Ульфила сказал, что звал его епископ, а толковали о предметах богословских. Вилихари сразу заскучал и потащил своих спутников в кабак.
Прямо на улицу выходит прилавок — большая каменная плита, в жирных пятнах сверху, в брызгах уличной грязи снизу; в плиту вложен большой котел, откуда несет подгоревшей пшеничной кашей с кусочками бараньего жира — не угодно ли господам?
Взяли по миске каши, вошли в помещение — воздух там хоть ножом режь.
Незнакомое вино скоро ударило в голову. А хозяйкина дочка, крашеная рыжеволосая стерва (хозяйка за прилавком стояла, на улицу глазела), все подливала да подливала, да денежки прибирала. И все неразбавленное подавала.
Пилось легко, как водица, — и вдруг одолело. И ослабели господа везеготские послы, хоть и крепки с виду, и пали лицами на стол, белыми волосьями в красные винные лужи.
Хитрые антиохийцы на них издали поглядывали, между собой хихикали и перстами указывали, но близко подходить не решались. Знали уже про готский обычай: сперва убить, потом вопросы задавать да еще гневаться: зачем не отвечает? А как тут ответишь, ежели труп. И разобраться, стоило ли жизни лишать, невозможно.
И пойдет вези в недоумении, положив на душу еще один грех. Впрочем, недоумение это долго не длится: раз убил, значит, за дело, вот и весь сказ.
* * *
И вот, пока будущий просветитель народа готского лежит щекою на кабацком столе, мается думой о молодом варваре старый епископ Константинополя.
Евсевий был рад снова оказаться в Антиохии, городе своей молодости. Хоть и вытащили его сюда по утомительному для преклонных лет делу, но словно бы сил от земли ее пыльной прибавляется.
В заседаниях поместного собора сегодня по случаю воскресного дня перерыв, и Евсевий решил передохнуть. Отправился в общественные термы — их понастроили в городе немало. Антиохийцы, как всякие провинциалы, выказывая изрядное простодушие, стремились ухватить хотя бы кусочек «истинно римского» образа жизни. Оно и к лучшему: хоть вшей разводить не будут.
Антиохия, как лукавая женщина, охотно поддалась римлянам — и поглотила их, сделала все по-своему, не переставая улыбаться и твердить «конечно, милый, разумеется, дорогой».
Но нет уже у Евсевия сил на то, чтобы побродить по высоким, почти в два локтя высотой мостовым, то сберегаясь от палящего солнца в тени колонн, то смело выходя на самую середину улицы, чтобы по переходу перебраться на другую сторону и навестить знакомую лавчонку. А то можно было бы забраться на самые верхние сиденья театра, полюбоваться оттуда панорамой города…
С гор, высящихся на востоке, в долину Оронта, на запад, стекают городские стены, сложенные большими каменными блоками; множество башен разных лет постройки настороженно глядят вдаль — не покажется ли враг.
Воистину, соперница Рима — прекрасная Антиохия, ибо, как и вечный город, стоит на семи холмах, и семь ворот у нее, и семь площадей, и семь теплых источников бьют в городской черте — для исцеления плоти немощных и страждущих.
Только эта радость, похоже, и осталась больному старику епископу — забраться в теплый бассейн источника, что у церкви Кассиановой. Банщик говорит, лучше всего сия водица спасает от ревматизма и именно по воскресным дням.
«Ну да, и не улыбайся, господин. Я-то хорошо знаю, что говорю. Вот тот, что у юго-западных ворот, — тот только в декабре наливается силой. Особенно если непорядок с печенью — иди в декабре и смело лечись. А вот в иды императорского августа, сходить бы тебе, господин, к Фонтану Жизни, у Горных ворот. Кто окунется в его воды в нужный час, тому откроется и прошлое, и будущее, и внятной станет ему единственная истина…»
«Не дожить мне до ид императорского августа», — сказал на то Евсевий.
Банщик протестующе залопотал, замахал руками.
«Я христианин, — сказал банщику Евсевий. — Я ожидаю смерти без страха и смятения. И когда она настанет, внятны будут мне и прошлое, и будущее, и единственная истина…»
Но размышлял сейчас епископ вовсе не об единственной истине. Не шел из мыслей этот Ульфила, готский клирик. И вот уже прикидывает Евсевий, какое место и какая роль по плечу этому невидному потомку каппадокийских рабов.
Неожиданный вывод делался сам собой: высокое место выходило ему и важная роль. Ибо чуял старый царедворец в молодом варваре нечто родственное себе.
Как и в нем самом, в Евсевии, не было в этом Ульфиле трусости. Ни перед людьми — вон как разговаривал с ним, с патриархом, родственником императора! — ни перед идеями. А идей нынешнее духовенство трусит, быть может, еще больше, чем иных владык. Ибо идея — соперник невидимый. Никогда не угадаешь, где, когда и как нанесет удар.
Никогда не пригибал головы Евсевий только лишь для того, чтобы не вызвать подозрений в неподобающем образе мыслей.
И все они таковы, птенцы гнезда антиохийского, выученики Лукиана. Лукиан учил их не бояться слов, распоряжаться идеями по своему усмотрению — опасное умение, ибо может далеко завести.
И завело.
Лукиана давно уже нет в живых — принял мученическую кончину в гонение максиминово. Этот гот, Ульфила, только-только народился тогда на свет. И многих из учеников Лукиановых уже не стало. В 335 году умер в Константинополе самый известный из них
— пресвитер Арий, отец учения о единобожии, на которое так яростно наскакивают никейцы с их тройным Богом.
Арий. Это для нынешних, схлестнувшихся на очередном поместном соборе, Арий — не более, чем символ. Евсевий же так хорошо помнил своего однокашника — смуглого ливийца с томным, как бы ласкающим взором, мягкими движениями, вкрадчивым голосом. Он и был в точности таким, каким казался, ибо аскетом был не лицемерным. И прихожане его обожали, особенно женщины, легко угадывая в суровом пресвитере нежную, чувствительную душу. Говорил же Арий, не стесняясь, то, что приходило на ум. И в отличие от страдающих косноязычием никейцев, слова умел подбирать так, что доходили они и до невежественных матросов в портах Александрии и Антиохии, и до утонченных аристократов древних римских фамилий.
Такими взрастила их Антиохия, одинаково родная и грекам, и сирийцам, и римлянам. Пусть напыщенный язычник Филострат утверждает себе, что «в Антиохии живут одни наглецы и об еллинских обычаях не радеют». Попадалось недавно Евсевию под руки это сочинение — «Жизнь Аполлония Тианского». Откопал в Антиохийской библиотеке. Дочитал до слов этих надменных и засмеялся. И повторил вслух то, что частенько слыхал от римских центурионов, едва умевших подписывать собственное имя: «Греческой культуре обучают рабы».
У нас тут, в Антиохии, своя культура. Сам не поймешь, кто обучил тебя искусству быть плоть от плоти этого шального города: то ли роскошная библиотека и изысканное общество ученых, то ли уличные торговцы и потаскухи.
Непрерывен поток жизни, где сливается воедино все — смешиваясь и все же оставаясь по отдельности — и реки жидкой грязи во время дождя, и облака с золотым краем на рассветном небе, и брань грузчиков в речном порту, и высокое слово Священного Писания.
Как бы не выходя из этого непрерывного потока, читают Священное Писание богословы антиохийские.
Евсевия всегда тошнило от обыкновения высокопарных александрийцев всегда и во всем выискивать сокровенный смысл.
Там, в Александрии, вечно стесняются того, что у Спасителя пыльные ноги (а с чего им не пыльными быть, ежели пешком ходил?) Неловко им, что ученики Господа нашего хватали хлеб такими грязными ручищами, что видевшие это не выдерживали, замечания делали.
Александрийцы и тут аллегорию искали. И, конечно, находили. И все это выходило у них скучно и вымученно.
Да разве ж человек перестает быть любимым творением Божиим лишь потому, что срет или валяется с девками?
Нет, высокий, сокровенный смысл Творения непостижимым образом вырастает из грязи повседневности, вырастает сам собой, без чьей-либо назойливой помощи, как прекрасный цветок, выходящий из-под удобренной навозом почвы. И в этом, быть может, главное чудо и состоит.
Только — храбрость нужна осознать это чудо.
А все эти епископы и пресвитеры, что с пеной у рта орут друг на друга на соборах, с горящими глазами рассуждают о вере и вбивают друг другу в глотку потными кулаками слово «любовь», — разве любой из них не мечтает стать Давидом, Моисеем, Иисусом?
Евсевий фыркнул. Даже помыслить трусят. Ведь стать Давидом, стать Моисеем, стать Иисусом — это означает, что придется «власть иметь». Себя обуздывать, других людей принуждать. Мыслью, мать твою, парить!.. Хорошо еще, что понимают — ни ума, ни сил не хватит. Оттого и бесятся.
А этот варвар с Дунайских берегов взял да переложил боговдохновенные письмена на свой языческий язык, не дожидаясь ни приказа, ни благословения. Для нужд богослужения, чтец паршивый.
И ведь получилось! Евсевий ощутил это, когда слушал чтение. Текст не утратил даже ритма. Казалось, еще мгновение — и готская речь станет внятной ему, старому римскому аристократу.
Ну так что же — захочет этот каппадокийский звереныш стать апостолом?
Евсевий громко засмеялся, спугнув задремавшего было рядом слугу.
Хорошо же. Он, Евсевий, сделает Ульфилу апостолом.
* * *
— Я?! — закричал Ульфила.
Побелел.
Затрясся.
Евсевий с удовольствием наблюдал за ним.
Разговаривали во внутреннем дворике одного из небольших дворцов императорской резиденции. Грубовато изваянная из местного серо-белого камня Афродита сонно глядела на них из фонтана. Блики отраженного от воды солнца бегали по ее покрывалу. Это была единственная языческая статуя, оставленная в садике, — прежде их было множество. Пощадили богиню за то, что была целомудренно закутана в свое покрывало.
Среди дремотной красоты ухоженного садика метался в смятении варвар. Своротил вазу — привозную, греческой работы. Только после этого угомонился.
— Дикий ты, Ульфила, — сказал ему Евсевий. По имени назвал так, словно много лет знакомы.
А у того щеки горят — будто только что отхлестали по лицу.
Но когда заговорил, голос даже не изменился.
Сказал Ульфила:
— Мне страшно.
Евсевий наклонился вперед, горбатым носом нацелился:
— Чего тебе бояться, если с тобой Господь и на тебе Его благословение?
— Благословения и боюсь, — честно признал Ульфила.
— Прежде Бог разговаривал со своим творением напрямую, — проговорил Евсевий задумчиво. — Но чем больший срок отделял само творение от времени Творения, тем меньше понимал человек своего Создателя. И тогда Он послал к человечеству свое Слово, принявшее облик и судьбу человека. И Слово это было услышано, пусть поначалу немногими. И так вновь соединился Господь со своим человечеством. Веришь ли сему?
— Верю, — сказал Ульфила.
— Разве тот, кто взялся записывать Слова, создавая новые мехи для старого вина, — разве не уподобляется он Богородице, приносящей в мир Слово Божье?
Старик перевел дух. Нет, он не ошибся в этом варваре. Ульфила вздрогнул всем телом, сжался, стал как камень — только глаза горят.
И улыбнулся Евсевий еле заметно, раздвинул сухие старческие губы. Ибо по пятам за Словом Божьим тихими стопами шествовала великодержавная политика Римской империи. И если удастся через кротость христианскую приручить дикий варварский народ…
Но Евсевию уже не видеть плодов от того семени, что вкладывает в землю ныне.
Епископ в Готии — совсем не то, что епископ в Константинополе. В столице духовный пастырь живет во дворце, имеет изрядный доход, пасет множество прихожан, в том числе и состоятельных. В Готии же ничего не ждет епископа, кроме неустанных трудов, одиночества и постоянной опасности от язычников, которых там во множестве.
Ничего, сынок, поработай во славу Божью. У тебя получится.
Сам не заметил, как повторил это вслух.
Старик хорошо понимал, что творилось в душе варвара. Какое сияние разверзлось перед ним. Сгореть в этом огне или вобрать его в себя и самому стать огнем и светом для других людей.
Но некогда уговаривать. И некогда ждать, пока этот Ульфила, как положено, сперва станет дьяконом, потом, лет через десять, пресвитером, а там достигнет почтенного возраста и может быть рекомендован для рукоположения в епископский сан. К тому же, тогда будет уже иной Ульфила, ибо этот вот минует.
Евсевий вытянул вперед руки.
— Из этих горстей принял святое крещение император Константин Великий, — сказал он молодому варвару. — Не думаешь же ты, что недостаточно высок я для того, чтобы принять от меня сан? — Евсевий стиснул пальцы в кулак, внезапно ощутив толчок силы, тлевшей в его ветхом теле. — Я схвачу тебя за твои сальные власы, варвар, и вздерну на высоту, и если ты падешь оттуда, то разобьешься насмерть.
Ульфила подошел к Евсевию и поцеловал его руку, все еще сжатую в кулак.
— Я согласен, — сказал он.
Глава вторая. ДАКИЯ 344 год
По определению Промысла, поставленный из чтецов в епископы тридцати лет, Ульфила сделался не только наследником Бога и сонаследником Христа, но явился и подражателем Христа и святых Его. Тридцати лет от роду избран был для управления народом Божиим на царское и пророческое служение Давид. Тридцати лет пророком и священником стал и наш блаженный наставник, чтобы, исправляя готский народ, вести его ко спасению. Тридцати лет прославился Иосиф в Египте и тридцати лет по воплощении крестился и выступил на проповедь сам наш Господь. В том же точно соответствии начал учительство у готов и тот святитель, обращая их к истинной вере и указывая им жизнь по заповедям Евангелия, по правилам и писаниям апостолов и пророков.
Авксентий Доростольский
К селению Ульфила вышел к вечеру, когда не чаял уж до человеческого жилья добраться. Шел по берегу, то и дело примечая следы человеческого пребывания — тут брошенная шахта, здесь лес вырублен и выжжен, да так и оставлен. Людей же не было, опустошен край долгими войнами.
Но вот река сделала изгиб, и полетел навстречу дымный запах. Можно было бы и на берегу переночевать, как делал не раз, но не хотел. Получилось бы, будто таится и прячется.
Вошел уже затемно; был так утомлен, что не смог даже толком объясниться с людьми, у которых попросил ночлега. Те к незнакомцу поприслушивались, поприглядывались, на всякий случай в темноте оружием позвякали. Потом пустили.
Дом наполовину в землю врыт, наполовину над землей вознесен деревянными опорами; крыт соломой. Надышано там было и тесно. Кроме десятка носов и прочих отверстий, естеству человеческому от природы положенных, давал жар очажок, где дотлевали угольки.
Бродягу далеко от входа не пригласили, показали на солому едва не у самого порога. Хотели накормить, но какое там — повалился Ульфила на солому, полную блох, и мгновенно заснул, почти не страдая от духоты.
Наутро, уходя на промысел, хозяин растолкал ночного гостя.
Сел, мутный спросонок, огляделся. Приметил: хозяин, хозяйка, двое сынов хозяйских — юноши. Из второй комнатушки, что за очагом норой притаилась, еще трое молодых мужчин выбрались — не то рабы, не то из дальней родни, разве разберешь? И еще девчушки, лет по пятнадцати, шастают с горшками и мисками то на двор, то со двора. Не сосчитать, сколько их — две, три? — больно шустрые.
И всем-то им на прохожего любопытно поглядеть. Событий в поселке немного случается. А тут человек забрел издалека, может, расскажет что-нибудь. Вдруг война где-нибудь идет великая, чтобы бросить трудный горный промысел и податься к Реке Рек, к Дунаю
— ромеев крошить.
Но ничего утешительного бродяжный человек пока не сказал. Только глядел голодно.
— Заснул-то вчера не поевши, — с укоризной сказала ему хозяйка. И каши в горшке подала. Каша холодная — остатки от вчерашней трапезы.
Ульфила кашу горстью выскреб, поблагодарил, вернул женщине горшок, руки об рубаху обтер — грязнее не станет.
После волосы пригладил, чтобы клочьями не торчали, блоху со скулы смахнул.
Ну и как поверишь тому, что пред тобой епископ?..
* * *
Ульфила шел с востока, со стороны гор, в долину Маризы, где некогда Геберих, вождь народа вези, союзник императора ромейского Константина Великого, одержал победу над вандалами и изгнал их.
Подобно тому, как стервятники делят между собою брошенную жертву более сильного хищника, рвали друг у друга из рук землю эту вандалы и вези — с тех пор, как оставили ее ромеи.
Некогда принадлежала эта долина дакам, которые добывали здесь железную и медную руду, а из песка и из недр земных извлекали серебро на зависть соседним ромеям. Не вода текла по жилам дакийских рек — смертоносное золото.
1 2 3 4 5
Прямо на улицу выходит прилавок — большая каменная плита, в жирных пятнах сверху, в брызгах уличной грязи снизу; в плиту вложен большой котел, откуда несет подгоревшей пшеничной кашей с кусочками бараньего жира — не угодно ли господам?
Взяли по миске каши, вошли в помещение — воздух там хоть ножом режь.
Незнакомое вино скоро ударило в голову. А хозяйкина дочка, крашеная рыжеволосая стерва (хозяйка за прилавком стояла, на улицу глазела), все подливала да подливала, да денежки прибирала. И все неразбавленное подавала.
Пилось легко, как водица, — и вдруг одолело. И ослабели господа везеготские послы, хоть и крепки с виду, и пали лицами на стол, белыми волосьями в красные винные лужи.
Хитрые антиохийцы на них издали поглядывали, между собой хихикали и перстами указывали, но близко подходить не решались. Знали уже про готский обычай: сперва убить, потом вопросы задавать да еще гневаться: зачем не отвечает? А как тут ответишь, ежели труп. И разобраться, стоило ли жизни лишать, невозможно.
И пойдет вези в недоумении, положив на душу еще один грех. Впрочем, недоумение это долго не длится: раз убил, значит, за дело, вот и весь сказ.
* * *
И вот, пока будущий просветитель народа готского лежит щекою на кабацком столе, мается думой о молодом варваре старый епископ Константинополя.
Евсевий был рад снова оказаться в Антиохии, городе своей молодости. Хоть и вытащили его сюда по утомительному для преклонных лет делу, но словно бы сил от земли ее пыльной прибавляется.
В заседаниях поместного собора сегодня по случаю воскресного дня перерыв, и Евсевий решил передохнуть. Отправился в общественные термы — их понастроили в городе немало. Антиохийцы, как всякие провинциалы, выказывая изрядное простодушие, стремились ухватить хотя бы кусочек «истинно римского» образа жизни. Оно и к лучшему: хоть вшей разводить не будут.
Антиохия, как лукавая женщина, охотно поддалась римлянам — и поглотила их, сделала все по-своему, не переставая улыбаться и твердить «конечно, милый, разумеется, дорогой».
Но нет уже у Евсевия сил на то, чтобы побродить по высоким, почти в два локтя высотой мостовым, то сберегаясь от палящего солнца в тени колонн, то смело выходя на самую середину улицы, чтобы по переходу перебраться на другую сторону и навестить знакомую лавчонку. А то можно было бы забраться на самые верхние сиденья театра, полюбоваться оттуда панорамой города…
С гор, высящихся на востоке, в долину Оронта, на запад, стекают городские стены, сложенные большими каменными блоками; множество башен разных лет постройки настороженно глядят вдаль — не покажется ли враг.
Воистину, соперница Рима — прекрасная Антиохия, ибо, как и вечный город, стоит на семи холмах, и семь ворот у нее, и семь площадей, и семь теплых источников бьют в городской черте — для исцеления плоти немощных и страждущих.
Только эта радость, похоже, и осталась больному старику епископу — забраться в теплый бассейн источника, что у церкви Кассиановой. Банщик говорит, лучше всего сия водица спасает от ревматизма и именно по воскресным дням.
«Ну да, и не улыбайся, господин. Я-то хорошо знаю, что говорю. Вот тот, что у юго-западных ворот, — тот только в декабре наливается силой. Особенно если непорядок с печенью — иди в декабре и смело лечись. А вот в иды императорского августа, сходить бы тебе, господин, к Фонтану Жизни, у Горных ворот. Кто окунется в его воды в нужный час, тому откроется и прошлое, и будущее, и внятной станет ему единственная истина…»
«Не дожить мне до ид императорского августа», — сказал на то Евсевий.
Банщик протестующе залопотал, замахал руками.
«Я христианин, — сказал банщику Евсевий. — Я ожидаю смерти без страха и смятения. И когда она настанет, внятны будут мне и прошлое, и будущее, и единственная истина…»
Но размышлял сейчас епископ вовсе не об единственной истине. Не шел из мыслей этот Ульфила, готский клирик. И вот уже прикидывает Евсевий, какое место и какая роль по плечу этому невидному потомку каппадокийских рабов.
Неожиданный вывод делался сам собой: высокое место выходило ему и важная роль. Ибо чуял старый царедворец в молодом варваре нечто родственное себе.
Как и в нем самом, в Евсевии, не было в этом Ульфиле трусости. Ни перед людьми — вон как разговаривал с ним, с патриархом, родственником императора! — ни перед идеями. А идей нынешнее духовенство трусит, быть может, еще больше, чем иных владык. Ибо идея — соперник невидимый. Никогда не угадаешь, где, когда и как нанесет удар.
Никогда не пригибал головы Евсевий только лишь для того, чтобы не вызвать подозрений в неподобающем образе мыслей.
И все они таковы, птенцы гнезда антиохийского, выученики Лукиана. Лукиан учил их не бояться слов, распоряжаться идеями по своему усмотрению — опасное умение, ибо может далеко завести.
И завело.
Лукиана давно уже нет в живых — принял мученическую кончину в гонение максиминово. Этот гот, Ульфила, только-только народился тогда на свет. И многих из учеников Лукиановых уже не стало. В 335 году умер в Константинополе самый известный из них
— пресвитер Арий, отец учения о единобожии, на которое так яростно наскакивают никейцы с их тройным Богом.
Арий. Это для нынешних, схлестнувшихся на очередном поместном соборе, Арий — не более, чем символ. Евсевий же так хорошо помнил своего однокашника — смуглого ливийца с томным, как бы ласкающим взором, мягкими движениями, вкрадчивым голосом. Он и был в точности таким, каким казался, ибо аскетом был не лицемерным. И прихожане его обожали, особенно женщины, легко угадывая в суровом пресвитере нежную, чувствительную душу. Говорил же Арий, не стесняясь, то, что приходило на ум. И в отличие от страдающих косноязычием никейцев, слова умел подбирать так, что доходили они и до невежественных матросов в портах Александрии и Антиохии, и до утонченных аристократов древних римских фамилий.
Такими взрастила их Антиохия, одинаково родная и грекам, и сирийцам, и римлянам. Пусть напыщенный язычник Филострат утверждает себе, что «в Антиохии живут одни наглецы и об еллинских обычаях не радеют». Попадалось недавно Евсевию под руки это сочинение — «Жизнь Аполлония Тианского». Откопал в Антиохийской библиотеке. Дочитал до слов этих надменных и засмеялся. И повторил вслух то, что частенько слыхал от римских центурионов, едва умевших подписывать собственное имя: «Греческой культуре обучают рабы».
У нас тут, в Антиохии, своя культура. Сам не поймешь, кто обучил тебя искусству быть плоть от плоти этого шального города: то ли роскошная библиотека и изысканное общество ученых, то ли уличные торговцы и потаскухи.
Непрерывен поток жизни, где сливается воедино все — смешиваясь и все же оставаясь по отдельности — и реки жидкой грязи во время дождя, и облака с золотым краем на рассветном небе, и брань грузчиков в речном порту, и высокое слово Священного Писания.
Как бы не выходя из этого непрерывного потока, читают Священное Писание богословы антиохийские.
Евсевия всегда тошнило от обыкновения высокопарных александрийцев всегда и во всем выискивать сокровенный смысл.
Там, в Александрии, вечно стесняются того, что у Спасителя пыльные ноги (а с чего им не пыльными быть, ежели пешком ходил?) Неловко им, что ученики Господа нашего хватали хлеб такими грязными ручищами, что видевшие это не выдерживали, замечания делали.
Александрийцы и тут аллегорию искали. И, конечно, находили. И все это выходило у них скучно и вымученно.
Да разве ж человек перестает быть любимым творением Божиим лишь потому, что срет или валяется с девками?
Нет, высокий, сокровенный смысл Творения непостижимым образом вырастает из грязи повседневности, вырастает сам собой, без чьей-либо назойливой помощи, как прекрасный цветок, выходящий из-под удобренной навозом почвы. И в этом, быть может, главное чудо и состоит.
Только — храбрость нужна осознать это чудо.
А все эти епископы и пресвитеры, что с пеной у рта орут друг на друга на соборах, с горящими глазами рассуждают о вере и вбивают друг другу в глотку потными кулаками слово «любовь», — разве любой из них не мечтает стать Давидом, Моисеем, Иисусом?
Евсевий фыркнул. Даже помыслить трусят. Ведь стать Давидом, стать Моисеем, стать Иисусом — это означает, что придется «власть иметь». Себя обуздывать, других людей принуждать. Мыслью, мать твою, парить!.. Хорошо еще, что понимают — ни ума, ни сил не хватит. Оттого и бесятся.
А этот варвар с Дунайских берегов взял да переложил боговдохновенные письмена на свой языческий язык, не дожидаясь ни приказа, ни благословения. Для нужд богослужения, чтец паршивый.
И ведь получилось! Евсевий ощутил это, когда слушал чтение. Текст не утратил даже ритма. Казалось, еще мгновение — и готская речь станет внятной ему, старому римскому аристократу.
Ну так что же — захочет этот каппадокийский звереныш стать апостолом?
Евсевий громко засмеялся, спугнув задремавшего было рядом слугу.
Хорошо же. Он, Евсевий, сделает Ульфилу апостолом.
* * *
— Я?! — закричал Ульфила.
Побелел.
Затрясся.
Евсевий с удовольствием наблюдал за ним.
Разговаривали во внутреннем дворике одного из небольших дворцов императорской резиденции. Грубовато изваянная из местного серо-белого камня Афродита сонно глядела на них из фонтана. Блики отраженного от воды солнца бегали по ее покрывалу. Это была единственная языческая статуя, оставленная в садике, — прежде их было множество. Пощадили богиню за то, что была целомудренно закутана в свое покрывало.
Среди дремотной красоты ухоженного садика метался в смятении варвар. Своротил вазу — привозную, греческой работы. Только после этого угомонился.
— Дикий ты, Ульфила, — сказал ему Евсевий. По имени назвал так, словно много лет знакомы.
А у того щеки горят — будто только что отхлестали по лицу.
Но когда заговорил, голос даже не изменился.
Сказал Ульфила:
— Мне страшно.
Евсевий наклонился вперед, горбатым носом нацелился:
— Чего тебе бояться, если с тобой Господь и на тебе Его благословение?
— Благословения и боюсь, — честно признал Ульфила.
— Прежде Бог разговаривал со своим творением напрямую, — проговорил Евсевий задумчиво. — Но чем больший срок отделял само творение от времени Творения, тем меньше понимал человек своего Создателя. И тогда Он послал к человечеству свое Слово, принявшее облик и судьбу человека. И Слово это было услышано, пусть поначалу немногими. И так вновь соединился Господь со своим человечеством. Веришь ли сему?
— Верю, — сказал Ульфила.
— Разве тот, кто взялся записывать Слова, создавая новые мехи для старого вина, — разве не уподобляется он Богородице, приносящей в мир Слово Божье?
Старик перевел дух. Нет, он не ошибся в этом варваре. Ульфила вздрогнул всем телом, сжался, стал как камень — только глаза горят.
И улыбнулся Евсевий еле заметно, раздвинул сухие старческие губы. Ибо по пятам за Словом Божьим тихими стопами шествовала великодержавная политика Римской империи. И если удастся через кротость христианскую приручить дикий варварский народ…
Но Евсевию уже не видеть плодов от того семени, что вкладывает в землю ныне.
Епископ в Готии — совсем не то, что епископ в Константинополе. В столице духовный пастырь живет во дворце, имеет изрядный доход, пасет множество прихожан, в том числе и состоятельных. В Готии же ничего не ждет епископа, кроме неустанных трудов, одиночества и постоянной опасности от язычников, которых там во множестве.
Ничего, сынок, поработай во славу Божью. У тебя получится.
Сам не заметил, как повторил это вслух.
Старик хорошо понимал, что творилось в душе варвара. Какое сияние разверзлось перед ним. Сгореть в этом огне или вобрать его в себя и самому стать огнем и светом для других людей.
Но некогда уговаривать. И некогда ждать, пока этот Ульфила, как положено, сперва станет дьяконом, потом, лет через десять, пресвитером, а там достигнет почтенного возраста и может быть рекомендован для рукоположения в епископский сан. К тому же, тогда будет уже иной Ульфила, ибо этот вот минует.
Евсевий вытянул вперед руки.
— Из этих горстей принял святое крещение император Константин Великий, — сказал он молодому варвару. — Не думаешь же ты, что недостаточно высок я для того, чтобы принять от меня сан? — Евсевий стиснул пальцы в кулак, внезапно ощутив толчок силы, тлевшей в его ветхом теле. — Я схвачу тебя за твои сальные власы, варвар, и вздерну на высоту, и если ты падешь оттуда, то разобьешься насмерть.
Ульфила подошел к Евсевию и поцеловал его руку, все еще сжатую в кулак.
— Я согласен, — сказал он.
Глава вторая. ДАКИЯ 344 год
По определению Промысла, поставленный из чтецов в епископы тридцати лет, Ульфила сделался не только наследником Бога и сонаследником Христа, но явился и подражателем Христа и святых Его. Тридцати лет от роду избран был для управления народом Божиим на царское и пророческое служение Давид. Тридцати лет пророком и священником стал и наш блаженный наставник, чтобы, исправляя готский народ, вести его ко спасению. Тридцати лет прославился Иосиф в Египте и тридцати лет по воплощении крестился и выступил на проповедь сам наш Господь. В том же точно соответствии начал учительство у готов и тот святитель, обращая их к истинной вере и указывая им жизнь по заповедям Евангелия, по правилам и писаниям апостолов и пророков.
Авксентий Доростольский
К селению Ульфила вышел к вечеру, когда не чаял уж до человеческого жилья добраться. Шел по берегу, то и дело примечая следы человеческого пребывания — тут брошенная шахта, здесь лес вырублен и выжжен, да так и оставлен. Людей же не было, опустошен край долгими войнами.
Но вот река сделала изгиб, и полетел навстречу дымный запах. Можно было бы и на берегу переночевать, как делал не раз, но не хотел. Получилось бы, будто таится и прячется.
Вошел уже затемно; был так утомлен, что не смог даже толком объясниться с людьми, у которых попросил ночлега. Те к незнакомцу поприслушивались, поприглядывались, на всякий случай в темноте оружием позвякали. Потом пустили.
Дом наполовину в землю врыт, наполовину над землей вознесен деревянными опорами; крыт соломой. Надышано там было и тесно. Кроме десятка носов и прочих отверстий, естеству человеческому от природы положенных, давал жар очажок, где дотлевали угольки.
Бродягу далеко от входа не пригласили, показали на солому едва не у самого порога. Хотели накормить, но какое там — повалился Ульфила на солому, полную блох, и мгновенно заснул, почти не страдая от духоты.
Наутро, уходя на промысел, хозяин растолкал ночного гостя.
Сел, мутный спросонок, огляделся. Приметил: хозяин, хозяйка, двое сынов хозяйских — юноши. Из второй комнатушки, что за очагом норой притаилась, еще трое молодых мужчин выбрались — не то рабы, не то из дальней родни, разве разберешь? И еще девчушки, лет по пятнадцати, шастают с горшками и мисками то на двор, то со двора. Не сосчитать, сколько их — две, три? — больно шустрые.
И всем-то им на прохожего любопытно поглядеть. Событий в поселке немного случается. А тут человек забрел издалека, может, расскажет что-нибудь. Вдруг война где-нибудь идет великая, чтобы бросить трудный горный промысел и податься к Реке Рек, к Дунаю
— ромеев крошить.
Но ничего утешительного бродяжный человек пока не сказал. Только глядел голодно.
— Заснул-то вчера не поевши, — с укоризной сказала ему хозяйка. И каши в горшке подала. Каша холодная — остатки от вчерашней трапезы.
Ульфила кашу горстью выскреб, поблагодарил, вернул женщине горшок, руки об рубаху обтер — грязнее не станет.
После волосы пригладил, чтобы клочьями не торчали, блоху со скулы смахнул.
Ну и как поверишь тому, что пред тобой епископ?..
* * *
Ульфила шел с востока, со стороны гор, в долину Маризы, где некогда Геберих, вождь народа вези, союзник императора ромейского Константина Великого, одержал победу над вандалами и изгнал их.
Подобно тому, как стервятники делят между собою брошенную жертву более сильного хищника, рвали друг у друга из рук землю эту вандалы и вези — с тех пор, как оставили ее ромеи.
Некогда принадлежала эта долина дакам, которые добывали здесь железную и медную руду, а из песка и из недр земных извлекали серебро на зависть соседним ромеям. Не вода текла по жилам дакийских рек — смертоносное золото.
1 2 3 4 5