Обычно в таких случаях... Да хоть подыхай!.. Да что
там говорить! - Он махнул бессильно рукой. - Катей ее зовут. А малышей не
помню. Ты сам уже довези ее. Тут я буду стараться...
В машине со мной ехало новое пополнение - ребята крепкие, но какие-то
уж больно, для взгляда солдата, прослужившего столько лет срочной,
неотесанные. Форма на них сидела неуклюже, топорщилась. На все мои
вопросы, однако, они отвечали односложно, увиливая от прямых ответов.
Кто-то с ними поработал по всем пунктам этого недурного для военных слова
- бдительность. Они были бдительны, насторожены. И во мне даже, человеке,
которого посадил в машину полковник, как они поняли, старший тут,
подозревали чужака, которому ни в коем случае доверяться нельзя. Что тут
произошло, они толком, пожалуй, не знали, но чувствовали: произошло
немаловажное, раз их так быстро обмундировали, выдали автоматы и винтовки
и спешно везут на машине куда-то далеко, в пески.
Полулунные, серповидные очертания барханов показались вдали. Мы ехали
к ним с наветренной стороны. Вытянутые по ветру "рога" приблизились прямо
к колесам машины, бугристые пески шли теперь и справа, и слева. Они, эти
"салажаточки", притихли, перестали даже сморкаться. Были среди них
русские, один с Байкала. Когда задул афганец, это перед тем, как я сел в
машину, он сказал, что у них баргузин - так то ветер, а этот, мол, южный,
весенний - чепуха - перетерпим; были среди них грузины, один тоже что-то
сказал про влажные тропические ветры и растения... Были армяне,
азербайджанцы... Они, оказывается, из школы сержантов. Не доучились. Всех
подняли. И едут сменять, как в войну, своих побратимов...
На заставе был один повар Егоров и семья старшего лейтенанта
Павликова. Когда остановилась машина, я спрыгнул первым и пошагал к
домику, где, по моим представлениям, должны были находиться квартиры
недавних тутошних офицеров.
Меня резко перенял Егоров.
- Что-то начальства большого нет, товарищ старшина? - заискивающе
заблеял он козленочком. - Может, вы решите вопрос? Я ить вас видел там,
средь начальства крупного!
- А зачем тебе начальство? - сурово спросил я.
- Товарищ старшина! Ить их, то есть жану ево, все одно выселят
отсель. А у меня мука клякнет, песком порошится. То ль дело - простор! А у
них и стол человечный...
- Ты, что же, хочешь побыстрее выселить их?
- А их самих выселять. Оне - жена врага. И дети еи тоже таковые
будут.
Он имел большие руки, они у него скреблись, ползали по засаленным
карманам: видно, что-то всегда таскал в них, чтобы вовремя отправить в
свой широкий рот с толстыми губами.
- Наверное, старший лейтенант Павликов тебя любил, Егоров. И в обиду
не давал?
- Эт точно! - расплылся он в ухмылке.
- Так чего же ты парку гонишь? Или уже невмоготу терпеть в своей
кухне? Хорошо же знаешь... Вдруг с сопредельной стороны, пользуясь такой
ситуацией, придут сюда ночью. В диких беглецах окажешься. К первому-то - к
тебе, в домик хороший. Подумают, что начальство, а?
- Разрешите идти? - нахмурился Егоров. - Шуткуете, товарищ старшина!
А мне не до шуток... Я ить в действительности для них, - кивнул на
пограничников, быстро выстраивающихся, - стараюсь! И жайранчика кокнул. С
первого выстрела, товарищ старшина. И уж посвежевал. А от с лапшой - не
больно разгонишься. Я сто раз говорил старшему лейтенанту, что стол нужон.
А ен - нетути да нетути!
Я зашел в домик. Жена Павликова сидела почему-то на чемоданах.
Детишки все уже собраны. Павликова оказалась маленькой тридцатилетней
женщиной, глаза ее выплаканы. Она догадалась, что на этом свете уже вдова,
однако последняя надежда, как и у каждой любящей женщины, в ней теплилась.
И, увидев меня, понимая хорошо в званиях, понимая, что я, старшина, не
могу ей помочь так, как она бы хотела, все-таки поднялась с чемодана и,
заглядывая мне в глаза, спросила:
- Что с моими Сашенькой? Вы знаете?
Я сел на табуретку. Она была сработана надежно, крепко. И семья тут
стояла и жила надежно и крепко. И вот - случай. Случай этот все решил
вмиг. Все зависело от одного слова человека, который приезжал даже не на
заставу, где все произошло, а в город, инкогнито. Сейчас он мчится к себе,
в Москву, охраняемый молодцами в хромовых сапогах, и Игорь Железновский
тоже обслуживает его вместе с этими молодцами.
С ними Лена?
Ах, Лена, Лена! Игрунья Лена!
Где теперь твой муж, жизнь которого в деле, в той папочке, - как на
ладони?
Что же ты, Лена, сделала, что он ушел от тебя не просто к другой
женщине, а туда, к чужим женщинам, к чужим людям?
Почему так вышло? Кто в этом виноват?
Ничего так и не ответил я Павликовой. Я вернулся к размещающимся
пограничникам и вскоре нашел старшего из них - лейтенанта Дайнеку. В
машине он был до того скромен, что не претендовал даже на то, чтобы ехать
вместо меня в кабине. Правда, может он бы и захотел поехать в кабине, но,
видно, увидел полковника, который там распоряжался и выделил меня на роль
отмечаемого особым вниманием.
Я извинился за то, что Дайнеку вроде оттер. Он засмеялся:
- Ну вот еще! О чем это вы!
Я рассказал ему о Павликовой и ее малышах, все ожидающих решения
свыше. Намекнул на просьбу тамошнего начальства - сказал, что в штабе мне
поручили позаботиться о них, ну и тому подобное. Дайнека оказался
смышленым и добрым малым. Только он спросил:
- А почему же они меня не предупредили?
Законный вопрос. Мне не хотелось подставлять Шмаринова. Вдруг Дайнека
кому-то станет говорить и назовет его. Я стал нажимать на его сознание.
- Так будьте без разных указаний человеком, - сказал я. - Оградите ее
пока от бед, постарайтесь накормить и ее, и детишек.
Дайнека, конечно же, видел, кто сажал меня в машину, в
привилегированную кабину. Просто так не сажают. Он-то это уже понял на
службе.
- А все-таки, кто вы такой будете? - поинтересовался он.
- Старшина.
- Это я понимаю, - согласился со мной Дайнека. - Я о другом. Я же
солдатам тоже должен сказать, кто тут между ними ходит.
- Я редакционный работник. Организовываю материал для газеты.
- А для какой газеты? Для нашей, пограничной?
- И для пограничной. - Я стал набрасывать на себя важность. - Я
печатаюсь широко. - Тут я Дайнеку не обманывал - даже Железновский на
подпитьи, в той самой палатке, где была даже газированная и минеральная
холодная вода, мне напевал, какой я великий деятель: печатаюсь, мол,
безостановочно, нет управы!
- Понятно, - задумчиво произнес Дайнека. - Но все же... Это - как
сказать... Произошло тут, конечно, дело нелегкое. И служба новая пойдет...
- Служба-то пойдет. Но людей забывать не надо.
- Ясное дело, не надо. И все же - на виду, однако. Наказание несет
всегда и ближний.
- Согласен. Но мне не хочется писать, право, негативное. Еще не так
просто во всем разобраться.
Дайнека вдруг озарился:
- Товарищ старшина! В чем вопрос! Или не люди мы? Сделаем! Я лично
пока этот домик и не собираюсь оккупировать. Я - с солдатами.
- Ну и договорились по-человечески. Мне поручено забрать семью. А
сегодня уж... Приглядите! И за поваром понаблюдайте. Вы за ним приглядите,
за поваром, приглядите. - Я специально заострял. - А то у него слишком
большие претензии к людям.
- В чем вопрос, товарищ старшина. Повара у нас из своих найдутся.
- Присмотрите за ним. Чтоб жену своего бывшего начальника не обижал,
- сказал я напрямую, понимая, что лейтенант еще не совсем точно уясняет,
что я от него хочу.
- Присмотрим, - пообещал лейтенант, наверное, только недавно вышедший
из училища.
Конечно, в житейских таких передрягах он еще не был и не совсем четко
представлял положение вдовы и ее детей. Не останутся же они тут в качестве
нахлебников, никто на границе держать их не станет.
Я пробыл на заставе до утра, пользуясь правом газетчика. Обошел все
помещение вдоль и поперек. Это было каменное здание, прочно сидящее на
земле. Руками пограничников - и в первую очередь волей и энергией
покойного старшего лейтенанта Павликова - все здесь было сделано для того,
чтобы его подчиненные, которым волей трудного рока приходилось вот уже
шестой год коротать здесь свою срочную, жили в приличных по этим временам
условиях. Жилые помещения, оставленные личным составом заставы, можно
сказать не по его вине, выглядели ухоженными, добротно оборудованными.
Здесь были умело сработанные кем-то - здешними бывшими столярами, может, -
деревянные койки, расставленные просторно; у каждой койке по тумбочке. Они
имели теперь вид недостойный для установленного воинского порядка, ибо у
иных были распахнуты дверцы, выдвинуты ящики. Кое-что от здешних недавних
жителей осталось: бумаги, тряпочки, два разбитых зеркальца, огрызок
мыла... Чувствовалось, что сборы к отъезду проведены были наспех, ребят
подгоняли...
Меня уже помотало в жизни и по подсобным хозяйствам, где доводилось
работать пахарем и извозчиком, и по стройкам, и по солдатским казармам. Я
вдоволь напитал клопов, вшей, блох и разную другую нечисть. И я понимал:
тут был настоящий хозяин, и очень жаль, что молодой, нерасторопный
лейтенант вмиг запустит хозяйство, и станут эти новые люди - сиротами.
Вокруг по ночам будут завывать шакалы, афганец станет сыпать песок в
солдатскую чашку, кони будут стоять непочищенными и ненакормленными
вовремя и день начнется с команд, а не с человеческих слов, означающих
истинную заботу о воине.
Лейтенант нашел меня в ленинской комнате, я принес сюда матрац,
подушку, положил под голову, чтобы было повыше, старую подшивку газет и в
таком положении, скрестив руки от холода на груди, свернувшись калачиком,
слушал новоиспеченного хозяина заставы. Ему хотелось домой, как ни
странно. Написать матери письмо, успокоить, сказать ей доброе слово, хотя
бы, если нельзя домой.
Я подумал о нем так: смешно, и этот салага хочет тут хорошо служить!
Впрочем, что же тут плохого, - подумал я по-другому, - если человек
вспомнил о доме и матери? О ком же он еще должен думать? О службе-матушке,
что ли? Но он еще не умеет служить. Служить умел Павликов. Он научил
служить и своего замполита. И тот его не предал. А меня Железновский
все-таки может предать. За всю мою эту норовистость. За всю мою... Да хотя
бы за все другое! Я удивляюсь, что он, этот лейтенантик, думает о маме. А
я? Думаю ли о маме? Нет, я даже подумал:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25
погрызут.
Он ошибался, Железновский. Открыли папки, и мир не рухнул, и люди
оказались - не звери. Всепрощенцы, эти люди. Всегда верят, что все плохое
проходит, а хорошее остается с ними. Плохое, - говорят они, - забывается.
Забываются доносы, пасквили, оповещающие человечество о вреде там, тут,
рядом, далеко. Все плохое, записанное в бумажках, весом в миллиарды тонн,
хранится теперь в тайниках, и ничего, выходит, оно не значит для добра,
заложенного самой природой в человеке.
За окном загудела машина.
- Ты не провожай! Провожать запрещено даже полковнику Шмаринову. И
нигде ни звука - кто тут был и что тут было.
- Ты уже предупреждал, - сказал я спокойно. - Ты любишь
предупреждать... Что сказать Лене?
- Не беспокойся. Она едет с нами.
- В качестве кого?
- В качестве... А впрочем, какое твое дело? О ней я тебе уже все
сказал. И о себе в отношении ее тоже все сказал.
- Завязал? Чтобы - ни пятнышка, ни капельки на мундир?
- Ну допустим. Я же тебе объяснил, что существует понятие карьеры.
Для тебя это ноль-ноль целых, ноль-ноль десятых.
- Я обделен? Судьбой?
- Неужели ты так ничего и не понял, летописец? Вашему брату, этим
срочникам, которые служат уже по шесть лет, карьера закрыта. Неужели ты
этого еще не понял? Взяли вас в шестнадцать, сейчас вы молоды - всего по
двадцать три. Но шесть лет - не догонишь. Хозяин тебе ответил насчет
службы. В царской армии служили по двадцать пять. И ничего! Для вас еще
медные котелки делают! Какая карьера?
- Вы только... Только генеральские сыночки! Новая элита! Вы!
- Что-то в тебе есть, милый, за что не хочется погнать по этапам! Но
когда-нибудь наткнешься... Я бы тебе показал - генеральские сыночки! Да
ладно! Живи!
- Доберешься еще. - Я озверел. - Не поленись тогда добраться сюда из
столицы.
Железновский придвинулся ко мне чуть ли не с кулаками:
- Ты что, действительно считаешь, что все, в том числе и я,
законченные суки? Дал бы я тебе в рожу, да драться ты умеешь, скот!
Подкрасишь - неудобно перед начальством. - Он вдруг по-доброму засмеялся.
- Все-таки - о ней? В каком качестве Лена едет?
- Я тебе уже сказал. Какое твое дело?
- И какое мое дело? И какое твое дело?
- Принципиальный, зануда!
- Ну, конечно, не к тебе же она шла, когда я выходил, перед вашим
этим общим обедиком, из штаба отряда?
- Может, ее вели... Чтобы снять очередные показания... - Он по
привычке оглянулся, он стал самим собой. - Ты что, всего не переварил, что
случилось?
- Многое из того, что случилось, я не понял. Не понял!
- Ну и скажи себе спасибо, что не понял. Иначе кто-то бы тебе помог,
чтобы ты все сразу понял. За женой интенданта Соловьева зашагал бы с
песней. Что не пошагал, за это благодари Шмаринова.
- И тебя, конечно.
- Может меня - в большей степени, придурок.
Я набычился, замолчал. Потом мне пришла ясная мысль о продолжении
всего, что идет, и о том, что это продолжение уже его, Железновского, не
касается. Он уедет, забудет все. У него карьера. Он хитер, изворотлив. Он
даже меня готовил к тому, чтобы о нем я никогда не говорил плохого в связи
с женой сбежавшего коменданта. Железновский не обижал Мещерскую! Он будет
ехать, сопровождать ее, сделает вид, что никогда с ней не танцевал,
никогда в палатке не говорил о своей любви к ней. А я останусь здесь. Мне
- заслон перед карьерой. Мы опоздали. Поезд уехал наш. Они учились, эти
все. А мы шесть лет, изо дня в день занимались шагистикой. Напра-аво!
Нал-л-ево! Часовой - есть лицо неприкосновенное! Стой, кто идет!
Разводящий со сменой! Стой, стрелять буду!.. Проклятье! Жалость, жалость,
жалость!
Но я сказал, о чем думал:
- Пустит меня Шмаринов на заставу Павликова, как ты думаешь?
Он от двери уже ответил:
- Это он уже будет решать. Без моей подсказки... Впрочем, вы братья
по волейбольному оружию. Почему бы ему не подтолкнуть тебя к виселице? - И
издевательски усмехнулся: - Прощай, газетчик! Молю тебя, не дай Бог
интересоваться всем тем, чем ты интересуешься в таких дозах. Сбрасываю все
на нервные перегрузки. Пашешь-то за двоих. Редактор твой каждый день
портки стирает от страха...
Я ему сразу же все почему-то простил. Ведь не замел же он меня? И
ведь он там, в палатке, когда отключился, был человеком. Ведь он говорил
там по-другому. На нашем человеческом языке говорил. Сейчас он - карьера.
Мчится к ней. Но все-таки говорит. Со мной говорит. Что для него я в
сравнении с ним? У него - крыша! Какая крыша! А я? Я остаюсь один на один
со своим трусливым редактором. И - никого более. И впереди -
непроверенно-длинный срок службы. И Романовский крест над головой. И
афганец-ветер. И тоска смертная - Лена уехала! Лена уехала!
- Счастливо, Игорь! - мягко, как можно мягко сказал я ему, не
посадившему меня вместе с женой интенданта Соловьева. - Не поминай лихом.
И не думай, что я такой дурак, чтобы болтать языком и в чем-то копаться.
Это серьезно.
Он поглядел на меня долгим, изучающим взглядом и дружески помахал мне
рукой.
- Слушай, - порывисто вернулся. - Не надо уверять, что завяжешь с
разбором этого всего, что было. Сам же поедешь на заставу... Зачем же
хитришь... Нас же, каждого из нас, не переделаешь! И не все же мы подонки.
Эти ребята... Впрочем, я тебе уже говорил! Но неужели ты думаешь, что это
не урок?.. И пойди к ним, оставшимся. Пойди! И передо мной не стелись. Ты
другого уверяй, что не станешь копаться. Мы все - идиоты и будем копаться,
хотя это очень страшно. Ты еще этого не знаешь!
Дверь хлопнула, потом, под очередное гудение машины, хлопнула
калитка.
Шмаринов сразу согласился: поезжай. Он снабдил меня документом,
посадил в машину, которая спешным порядком отправлялась на заставу
Павликова.
- Выйди-ка на минутку, - когда уже загудел мотор, сказал он.
Я быстро выскользнул из кабины. Мы отошли от всех.
- Знаешь, зачем я согласился так быстро? - спросил Шмаринов. - Ведь
семья Павликова там. Обычно в таких случаях... Да хоть подыхай!.. Да что
там говорить! - Он махнул бессильно рукой. - Катей ее зовут. А малышей не
помню. Ты сам уже довези ее. Тут я буду стараться...
В машине со мной ехало новое пополнение - ребята крепкие, но какие-то
уж больно, для взгляда солдата, прослужившего столько лет срочной,
неотесанные. Форма на них сидела неуклюже, топорщилась. На все мои
вопросы, однако, они отвечали односложно, увиливая от прямых ответов.
Кто-то с ними поработал по всем пунктам этого недурного для военных слова
- бдительность. Они были бдительны, насторожены. И во мне даже, человеке,
которого посадил в машину полковник, как они поняли, старший тут,
подозревали чужака, которому ни в коем случае доверяться нельзя. Что тут
произошло, они толком, пожалуй, не знали, но чувствовали: произошло
немаловажное, раз их так быстро обмундировали, выдали автоматы и винтовки
и спешно везут на машине куда-то далеко, в пески.
Полулунные, серповидные очертания барханов показались вдали. Мы ехали
к ним с наветренной стороны. Вытянутые по ветру "рога" приблизились прямо
к колесам машины, бугристые пески шли теперь и справа, и слева. Они, эти
"салажаточки", притихли, перестали даже сморкаться. Были среди них
русские, один с Байкала. Когда задул афганец, это перед тем, как я сел в
машину, он сказал, что у них баргузин - так то ветер, а этот, мол, южный,
весенний - чепуха - перетерпим; были среди них грузины, один тоже что-то
сказал про влажные тропические ветры и растения... Были армяне,
азербайджанцы... Они, оказывается, из школы сержантов. Не доучились. Всех
подняли. И едут сменять, как в войну, своих побратимов...
На заставе был один повар Егоров и семья старшего лейтенанта
Павликова. Когда остановилась машина, я спрыгнул первым и пошагал к
домику, где, по моим представлениям, должны были находиться квартиры
недавних тутошних офицеров.
Меня резко перенял Егоров.
- Что-то начальства большого нет, товарищ старшина? - заискивающе
заблеял он козленочком. - Может, вы решите вопрос? Я ить вас видел там,
средь начальства крупного!
- А зачем тебе начальство? - сурово спросил я.
- Товарищ старшина! Ить их, то есть жану ево, все одно выселят
отсель. А у меня мука клякнет, песком порошится. То ль дело - простор! А у
них и стол человечный...
- Ты, что же, хочешь побыстрее выселить их?
- А их самих выселять. Оне - жена врага. И дети еи тоже таковые
будут.
Он имел большие руки, они у него скреблись, ползали по засаленным
карманам: видно, что-то всегда таскал в них, чтобы вовремя отправить в
свой широкий рот с толстыми губами.
- Наверное, старший лейтенант Павликов тебя любил, Егоров. И в обиду
не давал?
- Эт точно! - расплылся он в ухмылке.
- Так чего же ты парку гонишь? Или уже невмоготу терпеть в своей
кухне? Хорошо же знаешь... Вдруг с сопредельной стороны, пользуясь такой
ситуацией, придут сюда ночью. В диких беглецах окажешься. К первому-то - к
тебе, в домик хороший. Подумают, что начальство, а?
- Разрешите идти? - нахмурился Егоров. - Шуткуете, товарищ старшина!
А мне не до шуток... Я ить в действительности для них, - кивнул на
пограничников, быстро выстраивающихся, - стараюсь! И жайранчика кокнул. С
первого выстрела, товарищ старшина. И уж посвежевал. А от с лапшой - не
больно разгонишься. Я сто раз говорил старшему лейтенанту, что стол нужон.
А ен - нетути да нетути!
Я зашел в домик. Жена Павликова сидела почему-то на чемоданах.
Детишки все уже собраны. Павликова оказалась маленькой тридцатилетней
женщиной, глаза ее выплаканы. Она догадалась, что на этом свете уже вдова,
однако последняя надежда, как и у каждой любящей женщины, в ней теплилась.
И, увидев меня, понимая хорошо в званиях, понимая, что я, старшина, не
могу ей помочь так, как она бы хотела, все-таки поднялась с чемодана и,
заглядывая мне в глаза, спросила:
- Что с моими Сашенькой? Вы знаете?
Я сел на табуретку. Она была сработана надежно, крепко. И семья тут
стояла и жила надежно и крепко. И вот - случай. Случай этот все решил
вмиг. Все зависело от одного слова человека, который приезжал даже не на
заставу, где все произошло, а в город, инкогнито. Сейчас он мчится к себе,
в Москву, охраняемый молодцами в хромовых сапогах, и Игорь Железновский
тоже обслуживает его вместе с этими молодцами.
С ними Лена?
Ах, Лена, Лена! Игрунья Лена!
Где теперь твой муж, жизнь которого в деле, в той папочке, - как на
ладони?
Что же ты, Лена, сделала, что он ушел от тебя не просто к другой
женщине, а туда, к чужим женщинам, к чужим людям?
Почему так вышло? Кто в этом виноват?
Ничего так и не ответил я Павликовой. Я вернулся к размещающимся
пограничникам и вскоре нашел старшего из них - лейтенанта Дайнеку. В
машине он был до того скромен, что не претендовал даже на то, чтобы ехать
вместо меня в кабине. Правда, может он бы и захотел поехать в кабине, но,
видно, увидел полковника, который там распоряжался и выделил меня на роль
отмечаемого особым вниманием.
Я извинился за то, что Дайнеку вроде оттер. Он засмеялся:
- Ну вот еще! О чем это вы!
Я рассказал ему о Павликовой и ее малышах, все ожидающих решения
свыше. Намекнул на просьбу тамошнего начальства - сказал, что в штабе мне
поручили позаботиться о них, ну и тому подобное. Дайнека оказался
смышленым и добрым малым. Только он спросил:
- А почему же они меня не предупредили?
Законный вопрос. Мне не хотелось подставлять Шмаринова. Вдруг Дайнека
кому-то станет говорить и назовет его. Я стал нажимать на его сознание.
- Так будьте без разных указаний человеком, - сказал я. - Оградите ее
пока от бед, постарайтесь накормить и ее, и детишек.
Дайнека, конечно же, видел, кто сажал меня в машину, в
привилегированную кабину. Просто так не сажают. Он-то это уже понял на
службе.
- А все-таки, кто вы такой будете? - поинтересовался он.
- Старшина.
- Это я понимаю, - согласился со мной Дайнека. - Я о другом. Я же
солдатам тоже должен сказать, кто тут между ними ходит.
- Я редакционный работник. Организовываю материал для газеты.
- А для какой газеты? Для нашей, пограничной?
- И для пограничной. - Я стал набрасывать на себя важность. - Я
печатаюсь широко. - Тут я Дайнеку не обманывал - даже Железновский на
подпитьи, в той самой палатке, где была даже газированная и минеральная
холодная вода, мне напевал, какой я великий деятель: печатаюсь, мол,
безостановочно, нет управы!
- Понятно, - задумчиво произнес Дайнека. - Но все же... Это - как
сказать... Произошло тут, конечно, дело нелегкое. И служба новая пойдет...
- Служба-то пойдет. Но людей забывать не надо.
- Ясное дело, не надо. И все же - на виду, однако. Наказание несет
всегда и ближний.
- Согласен. Но мне не хочется писать, право, негативное. Еще не так
просто во всем разобраться.
Дайнека вдруг озарился:
- Товарищ старшина! В чем вопрос! Или не люди мы? Сделаем! Я лично
пока этот домик и не собираюсь оккупировать. Я - с солдатами.
- Ну и договорились по-человечески. Мне поручено забрать семью. А
сегодня уж... Приглядите! И за поваром понаблюдайте. Вы за ним приглядите,
за поваром, приглядите. - Я специально заострял. - А то у него слишком
большие претензии к людям.
- В чем вопрос, товарищ старшина. Повара у нас из своих найдутся.
- Присмотрите за ним. Чтоб жену своего бывшего начальника не обижал,
- сказал я напрямую, понимая, что лейтенант еще не совсем точно уясняет,
что я от него хочу.
- Присмотрим, - пообещал лейтенант, наверное, только недавно вышедший
из училища.
Конечно, в житейских таких передрягах он еще не был и не совсем четко
представлял положение вдовы и ее детей. Не останутся же они тут в качестве
нахлебников, никто на границе держать их не станет.
Я пробыл на заставе до утра, пользуясь правом газетчика. Обошел все
помещение вдоль и поперек. Это было каменное здание, прочно сидящее на
земле. Руками пограничников - и в первую очередь волей и энергией
покойного старшего лейтенанта Павликова - все здесь было сделано для того,
чтобы его подчиненные, которым волей трудного рока приходилось вот уже
шестой год коротать здесь свою срочную, жили в приличных по этим временам
условиях. Жилые помещения, оставленные личным составом заставы, можно
сказать не по его вине, выглядели ухоженными, добротно оборудованными.
Здесь были умело сработанные кем-то - здешними бывшими столярами, может, -
деревянные койки, расставленные просторно; у каждой койке по тумбочке. Они
имели теперь вид недостойный для установленного воинского порядка, ибо у
иных были распахнуты дверцы, выдвинуты ящики. Кое-что от здешних недавних
жителей осталось: бумаги, тряпочки, два разбитых зеркальца, огрызок
мыла... Чувствовалось, что сборы к отъезду проведены были наспех, ребят
подгоняли...
Меня уже помотало в жизни и по подсобным хозяйствам, где доводилось
работать пахарем и извозчиком, и по стройкам, и по солдатским казармам. Я
вдоволь напитал клопов, вшей, блох и разную другую нечисть. И я понимал:
тут был настоящий хозяин, и очень жаль, что молодой, нерасторопный
лейтенант вмиг запустит хозяйство, и станут эти новые люди - сиротами.
Вокруг по ночам будут завывать шакалы, афганец станет сыпать песок в
солдатскую чашку, кони будут стоять непочищенными и ненакормленными
вовремя и день начнется с команд, а не с человеческих слов, означающих
истинную заботу о воине.
Лейтенант нашел меня в ленинской комнате, я принес сюда матрац,
подушку, положил под голову, чтобы было повыше, старую подшивку газет и в
таком положении, скрестив руки от холода на груди, свернувшись калачиком,
слушал новоиспеченного хозяина заставы. Ему хотелось домой, как ни
странно. Написать матери письмо, успокоить, сказать ей доброе слово, хотя
бы, если нельзя домой.
Я подумал о нем так: смешно, и этот салага хочет тут хорошо служить!
Впрочем, что же тут плохого, - подумал я по-другому, - если человек
вспомнил о доме и матери? О ком же он еще должен думать? О службе-матушке,
что ли? Но он еще не умеет служить. Служить умел Павликов. Он научил
служить и своего замполита. И тот его не предал. А меня Железновский
все-таки может предать. За всю мою эту норовистость. За всю мою... Да хотя
бы за все другое! Я удивляюсь, что он, этот лейтенантик, думает о маме. А
я? Думаю ли о маме? Нет, я даже подумал:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25